Рубрика: Литературные зарисовки

  • Молчание

    Вика приходит снова, как и семь дней подряд до этого, плотно прикрывая за собой белую пластиковую дверь. Только на этот раз не в форме, не в гражданском — в человеческом (её принадлежность к погонам выдает разве что запись в журнале посещений, сделанная слишком уж аккуратным почерком студентки-санитарки). В мягком свитере и серых джинсах её легко принять за одну из посетительниц городской женской консультации: девушку, дочь, мать, подругу — сестру.

    Вика знает не понаслышке, как важно в такие моменты видеть перед собой человека: лицо, способное слушать, сопереживать — выражать хоть какое-то эмоции, а не молча требовать ответов. Поэтому без слов присаживается на край стула рядом с кроватью: Вере всё ещё не рекомендовано вставать. Вера прижимает к груди потрёпанного плюшевого мишку и ворчит ему в ухо:

    — Я же сказала, что не буду ничего говорить. Не буду давать никаких показаний!

    О таком — не говорят. И Вика не настаивает.

    — Хорошо, — легко соглашается она, придушивая жаркий порыв гнева, — я просто пришла тебя навестить.

    — Серьезно?

    Большие тёмные глаза Веры, обрамленные пушистыми ресницами, смотрят на неё с недоверчивой надеждой, а не скепсисом, который старательно она вворачивает в голос. Вика кивает. И с улыбкой — от напряжения подрагивают уголки губ — рассказывает о своих студенческих годах и парнях.

    Парне. Одном. Единственном.

    Вика делится этим уже без какой-либо надежды на результат.

    О таком не рассказывают: хранят в секрете до тех пор, пока результаты анализов не бросят в жар, пока в полицию не позвонят из администрации женской консультации и не сообщат о механических повреждениях.

    — Я не хотела, — вдруг прерывает Викин рассказ Вера, подтягивая колени к груди, — оно случайно вышло. Ну то есть…

    «Это моя вина», — слышит Вика свой голос сквозь года за мгновение до того, как это сорвется с искусанных и разбитых губ Веры.

    — Он сказал, что это всего лишь игра. И что всё так и должно быть, и…

    «…что все так делают регулярно и даже по несколько раз в день — только глупенькие боятся», — знает Вика.

    Пальцы скручивают ломкие волосы в пучок, не с первого раза. Покусанные ногти больно цепляются за пряди. Вика шипит кошкой, чьи права только что ущемили.

    — Мы с ним встречались довольно долго…

    «Почти год», — вздыхает про себя Вика, но продолжения не слышит.

    Закашлявшись, Вера тянется в сторону графина с водой; синяки на смуглом предплечье отцветают анютиными глазками, едва заметные бордовые браслеты на коже — слишком привычный след, чтобы задерживать на нём взгляд. Вика торопливо подаёт Вере стакан. Расплескав половину на пол.

    Вера пьёт жадно, рваными неровными глотками, но не отводит от Вики взгляда. Не то следит, чтобы она, наплевав на формальности, не включила диктофон, не то оценивает её как следователя, человека — женщину.

    Стакан едва не разбивается — Вика ловит его почти у пола, ногтями зацепив рисунок маков, и аккуратно ставит на место. Вера пытается залезть под одеяло.

    — Так вот, мы встречались целых три месяца. И он говорил, что всё серьёзно, что он…

    «Никогда не встречал такую, как я», — уголки губ опускаются; Вика медленно, надавив на запяточную часть, стягивает кеды.

    — Он был прав, по-своему, — Вера растопыривает пальцы; под ногтями эпителия не было: она не пыталась отбиваться, даже не думала. — Я соглашалась с ним. Он напоминал мне, что делал для меня…

    «Водил в кино…»

    — Заказывал суши.

    «Давал попользоваться компьютером», — Вика подтягивает колено к груди и устраивает на нём подбородок. Смотрит на Веру, как Алёнушка в мутную воду, и видит своё отражение.

    — Водил на скалолазанье.

    «Подкармливал батончиками».

    — Заказывал доставку цветов, — Вера качает головой головой, — справедливо было бы, чтобы и я, со своей стороны, хоть что-нибудь сделала.

    — А неужели… — Вика заходится в кашле, и почти сразу видит перед собой стакан воды в мелко трясущейся Вериной руке; сделав пару глотков, продолжает: — Спасибо. И прости, пожалуйста. Так вот, неужели же ты ничего не делала?

    Вера ведет плечом.

    Вика знает — делала: наверняка, нет-нет, да готовила, приободряла его, поддерживала, баловала милыми подарками, угождала, уступала — да любила, в конце концов, наивно и слепо, как дура.

    — Перед тем, как всё… случилось, — Верин голос понижается до мышиного писка, пальцы трясутся, Вика накрывает их своею рукой. — Он… Он думал, что я меркантильная, а мне его деньги нужны и не были вовсе. Но я не хотела. Не так. Так мне было страшно. Он сказал, он попросил…

    «Докажи, что я тебе важен и нужен», — говорили его светлые глаза, жадно пожирающие её, обнаженную.

    — А я… А я… Я не хотела. Я отбивалась. Но когда всё случилось, он… Он сказал, что всё так и было задумано и что мне должно было быть… Больно. Он убедил, что… Что я сама его попросила об этом.

    — Что я сама его попросила об этом.

    Слова срываются с языка лёгким эхом, припечатывающим к месту. Вику мелко трясёт вместе с Верой. Приходится стиснуть зубы, чтобы не стучали, и мягко привлечь к себе Веру. Она утыкается лбом ей в плечо и сопит — терпит, сдерживает эмоции, пока ещё их выпускать на волю опасно. Вика неровно гладит её по непослушным кудрям.

    Хорошо, что в палате никого. У проницательных женщин постарше возникли бы вопросы: отчего у следователя покраснели веки и тушь потекла по виску вниз.

    — Ты не виновата, — шепчет Вика, прикрывая глаза. — Если ты точно сказала нет, если ты говорила, что не готова, ты не виновата. И уж точно никто не позволял ему ограничивать твою свободу против твоей воли, доводить тебя до больничной койки. Никакая игра, никакое действие не может быть совершено против твоей воли.

    — А как же сессия? Или работа? Это разве не виды насилия?

    Вера, шмыгнув носом, отодвигается, а Вика смеется: это другое. У Вики, конечно, на кончике языка самый главный вопрос — ради которого она (и ещё половина полиции по распоряжению отца девочки) и кружит коршуном вокруг Веры восьмой день — но она терпеливо молчит. Вера в задумчивости жамкает кудри и вдруг поднимает на Вику глаза. И в этом прищуренном взгляде и гордо вздернутом носе Вика, пожалуй, узнает начальника военчасти, приезжавшего ругаться к её начальству.

    — У него было восемь дней. — Вера выплёвывает слово за словом. — А он так и не объявился. Даже сраного букета не прислал. Не спросил, как я, даже ни через одну из подруг. Даже его друг приходил, под окнами стоял, его не пустили, но он мне моего мишку принес. Из его квартиры. Я у него в черном списке. Виктория Сергеевна, я готова говорить под протокол.

    — Уверена? — спрашивает Вика, извлекая из чехла лаптоп; шаблон протокола — всегда на рабочем столе.

    Вера кивает. И пальцы начинают мелькать по клавиатуре до зудящего жара в подушечках.

    А когда Вика собирается уходит, Вера окликает её на пороге с неровной, дрожащей улыбкой:

    — Виктория Сергеевна! Вы — чудо-женщина.

    — Это моя работа, — усмехается Вика и торопится выйти вон.

    На улице солнце щиплет глаза, и так слепые от слёз. Оперативник Толя — в панели быстрого набора, самый актуальный контакт.

    — Толь! Толь!

    Едва прекращаются гудки, Вика торопится выдать всю информацию Толе. Прежде, чем её разорвет на мельчайшие пылинки. Запрокинув голову, она шумно дышит в трубку и повторяет, как мантру:

    — Толь! Она назвала. Назвала имя! Толь! Я знаю, кого надо искать! Имя скину.

    Что отвечает ей Толя, Вика не слышит: слишком сильно гудит кровь в ушах. Вика прерывает звонок, падает на скамейку, больно ударяясь копчиком, и складывается пополам, пряча лицо в ладонях.

    — Ты молодчина, Виктория Сергеевна. Только что ж ты трубку кидаешь? Я ж сказал, что тебя жду.

    Над ухом насмешливо звучит мягкий голос, на плечо ложится тёплая ладонь — Вика с визгом соскакивает со скамьи. Мирно дремлющие у дымящихся люковых крышек голуби с нестройными хлопками подлетают на месте, несколько женщин оборачиваются на них. В их глазах — любопытство, осуждение, зависть и даже как будто готовность помочь.

    — Прости, — тихо выдыхает Вика, присаживаясь на край скамьи.

    Толя покорно опускается на противоположный:

    — Виктория Сергеевна, что случилось?

    Вика мотает головой и, зажав губы тыльной стороной ладони, молча всхлипывает. О таком не говорят — такое намётанному глазу видно, поэтому Толя медленно пододвигается ближе.

    — О боже…

    Вика отрицательно мотает головой: в целом, всё вышло не так плохо, как у Веры, но вполне могло закончиться и похуже.

    — Ты поэтому пошла в полицию?

    Вика пожимает плечами. Конечно, поэтому. А ещё потому, что однажды её, пьяненькую, от приставаний спас какой-то мальчишка-пэпээсник.

    — Я ненормальная, Толь, — всхлипывает Вика рвано, стараясь стереть слёзы, которые теперь льются без остановки как будто бы за все годы молчания. — Мне не место… Здесь.

    — А в полиции нормальных нет, — хмыкает Толя, по миллиметру пододвигаясь ближе и ближе, — тут либо идеей ударенные, либо сволочи.

    — И кто я? В твоей иерархии? На последнем слове Вика начинает заикаться. Её морозит от мыслей, слёз и чувств, слишком резко выплеснувшихся наружу.

    — Ты? Ты человек, — Толя улыбается, и кажется, что в ямочках на его щеках хранятся капельки солнца. — А ещё ты дрожишь. Можно?

    Вика затравленно кивает и невольно сжимается, когда Толя накрывает её дрожащие плечи объятиями, как мягким одеялом. Ей это всё так чуждо.

    — Я никому не позволю тебе навредить, обещаю.

    Толя бережно прижимается губами к её макушке. И Вика расслабляется в его руках.

  • Связь

    Между жертвой и преступником всегда есть связь — так её научили. 

    Эта связь может быть тонкой, полупрозрачной ниточкой, липкой невидимой паутинкой, но она накрепко связывает преступника с жертвой: личные антипатии, детские травмы, извращённые фетиши, застарелые конфликты, кровные узы — эта связь есть всегда, и в условиях неочевидности, когда расследование приходится вести, как полагается, а не хватая ещё тёпленького мужа у остывающего тела убитой жены, Вика упрямо её ищет. 

    И находит, к своему сожалению. 

    «А почему она? Почему отец в завещание вписал её, дочь его шалавы, а не собственного сына? — искренне возмущался мужчина, заколовший сводную сестру на её же дне рождения и исчезнувший из толпы пьяных развесёлых гостей, которым было всё равно, что праздновать — лишь бы наливали. — Ну и что, что у неё детей трое? Она на пособия так жила, как мне и не снилось. А я мужчина! Мне деньги нужны! Я эту хату сброшу и дельце своё открою. В биткоин вложусь». Вика слушала его молча, съедая вязкую помаду с медовым привкусом с губ, и пальцы стучали по клавиатуре громче и злее, лишь бы поскорее закончить протокол и сбыть с рук это грязное мерзкое дело. 

    Не грязнее, впрочем, тех, что были, и тех, что будут. 

    Люди не меняются. Охочие до лёгких денег и недвижимости, ведомые слепыми эмоциями и глупой самонадеянностью, они обманывают, подставляют, предают, убивают — мучают своих близких, лгут себе и в конце концов оказываются в её кабинете, чтобы Вика продолжила терзать себя и гоняться, как собака за хвостом, за призрачной справедливостью.

    Надев тёмно-синюю форму, на которой бурых пятен, посаженных неаккуратным движением на месте преступления, не видно, повязав на шею алый-алый галстук, как пионерский, из детских фильмов, Вика чеканит шаг. Грудь разрывает желанием спасти, защитить всех несправедливо обиженных, униженных, оскорблённых, растерянных и преданных, по осколкам собирающих привычный мир, как когда-то собирала она, но её душат слёзы. Жизнь снова и снова — насмешками обвиняемых, скепсисом пострадавших, ненавистью родственников каждой из сторон — наотмашь бьёт её по лицу.

    Однако люди не меняются, не меняется и Вика, поэтому всё всегда заканчивается одинаково. Операм — благодарность, обвиняемому — клетка, суду — дело, а Вика, растирая пересохшие от бумажной пыли и чуть вибрирующие после дрели подушечки пальцев друг о друга, трясётся в маленьком автобусе, прячет форму под безликим чёрным плащом и мечтает уволиться и не знать того, что знает теперь. 

    Квартира встречает Вику влажным запахом осени (она опять не закрыла окно утром) и зябким сумраком. Замок защёлкивается, и Вика сбрасывает тугие туфли, стягивает жёсткую форму и подставляет утомлённое тело и гудящую голову прохладным струям воды, пока зубы не начинают стучать друг о друга: напор горячей воды всё ещё до смешного слаб.

    Укутавшись в большое махровое полотенце, Вика бродит по квартире в темноте: на обшарпанной двери над домофоном с оплавленными кнопками со вчерашнего дня висел кусок объявления о плановых работах на электросетях. За окном, усеянном крупными каплями тихого редкого дождика, нагнавшего её на остановке, — тоже тьма. Весь район обесточен и от этого кажется неживым. 

    Есть Вике после подобных дел всегда не хочется, а сегодня ещё и не приготовить: электроплитка и микроволновка без сети не работают, а холодильник размораживать почём зря не хочется. Наощупь переодевшись в шёлковую пижаму, Вика зажигает свечи. Две старые, оплавившиеся, одна ароматическая — подарок Даны на день рождения. Вика забирается с ногами на диван, кутается в плед и бездумно таращится на пляску огней, на скольжение продолговатых уродливых теней брошенных на журнальном столике безделушек — резинок, браслетов, заколок, — по кухонному гарнитуру. 

    Ноги мёрзнут. Темнота подбирается к центру квартиры уродливыми щупальцами спрута, хочет схватить за пятку, утащить во мрак, и Вика поджимает пальцы на ногах. Деревянный фитилёк аромасвечи трещит, как ветки в костре. От свечки нежно пахнет взбитыми сливками, ванилью и карамелью, да только эти запахи быстро растворяются в вязком запахе осени. Из окна тянет прелой листвой, влажным асфальтом, по подоконнику стучат капли, а электричество, видимо, включать никто не собирается.

    Вика теснее кутается в плед и полушёпотом подбадривает себя:

    — Ну ничего. Вспомни, как в грозу в лагере пробки выбило ночью. 

    Гремела, грохотала, лютовала за окнами непогода, дети (а тогда ей ещё доверили отряд помладше) просыпались и бежали к ней, по случайности оставшейся дежурить в ночь, а она гладила их по голове и бормотала, что в грозе нет ничего страшного, хотя у самой сердце сжималось, едва слышались громовые раскаты.

    Сейчас не гремела гроза, никто не плакал, не жался к груди, подрагивая всем телом, но Вика всё равно беспокойно ёрзала, пытаясь устроиться на маленьком диванчике поудобнее. Дождик неравномерно тарабанил по окну, совсем как обвиняемый постукивал пальцами по столешнице в кабинете.

    «У вашей сестры, — нахмурилась Вика в ожидании, пока старенький принтер прогреется и пустит протокол на печать. — Осталось трое маленьких детей. Вы не думали, кто ими займётся?» Обвиняемый сощурился, прицокнул языком и усмехнулся: «Ну она же где-то откопала оленя, который её с прицепом взял. Вот пусть этот прицеп дальше и тащит». «Он мужчина», — процедила сквозь зубы тогда Вика и поторопилась подсунуть ему протокол на подпись.

    Вика жмурится, пытается отогнать навязчивые воспоминания прошедшего дня, но они возвращаются и накрывают её ледяной волной тревоги, оседают мурашками вдоль позвоночника, дрожью в пальцах, пощипыванием в носу. И Вика, как в полубреду, тянется к телефону и открывает контакты. Листает список вызовов долго-долго, прежде чем находит нужный — и нажимает, пока не передумала.

    Длинные гудки тянутся долго, заставляют дышать тяжелее и громче. Вика перекладывает трубку из руки в руку, накручивает на палец кисточку пледа и уже хочет всё бросить, но трубку наконец снимают.

    — Привет! — за грубоватым голосом слышен грохот посуды и гул воды.

    От привычного кухонного шума тревога улегается, и Вика выдавливает из себя непринуждённую улыбку, как будто её кто-то увидит:

    — Привет, мам! Что делаешь?

    — Ужин готовлю. Быстрее говори, что надо, — раздраженно бормочет мать и отворачивается от трубки, чтобы прикрикнуть на младших: — Заглохните вы уже! Хватит реветь из-за пустяка, Муська! Подумаешь, ударил. Нечего было ноутбук у Вадьки отбирать, вот и огребла. Сама виновата, знаешь ведь, что ему нужнее!

    Слова, готовые вылиться слезами облегчения, каменеют в глотке, и Вика едва-едва выдавливает задушенный писк:

    — Ничего. Просто… Рада была услышать.

    Мать угукает и отключается, а Вика бросает телефон рядом с собой и утыкается лбом в колени. 

    Её тошнит и потряхивает — сидеть одной в полной темноте и снова и снова вспоминать непроницаемые водянистые глаза обвиняемого невыносимо, но это её выбор — так сказала бы мать, если бы не бросила трубку.

    Деревянный фитилёк начинает побулькивать, утопая в расплавленном воске. Теперь пахнет вовсе не сладкой ванилью, а горьким дымом костров и золой. Вика поднимает голову и краем глаза замечает, что у неё звонит телефон. Поставленный на беззвучный, он едва ощутимо вибрирует под боком, тускло мерцает экран. На голубом фоне белые буквы со смайликом кота на конец: «Котов».

    Повертев телефон в руках, Вика всё-таки снимает трубку.

    — Виктория Сергеевна, ты как?

    В голосе Толи столько мягкого беспокойства, что Вика опускает тонну вопросов и ошарашенно шепчет:

    — Привет! Я… Да… Нормально.

    — На тебе просто лица не было, когда ты уходила. Что делаешь?

    — Сижу, — хмыкает Вика и, поправив плед на плечах, зачем-то уточняет: — В темноте.

    — А чего свет не включишь?

    — У нас его во всём районе отключили. Мрак беспросветный…

    — Хочешь, приеду?

    Вика гулко сглатывает. Сердце подскакивает к горлу и, кажется, замирает там. Вика не просто хочет — Вике отчаянно нужно, чтобы на этом потёртом диване рядом сидел кто-то, кому она бы положила голову плечо, и чтобы в этой отсыревшей студии стало немножко теплее. Но она заправляет за ухо прядь волос и спрашивает с небрежной усмешкой:

    — Зачем?

    — Привезу горячей еды. Ты ведь наверняка не ужинала. Устроим ужин при свечах!

    — Угадал, — глухо смеётся Вика. — Не хочу тебя напрягать, если честно.

    — Спуститься вниз и купить горячий вок через дорогу, чтобы потом поужинать с тобой, куда приятнее, чем валяться на диване и таращиться в телефон. И совсем не в напряг.

    — Правда?.. — в голосе предательски звякает надежда, Вика прикусывает кончик ногтя и бормочет вполголоса: — Тогда захвати ещё свечек. Мои… Почти потухли.

    В жидком воске в панике трепыхаются затухающие огоньки. Толя на том конце трубки протяжно вздыхает, и Вике кажется, что сейчас они думают об одном и том же.

    — Держись, солнышко. Я скоро приеду, — выдыхает он. — Ещё повербанк захвачу.

  • Запеканка из ничего

    август, 2017

    Сегодня долго гулять и шляться по крышам не получилось: ледяной августовский ливень обрушился на парней, загнав под козырёк ближайшего подъезда. Как только первые раскаты грома перестали греметь над головами, Фил предложил продолжить прогулку. Но Артём скептически принял его предложение: рубашка насквозь промокла, а футболка неприятно прилипла к телу. Да и кроссовки начинали подозрительно чавкать. Фил выглядел нисколько не лучше, но гораздо бодрее.

    Помёрзнув под козырьком подъезда, они решили расходиться по домам.

    — Пошли к тебе, — безапелляционно заявил Фил.

    — А ты дома появляешься хоть иногда? — ехидно протянул Артём, доставая из кармана мелочь на автобус.

    — Иногда, — Фил взъерошил мокрые волосы и тут же передёрнул плечами от холода. — Чтобы знали, что живой. И рано меня из собственников квартиры выписывать.

    В квартире было тихо, душно и пыльно. Отец три дня назад уехал на рыбалку с мужиками и с тех пор Артём не очень-то и заботился о благосостоянии квартиры. Завтракал и ужинал он яичницей, а обед пропускал либо за играми, либо гуляя с Филом. Фил небрежно сбросил кеды в ближайший угол и, на ходу снимая белую футболку, почти прозрачную от воды, бросил:

    — Пожрать есть что?

    — А без еды никак? — отозвался Артём, распахивая белую дверь холодильника, увешанную разными стикерами-напоминалками.

    В холодильнике повесилась мышь. В прямом смысле. К решётке под самым потолком за провод была примотана старая компьютерная мышка, которую Артём года два сломал в порыве гнева, а на мышке болтался ярко-оранжевый стикер. Артём приподнял бровь и, усмеяхаясь, отлепил стикер.

    — Если ты нашёл мой подарок, Артём Александрович, значит, дела плохи, — вполголоса прочитал Артём. — Ай да батя… — потерев переносицу, продолжил читать: — И у тебя закончились яйца. Ну, или пришёл ещё кто-то, чтобы пожрать. Список на обороте.

    Артём перевернул лист и присвистнул.

    — Ты чего? — Фил подскочил сзади, вытираясь полотенцем, которое уже где-то нашёл.

    Заглянув через плечо Артёма в холодильник, он расхохотался:

    — Блин, надо матери сказать, что когда у нас кончился её авокадо — это ещё не мышь повесилась. И сколько она тут висит?

    — Видимо, как отец отъехал, — Артём засунул список в карман джинсов. — Свари пожрать, а?

    Фил ещё раз глянул на мышь и хмыкнул:

    — Иди вон, яичницу сделай. Всё равно только ими и питаешься.

    Артём поморщился. На яйца уже даже смотреть не хотелось. Фил ехидненько прищурился.

    — Может, это не потому что я готовить больше ничего не умею, а потому что люблю глазунью.

    — Вот и готовь, — пожал плечами Фил и направился в сторону его комнаты: — А я пока порублюсь.

    Артём захлопнул холодильник, так что коробки на нём покачнулись, и крикнул вдогонку:

    — Чёрт, ну что ты ломаешься, как девчонка? Что — слабо пойти приготовить?

    — А тебе? — ехидно отозвался Фил.

    Артём цокнул. Готовка не входила в список его талантов. Он мог приготовить простейшие блюда так, чтобы они были более-менее съедобными. Но это ему совсем не нравилось. Он часто вспоминал, как вкусно готовила простейшие блюда мама, втайне завидовал кулинарному таланту Фила и с аппетитом уминал его стряпню по несколько порций за раз.

    — А ты научи! — взъерошил волосы Артём.

    Фил на секунду как будто завис. А потом в коридоре послышались нарочито громкие шаги. Игнорируя Артёма, Фил прошёл в кухню и по-хозяйски принялся хлопать дверцами шкафчиков, пару раз заглянул в холодильник, видимо, в надежде, что там появится что-то помимо компьютерной мыши. Он то одобрительно угукал и кивал, то обречённо вздыхал и мотал головой. А потом выставлял на стол какие-то продукты. Остатки вермишели в пачке, недоеденный рис, скисшее молоко, яйца, невесть как затерявшаяся в закромах мука, маленький кусок старого сыра, чёрствый (но хотя бы не плесневый) чёрный хлеб.

    — Вот, — поставив на стол большую миску, победно улыбнулся Фил.

    — И… Что?.. — Артём оседлал стул и побарабанил пальцами по его спинке. — Мы вроде готовить собрались, а не выбрасывать.

    — Ты! И из этого ты будешь готовить.

    Артём сдержанно кашлянул. Фил хохотнул и пафосно продекламировал:

    — Запеканка из ничего! Потрясающее блюдо практически из воздуха!

    — Сам придумал? Долго над названием старался?

    Фил насупился и проворчал, что по рассказам его матери это было фирменное блюдо девяностых. А потом, активно и воодушевлённо жестикулируя, принялся рассказывать, что это универсальное блюдо: главное — соблюдать сочетаемость продуктов. На непонимающий взгляд Артёма пояснил, что не стоит смешивать овощи и фрукты с молочными продуктами, например. А потом быстро оттараторил около десятка способов смешать продукты, лежащие на столе, без вреда для здоровья.

    Артём запомнил запеканку из риса и рожек и гренки.

    Фил вальяжно развалился на одном стуле, ноги закинул на другой и, скрестив руки на груди, принялся командовать Артёмом с особым наслаждением. Артём сперва перешучивался с ним и отчаянно пытался переложить готовку на друга. Но Фил как-то хитро обходил все его попытки и продолжал командовать Артёмом.

    Артём уже начал опасаться, что придётся всё-таки готовить ему в одиночку, когда Фил присоединился. Правда, произошло это лишь тогда, когда Артём перестал справляться: гренки подгорали, вода для макарон кипела и выплескивалась на заляпанную плиту. Фил грациозно оттеснил Артёма от чернеющих гренок и принялся с воодушевлением переворачивать их и даже, кажется, замурчал под нос какую-то мелодийку.

    Артём энтузиазма не разделял. Готовка его замучила уже на этапе придумывания блюда. Артём уже предчувствовал, что запеканка из ничего действительно получится из ничего: все ингредиенты испортятся до попадания в блюдо. А вот Фил настроя не терял и даже подбадривал Артёма рассказами о том, как пару раз едва не спалил дом в процессе жарки мяса.

    Артёму вдруг нестерпимо захотелось шашлыков.

    — Слушай, Фил, — Артём схватил ещё дымящуюся гренку и громко захрустел ею. — Погнали на шашлыки? Речка, полянка, мясо…

    — Пацанов позовём — и вперёд, — легко согласился Фил. — Только, чур, мясо с меня.

    — Конечно! — Артём хлопнул друга по плечу, мысленно выдыхая: он втайне надеялся на такой ответ.

    Через минут пятнадцать парни поставили запеканку в духовку и со спокойной совестью пошли рубиться в игру. Только Фил коротко предупредил, что готовиться запеканка будет минут двадцать при определённой температуре.

    Через десять минут по квартире протянулся запах горелого, горьковатым привкусом отдавшийся на языке. Фил по-собачьи повёл носом и, стянув наушники, сурово поглядел на Артёма. Тот пожал плечами: так мог пахнуть и подгоревший до чёрной корки хлеб.

    — Ну смотри… — предостерегающе покачал головой Фил, и они снова нырнули в игру.

    Через двадцать минут запах стал мощным, и Артёму пришлось достать из духовки запеканку с почерневшими боками.

    Стараясь не обращать внимания на ядовитую ухмылочку молчащего Фила, Артём поставил запеканку на блюдо, распахнул настежь окно, и процедил:

    — Кушать подано. Садитесь жрать. Пожалуйста.

    Фил попробовал запеканку, прокашлялся и, щедро полив её кетчупом, оптимистично улыбнулся:

    — Неплохо, правда. Для первого раза. Моя первая запеканка была такой же.

  • Танцы на костях

    Все неприятности начались с желтоватых человеческих костей, уродливыми фигурами засеявших землю, что успела порасти дикими ароматными травами.

    «Я туда не пойду!» — пробасил кто-то из практикантов за спиной Линды. Она коротко зыркнула через плечо, а потом покосилась на начальника экспедиции. Он не двигался. Только опалённые солнцем пальцы вверх-вниз пробегали по лямкам рюкзака. В шелесте листвы затерялись тревожные шепотки.

    — Это не капище, — вперёд выступила Женя, баловавшаяся эзотерикой. — Это кладбище.

    — Именно поэтому мы здесь, — процедила сквозь зубы Линда и снова покосилась на начальника экспедиции. Он молчал. — Нам нужно раскопать его. Это наша цель.

    — Нам нельзя раскапывать это, — парировала Женя и обратилась к начальнику. — Константин Дмитриевич, ну скажите же! Это священное место. Нам нужно хотя бы совершить ритуалы, известные местным. Сколько было случаев, когда проклятие обрушивалось на археологов.

    Константин Дмитриевич на этот раз сказать попросту не успел. Линда категорично отрезала:

    — Чушь! — и её голос эхом зазвенел над полем. — Каждое из этих так называемых «проклятий» легко было объяснить логически. И любой мало-мальски способный математик мог их просчитать! Здесь даже риска болезни нет — они все прошли столетия назад. Пока трупы разлагались.

    — Это священное место. Здесь особая аура.

    — Оно было священным, для них, — Линда зло ткнула указательным пальцем в сторону костей. — Потому что они так захотели. Я в это верить не стану.

    Она обернулась. Группа стояла в молчании, Константин Дмитриевич в раздумьях оглядывал останки тотемов, поросших мхом и плющом, но вполне узнаваемых. Здесь некогда славили волка и ворона. Терпение Линды кончалось.

    Слишком долго их команда ждала одобрения инициативы, слишком тяжело добиралась сюда, чтобы отступать из-за глупых суеверий.

    Пальцы в пару щелчков освободили её от плетения рюкзака. Линда обернулась к группе и выдохнула с нескрываемым торжеством:

    — Ладно. Повезло вам, что я атеистка. И не верю ни во что.

    Со злобной усмешкой она впихнула рюкзак в руки Жени и, помедлив лишь мгновение, так что никто и не заметил, пересекла невидимую черту. Константин Николаевич попытался остановить её — тщетно. Листва зашелестела сильнее, похолодели ноги в ботинках, зашуршала под ногами земля. Странное возбуждение холодными мурашками пронеслось вдоль позвоночника — Линда рассмеялась и пружинисто обогнула череп, второй…

    Линда не обходила капище — причудливо вальсировала на древних костях, хотя танцевать отродясь не умела. Смеялась и приплясывала, зазывая всех за собой, пока Константин Николаевич, помрачневший хуже грозовой тучи, грубо не приказал ей вернуться.

    Раскопки в этот день они так и не начали, однако лагерь разбили. На Линду бросали неоднозначные взгляды. Кто-то смотрел с осуждением, как начальник, кто-то с ужасом, как Женя, кто-то с презрением — она снисходительно улыбалась, мол, ничего не случилось с ней.

    Кости — всего лишь кости. Жёлтые. Мёртвые. Пустые.

    Утром она вальсировала на них.

    Ночью они пришли к ней.

    Безликая дама верхом на волке выпрыгнула из мрака палатки, не потревожив Женю. Вдоль позвоночника пронеслись знакомые холодные мурашки, и Линда, успевшая принять полусидячее положение, оцепенела.

    — Ты нас не уважаешь, — заговорила дама печальным шёпотом. — Это плохо. Зато ты нас не боишься. Это хорошо.

    Поперёк горла встали насмешки и дерзкие слова — язык отнялся. Дама мягко спустилась с волка и опустилась перед Линдой на колено. Из-под чёрного, как сама ночь, балахона выползла костяная кисть, буро-жёлтая, как все на капище. Острые кости пальцев сомкнулись на запястье. Левая рука взорвалась ледяной болью, на глазах выступили слёзы.

    — Ты услышала нас сегодня. Первая за сотни лет. Так помоги же нам. Почувствуй нас. Уйми нашу боль. Это наш тебе дар в благодарность за бесстрашие. И наказание за безверие.

    Дама отпустила Линду, но перед тем, как раствориться в темноте, оставила на лбу морозный поцелуй.

    На рассвете Линда приняла всё за сон: безмятежно сопела рядом Женя, вход был застёгнут, и никакой волчьей шерсти.

    Она переоделась, расчесалась, но, собирая волосы в хвост, вдруг больно царапнула себя по виску. Нахмурилась (не могли так быстро отрасти ногти!) и посмотрела на левую руку.

    Её не было.

    Вместо загорелой кожи с треугольником родинок от запястья тянулись белые тонкие кости. Проглотив крик, Линда торопливо натянула на руку рабочую перчатку и вынырнула из палатки.

    Белёсое солнце занималось над капищем. Под землёй стонали неупокоенные кости. Руку скрутило болью — их болью. Линда упрямо стиснула зубы и не шелохнулась.

    Впереди было много дел.

  • Щенки

    Щенки

    Пока старый волк на охоте, волчата осваивают волчий вой.

    В чёрном небе над королевством беспокойно-красными волнами плясали отблески факелов, зажжённых во всех дворах. Из домика в домик сновали люди, разнося поздравления, ароматы запечённой дичи и ужины. Из особняков через открытые окна на каменные кладки лились звуки музыки — бряцанье мандолин, посвистывание флейт, перезвон бубенцов и бубнов, веселое повизгивание скрипки, — а с ними смех, вино и презрение.

    Брайс и Эрик, посмеиваясь, вышли из сумрачных коридоров замка на балкон. Их кубки из тёмного серебра почти беззвучно соприкоснулись, прежде чем Эрик и Брайс пригубили вино и навалились на перила, свысока глядя на затянувшуюся предпраздничную сутолоку на улочках королевства.

    Старый король задерживался на пути с победоносной войны. Народ ждал его, высыпав на улицы, вывесив флаги из окон, повязав праздничные ленты на покосившиеся дверные ручки, и готовил традиционные блюда из дичи. Ждали и принцы, наотрез отказавшись ожидать отца в летнем охотничьем дворце и посвящать ему первую охоту сезона, как того желал сам король.

    Они предпочли стоять на балконе городского замка — вблизи народа — и разделять эту радость с ними.

    — И всё-таки нам стоило бы приказать приготовить какую-нибудь дичь. Отец будет рассержен, — Эрик поболтал вино в бокале и перегнулся через перила, разглядывая нарядно разодетые фигурки на линии ниже рынка. — В конце концов, наши охотники достаточно умелы, а псы достаточно выдрессированы, чтобы загнать какого-никакого вепря.

    — И охота тебе с этим возиться? — скривился Брайс и, небрежно поддерживая бокал двумя пальцами, сделал пару жадных глотков. — Если уж отцу будет так угодно, народ поделится?

    — Народ? — усмехнулся Эрик и осторожно отодвинул ещё полный бокал в сторону. — Интересно, какой? Этот или тот.

    Эрик кивнул за спину Брайса: туда, где в мутных светлых от множества свечей окнах пьяно танцевали силуэты.

    — Народ у нас только один, Эрик.

    В голосе Брайса звучало презрение. Эрик качнулся на пятках и сжал руки в кулаки — он делал так с самого детства, словно душил поганого змея ненужных эмоций, — Брайс с улыбкой прислонился бедром к балюстраде.

    — Эрик, давно пора понять, что народ в королевстве… Неоднороден. Есть те, кто поддерживает и обеспечивает власть короля. А есть те, кто действительно с радостью разделят с королем свой хлеб.

    — Вот как? — Эрик сердито почесал неопрятную щетину и, подперев кулаком щёку, кивнул под ноги. — А кто поделится с ними?

    Брайс пожал плечами и, оттягивая ответ, вновь прильнул к кубку.

    — Им нечего есть. Сейчас они съедают все запасы, потому что в королевстве праздник. Потому что король вернулся с победой. Потому что это традиция.

    Эрик знал, о чём говорил. Его нередко замечали — правда, притворялись, что и не замечали вовсе — выскальзывающим через двери для прислуги в город, переодетым то в кожаный жилет сокольничего, то в рваную рубаху рыбака, то в серое платье сапожника. Злые языки говаривали, что это его влечёт дурная кровь его матери-служанки, несчастной любовницы короля. Старый король, прикрыв ладонью лицо, убеждал советников — и себя, наверное, — что хороший король должен беспокоиться о своём народе и смотреть ему в глаза.

    — Король не должен забирать у народа последнее, королю надлежит с ним делиться.

    Брайс безразлично пожал плечами, как и всегда, когда дело касалось народа. Куда больше его забавлял невинный флирт на балах, торжественные визиты в замки советников и выступления бродячих трупп из иных королевств.

    Пока Эрик оттачивал навыки боя и охоты, зарабатывал мозоли на ладонях от меча и тяжёлой простой работы, Брайс стирал ноги в кровь в развесёлых танцах и перебирал тонкими бледными пальцами корешки книг в отцовской библиотеке, к которым сам отец, впрочем, притрагивался мало.

    — Король и делится. Взгляни сам: теперь дети, что помладше, могут идти в школы, учиться считать и писать.

    — Чтобы потом идти помогать родителям торговать. Мясом, рыбой… Собой.

    — Это их выбор. Их предназначение.

    — Да? — усмехнулся Эрик, взъерошив волосы. — Интересно, кто его им определил? Аристократы?

    Уколол.

    Во всяком случае, Брайс уязвлённо поморщился и как-то ссутулился, прежде чем взглянуть в сторону замков и особняков, где веселились богачи. Сын дочери правителя диких северных земель, первый законный сын короля, он был обречён стать частью знати, её любимцем. Никто не замечал, как он подолгу репетировал учтивую улыбку в зеркале в полный рост в медной оправе в своей гардеробной, никто не догадывался, что часами он просиживал над книгами и скрупулёзно скрипел пером отнюдь не в стремлении совершить новое открытие — только бы не забыть уже известное, но столь неочевидное.

    Брайс встряхнул светлыми кудрями, распрямился и одарил брата всё той же учтивой улыбкой:

    — А нам с тобой – кто? Как ты думаешь, ты принц, оттого что ты рождён служанкой? Или королём?

    — Скажешь — нет? — сощурился Эрик.

    Он весь подобрался, острые лопатки выступили в блестящем чёрном кафтане — словно чёрный демон, тигр, готовящийся к прыжку — однако кидаться на брата не спешил. Слушал. Внимательности ему было не занимать.

    Брайс оскалился, обнажив ровные здоровые зубы — редкость для аристократии — и чуть склонил голову вправо, как любопытный послушный пёс. Казалось, он забавлялся, на самом деле — упивался победой, замешательством Эрика.

    — А что ты скажешь? Смог бы ты оказаться здесь, если бы твоя мать родила тебя не в стенах замка, а, скажем, вон там.

    Кивком головы Брайс указал вниз, на одноэтажные одинаковые, залепленные соломой и известью, домики, где стоптанные деревянные башмаки поднимали пыль улиц. Эрик задумался. Наверное, метался от дома к дому, воображая себя то сыном кузнеца, то сыном рыбака, то сыном пекаря. Его рука стремительно схватила кубок. Эрик сделал несколько жадных глотков.

    — Я понял, о чём ты. Зайчонок среди зайцев вырастет зайцем. Оленёнок — оленем. Так и волчонку надлежит вырасти волком, только если его не вырастят собаки. Тогда он вырастет слепо преданным цепным псом.

    Брайс расхохотался, его ладонь легла на напряжённое плечо Эрика:

    — Послушай, братец, тебе всё-таки стоит посетить хоть одно торжество. Уверен, самые прекрасные девушки падут к твоим ногам, стоит тебе отчебучить что-нибудь эдакое.

    — Насмехаешься? — Эрик дёрнул плечом, отшатываясь от брата. — Не устал?

    — Вот уж неправда, — Брайс приблизился к Эрику на расстояние полутора шагов и по-мальчишески ткнул его локтем в предплечье. — Я и вправду сам бы лучше не сказал. Ну чего ты такой мрачный? Праздник же!

    Эрик покачал головой:

    — Честно говоря, опасаюсь возвращения отца. Он ведь действительно из тех, кто заставит народ поделиться последним, чтобы отпраздновать свою победу.

    — Ну, — Брайс нервно поправил манжеты, — победа досталась нам большой кровью. Стольким придётся выражать соболезнования. Народ должен ценить то, что король для них делает. А это невозможно без требований и ограничений.

    Эрик остервенело замотал головой.

    — Нет-нет. Знаешь, что происходит с повозкой, у которой слишком сильно затянули колесо?

    — Нет…

    — Точно. Я и забыл, что ты подобного не делал… — беззлобно усмехнулся Эрик. — Так вот… Она не едет. В лучшем случае. Или ломается. Государство движется на четырёх колёсах. Богатство, армия, вера — народ. Стоит хоть одному из колёс перестать работать…

    Эрик развёл руками. Брайс ненадолго умолк, а после неровно усмехнулся:

    — Знаешь, пожалуй, нам следует править вдвоём.

    Эрик согласно покивал, но тут же опомнился:

    — Править?

    Если бы старый король услышал — убил бы на месте, не посмотрев, что это полушутливое предложение отпустил его собственный сын, как убил четырёх братьев на пути к тогда ещё скромному трону.

    Брайс растерянно помотал головой и поспешно взъерошил волосы:

    — Да я так… О будущем просто… Задумался вдруг. Но ты начал этот диалог первым.

    Эрик и Брайс посмотрели друг на друга в растерянности, а потом расхохотались. Смех их, тихий, чуть придушенный, взвивался в густой и теперь неспокойно тихий воздух.

    — Ладно, — приобняв Брайса за плечо, Эрик кивнул в сторону тёмных коридоров замка, — пойдём-ка туда, где потише. А то ещё старый Конрад вдруг услышит, отцу донесёт.

    — Если старый Конрад хочет услышать — он услышит.

    В этом Брайс был, несомненно, прав. Братья обнялись, а старый Конрад прильнул к тонкой щели в каменной кладке, силясь разглядеть по-прежнему острыми глазами, не мелькнёт ли в руке одного из наследников нож.

    Когда же молодые короли, обнявшись, двинулись в сторону прочь от балкона, перекидываясь шутками и воспоминаниями о счастливом детстве, старый Конрад покачал головой и двинулся по холодному коридору прочь, к своему кабинету.

    Стук костяной трости тонул в тишине потайных коридоров. Прихрамывая на раненую ногу, Конрад размышлял, как же жестокому старому королю удалось вырастить двух своих сыновей столь неразлучными и даже мысли не допускающими о братоубийстве.

    Как удалось двум молодым королям уродиться столь схожими при разных матерях, вырасти столь дружными и так гармонично, словно две половины плода, дополняющими друг друга, и через многие годы оставалось загадкой.

    В кабинете Конрад первым делом зажёг факел и благовония в оленьем черепе пред алтарём. По кабинету заструился густой тяжёлый аромат леса, а Конрад присел за стол.

    Оставалось надеяться, что тревожное письмо, написанное быстрым скошенным почерком о том, что старый король, прельстившись триумфальной охотой на золоторогого оленя, упал с лошади и сильно повредился, окажется лишь предостережением старому королю или пустым беспокойством.

    Потому что в груди Конрада всё равно зрело предчувствие гражданской войны.

  • Чужачка

    Чужачка

    художник: нейросеть

    Мир единовременно взорвался множеством огней и царапающих слух мерзких звуков. Неждана невольно попятилась, прикрывая лицо ладонями и часто-часто дыша. Это совершенно не было похоже на её дом. Здесь пахло не целебными травами, развешенными под потолком приболотных хижин, не густой хвоей – здесь пахло дымной горечью и вязким испорченным туманом.

    Неждана сквозь растопыренные пальцы рассматривала новый мир, в котором ей суждено было пробудиться.

    Там, где раньше стоял чёрный лес и болотные огни зазывали потерявшихся путников к Хозяину, теперь высился городище. Столь могучий и яркий, каковых Неждана прежде не видела. Он сиял крышами без черепиц и маковками уже не деревянных церквей и пламенел огнями. Они пульсировали и путались.

    Пальцы в отчаянном жесте скользнули по липе, веками служившей ей постелью.

    Лучше бы её пробуждение случилось раньше.

    Там, где не было бы ни головокружения, ни удушающей хватки в груди, ни перепутий. Там, где огни бы выстроились в ряд и привели бы её к Хозяину. Так же, как сотни лет назад, когда она, дочь волхва, испугавшись обрушения чуров, бежала в чернолесье за мерцающими болотными огоньками – заблудшими душами, прокладывающими путь живым и потерявшимся.

    Зябко поджимая босые пальцы, Неждана нервно переступила с ноги на ногу и прислушалась. За противным скрежетом, бьющими звуками и пыльным запахом скрыты запах торфяников, шелест усталой листвы и тонюсенький скрип костей мертвецов под самыми ногами. Как и прежде.

    Она вернулась.

    Вот только огней было много больше. Разноцветные, они складывались в переплетающиеся пути. Хозяин Леса, усыпляя своих учениц, освобождал их от своей власти. Каждой обещал свой срок и велел следовать за огнями навстречу себе.

    Неждана скривилась: знать бы, что делать теперь с этой волей и навстречу которым из тьмы огней последовать. Босые ноги несмело коснулись жёлтого круга на шершавой дороге. Среди окаменевших просторов её манило красно-лиловое мерцание. Морщась от боли в ступнях, Неждана двинулась ему навстречу.

    Её вновь поведут огни. Уже не болотные – городские.

  • Повелительница бурь

    Повелительница бурь

    Элис и море. Они связаны прочнейшими цепями — даже более крепкими, чем узы церковного брака.

    Элис не может долго находиться на земле. Горячий оранжевый песок пляжей Тортуги и раскалённые каменные дороги очень скоро заставляют Элис морщиться и прокусывать до крови обветренные губы: каждый шаг отдаётся тупой болью во всём теле и раскалённым металлом в крови. Элис знает, что дело в метке манты, родимым пятном растёкшейся по левому предплечью.

    В шестнадцать лет они с отцом-капитаном попали в жуткий шторм и потерпели кораблекрушение. И тогда Элис, захлёбываясь горькой водой и солёными слезами, глядя в небо, возносила не мольбы Господу, а клятвы повелителю морей. Они с отцом не должны были умереть: дома остались матушка и трое сестёр, которые жили только заработком отца.

    Сейчас Элис не пытается вспомнить, что она тогда нашептала горькой бурлящей воде, из-за чего её с отцом вынесло на раскалённый песок каменистого пляжа. Но она отлично помнит холодную хватку длинных полупрозрачных пальцев на предплечье и чёрный плащ, от которого пахнет ночью и морем.

    Он соткался из мутной штормовой воды, вышел на берег, крепко сжал её руку, заставляя морщиться от боли и скрипеть песком на зубах. Тогда она не знала, что ей явился сам Морской Дьявол и что она заключила вечный договор.

    Теперь она целиком и полностью принадлежала морю. А оно — ей.

    Но впервые Элис поднимается на борт корабля с тяжёлым сердцем.

    Полутрезвая команда встречает её радостными сотрясаниями сабель.

    — Наш бесстрашный капитан! — каждое слово режет сердце на живую, Элис морщится и неосознанно чешет метку. — Погиб! Ни один лекарь не в силах был ничего сделать. Но он ушёл достойно. Как настоящий капитан! Как ваш друг и как мой супруг! Пришла пора выбрать нового капитана! — дыхание прерывается, и перед глазами Элис на секунду возникает бледное обескровленное лицо супруга, покойного супруга, его холодный поцелуй на метке и просьба командовать его кораблём. Элис обводит команду тяжёлым взглядом и откидывает назад медно-рыжие выцветшие волосы, говорит тише: — Он желал, чтобы это была я…

    На палубе воцаряется гробовая тишина. И даже треск волн о борта становится как будто не слышим. Элис знает: всё дело в том, что сейчас Морской Дьявол наблюдает за ней.

    Тянущим холодом метка реагирует на его присутствие.

    — Да здравствует новый капитан! — кричит квартирмейстер «Шторма», и к ногам Элис приземляется потрёпанная широкополая шляпа мужа.

    Элис заботливо отряхивает её, и надевает, лихо заламывая поля.

    — Клянусь Морским Чёр-ртом, — протягивает она, хищно скалясь, и с лязгом вынимает из ножен саблю: — Мы зададим жару всему миру похлеще Чёрной Бороды!

    И под её громкие и отрывистые приказы команда приходит в действие. С лязгом поднимается якорь, рубятся канаты, поднимаются белые паруса и белый флаг с чёрным мантой.

    — Куда держим курс, капитан? — почтительно спрашивает квартирмейстер, занимая место у штурвала.

    — Держим нос по ветру, ребята! — кричит Элис, опьянённая солёным запахом моря и горьковатым привкусом ветра на языке. — Морской Дьявол сам приведёт нас к добыче.

    Команда ни на секунду не сомневается в её словах, а лишь усерднее начинает работать.

    Ей не нужно переодеваться в мужчину, как Мэри Рид.

    Ей не нужно осаживать супруга и отсекать ему пряди волос на глазах всей команды,как Энн Бонни.

    Потому что она не Мэри Рид, не Энн Бонни. Она Элис Дрейк — повелительница бурь. И должница Морского Дьявола.

    Волны сами выносят их к добыче: огромный галеон с рабами и работорговцами маячит на горизонте уже через три дня пути. Команда недоверчиво присвистывает и бормочет, что Элис, должно быть, действительно помогает Морской Чёрт. А Элис с самодовольной усмешкой теснит квартирмейстера у штурвала и готовит ловкий бриг к абордажу.

    ***

    Элис аккуратно переступает через трупы работорговцев, морщась от их крови, как от отравы, и внимательно прислушивается к шёпотку спасённых пленников. Здесь не только африканцы из колоний — здесь полно и белых разбойников. И все они шепчутся об «особом» пленнике, посаженном в трюм.

    В трюме темно и сыро. Слабый свет с палубы падает на худого полуголого мужчину, чья грудь и спина покрыта уродливыми шрамами от ударов кнута.

    Освободив его от кандалов, Элис отходит в сторону и, приподняв широкополую шляпу, с нежной и снисходительной усмешкой на обветренных губах смотрит в глаза освобождённого пленника, потирающего руки. Элис видит в них хрусталь северных морей.

    — Кому я обязан? — хрипит пересохшим голосом пленник.

    — Капитан Элис Дрейк! — Элис потрясает влажными просоленными волосами и протягивает загрубевшую ладонь для знакомства.

    — Повелительница Бурь? — пленник вскидывает белёсые брови и шутливо-галантно касается сухими губами её ладони забытым жестом. — Большая честь. Капитан Джейкоб Уордроп.

    — Что забыл Любимец Севера в жарких краях? — Элис приподнимает одну бровь и скрещивает руки на груди.

    — Искал встречи с тобой, — разводит руками Джейкоб, вставая прямо в клочок света. — Как видишь, Любимец Севера остался без корабля, без команды, но, как видно, не без удачи!

    А Элис видит запёкшуюся кровь по всему его телу, и холодная дрожь на миг прошибает её.

    — В честь такого события предлагаю по возвращении на Тортугу выпить пару пинт рома! — салютует найденной в трюме бутылкой вина Джейкоб и жадно прикладывается к горлышку.

    Метку на руке пронзает торопливой колкой болью.

    Морской Дьявол здесь. Он всё слышит.

    Элис, морщась, смахивает тяжёлые пряди с груди и ставит руки на пояс, покусывая разбитую губу. Она боится, что удачи Морского Дьявола не хватит на них двоих. Боится, что он не доживёт до следующего дня после пьянки, поэтому качает головой и взмахивает рукой с меткой:

    — Извини, Джейкоб. Выпьем в моей каюте. На земле я чувствую себя чужой.

    Взгляд Джейкоба на секунду замирает на её предплечье, а потом он как бы случайно разворачивается к Элис полубоком, и она видит на его плече чёрную, так похожую на её собственную.

    — Не бойся, Морской Чёрт, — запрокидывает голову и надрывает горло опьянённый радостью и крепким вином Джейкоб. — Она будет работать только на тебя! И душу свою отдаст только тебе! — а потом поворачивается к Элис, и глаза его горят болезненным пламенем: — Имей в виду, Элис, за твою жизнь и удачу, ты будешь платить дорого и долго.

    Элис, глядя на шрамы Джейкоба, кивает и поправляет шляпу. Она кажется тяжёлой, как будто её выплавили из всех монет, которые бряцали в срезанных кошельках работорговцев, которые они обменяли на украденные товары, которые они тратили на выпивку и веселье.  Джейкоб подмигивает Элис, с грохотом отпинывает в сторону опустошённую бутылку вина и по-свойски приобнимает её за плечо.

    Они выходят на палубу вместе, и волны перестают лихорадочно и исступлённо биться о борта галеона.

    Вечером они вместе пьют в каюте и рассказывают, как согласились на сделку с Морским Дьяволом.

    А потом их пути расходятся. Джейкобу Уордропу ни по чём айсберги и холод.

    Элис Дрейк ни по чём волны-убийцы и тропические дожди.

    Но им обоим нет места на суше.

    Они прощаются. Элис вступает на бриг «Шторм», чтобы дальше отправиться грабить и оставляет часть команды Джейкобу. Он, в дорогой одежде главного торговца, стоит за штурвалом переименованного галеона и готовится идти переоснащать корабль.

    Они прощаются и крепко пожимают друг другу руки, точно зная, что увидятся, когда придёт время держать ответ перед Морским Дьяволом.

    Раз в несколько лет Элис возвращается на Тортугу почти без команды, но с роскошным кораблём, набирает новых людей и снова выходит в море, бесстрашно бросаясь в убийственные волны и успешно грабя любые корабли.

    Ночами она чувствует, как холодит кровь метка Морского Дьявола, и знает, что время, отведённое ей, быстро уходит. Во снах Элис часто стоит на холодном песке каменистого пляжа и видит на горизонте огромный галеон, сотканный из волн и тумана, который рассекает спокойную гладь волн и каждый год приближается к ней.

    И Элис знает, что должна бороться, грабить и отправлять на дно трусливых толстосумов.

    Потому что, когда призрачный галеон всё-таки достигнет берега, она должна доказать, что достойна вступить на его палубу и занять место у штурвала, а не сойти в рундук мертвеца.

  • Самая тёмная ночь

    Асгерд бежала. Всю жизнь отец учил их с братьями держать бой — сжимать древко меча так, чтоб клинок продолжением руки становился — а Асгерд бежала. Юфтевые башмачки едва касались древесины; она беззвучно всхлипывала, напитавшаяся крови и ярости.

    Асгерд сбегала, но не от боя. Предательски заколотый в собственной постели супруг не остался неотмщённым: убийца остался в той же спальне, пронзённый мечом своего конунга, рукой его жены, рядом с колыбелью их первенца.

    Теперь Асгерд желала обмануть саму смерть. Бережно прижимая к груди крепко спящего, напоенного медовухой, ребёнка, она убегала прочь по длинным коридорам чертогов, где когда-то была счастлива, чтобы спастись. Их жизнь, расшитая на гобеленах, печально трепыхалась ей вослед.

    Отец конунга Бёдвура пал в бою, защищая свои чертоги, свою семью, от рук собственных ярлов, волков, покусившихся на руку кормящую.

    Его жене, гордой, воинственной вдове Брюнхильд, из викингов, названной по имени валькирии, удалось спастись из горящего чертога и найти приют в землях другого конунга, где она бесстрашным, властным, воинственным воспитала последнего выжившего, младшего сына Бёдвура, с материнским молоком поила его желанием мести и учила вернуться.

    И Бёдвур вернулся, под руку с девой лесной: пришёл как конунг с мечом родовым и длинным — и разрушил до основания построенное предателями, завоевал чертог и уважение фралов. И на тинге, свидетелем которому был отец Асгерд, был провозглашён новым конунгом.

    Лесная дева погибла внезапно — Асгерд сглотнула и резко налево, коснувшись швов-рубцов, проложивших погребальный костёр — осиротел чертог, осиротел Бёдвур. И тогда ему предложили Асгерд.

    Их гобеленов было всего два: пышная свадьба и рождение первенца — окружённые благословением богов.

    «Боги отвернулись от нас, отец, — бормотала Асгерд в макушку ребёнка, пока под ногами сменялись, крошились в спешке ступеньки, — за то, что мы совершили, чтобы я оказалась здесь…»

    Чёрный ход зарос мхом и плющом. Асгерд в кровь разодрала пальцы, обломала ногти до мяса, навалилась плечом на тяжёлую дверь, и рухнула на колени в душную влажную летнюю ночь. Небо от дыма и крови разбухло и побагровело фурункулом. Из-за кустов вышла тонкая тень с длинным мечом.

    Асгерд вскочила.

    — Прошу, пощадите, — взмолилась она, пусть ей этого бы и не простили.

    — Никто не причинит тебе вреда.

    — Ингвар?

    Имя сорвалось с губ, обжигая: старший сын Бёдвура и лесной девы, его без малого год считали сгинувшим в густых лесах среди диких зверей. Зов материнской крови оказался сильнее: он вырос, возмужал. Асгерд попятилась, слёзы застлали глаза. Спиной наткнувшись на стену, стонавшую от боли и криков, она медленно сползла на землю.

    — Никто не причинит тебе вреда, — рыкнул Ингвар, и меч легко и звонко, как игла, вонзился в землю. — Ты жена моего отца, ты мать моей сестры. Я не позволю.

    — Но как же…

    — Ярлы поступили бесчестно. Ударили ночью. В спину. Хотели избавиться и от меня. Лес меня спас. И спасёт тебя, Асгерд. И вырастит Сольвейг.

    — Ингвар…

    Ингвар протянул ей ладонь. Не юноши — мужчины. Мозолистую, крепкую, с рубцом поперёк ладони.

     — Я помню, ты хорошо относилась ко мне, Асгерд, когда отец уходил, а мы оставались. Я помогу тебе, если ты пообещаешь помочь мне.

    — Что ты задумал, Ингвар?

    — Я вернусь. И приведу с собой войско. И возвращу всё то, что построил мой отец.

    Качнув головой, Асгерд схватилась ладонью за лезвие меча и поднялась. Алая кровь затерялась на мутном подоле ночной сорочки. Расправив плечи, Асгерд вложила свою ладонь в ладонь Ингвара.

    Перед ней стоял достойный сын своего отца, истинный воин, которому по силам обмануть смерть и покарать подлых предателей. Который сумеет не разрушить, но отвоевать созданное отцом.

    Асгерд слишком долго жила волею богов и родителей.

    Но сейчас ей давался шанс всё переломить, поэтому она без малейших колебаний прошептала:

    — Клянусь.

  • Узнать заново

    В глубине зеркала в квартире-студии, так же аккуратно обставленной в стиле лофт, жила девушка, как две капли воды похожая на Аню. Когда она улыбалась, пусть немного болезненно и несмело, у неё на щеках появлялись такие же ямочки и щербинка меж верхних зубов тоже проглядывала. Она перебирала пальцами гладкие тёмные пряди каре, как бы невзначай касаясь плотных рубцов за ушами, точно так же.

    Только жила она совершенно другой — правильной — жизнью. Она не влюблялась до умопомрачения, не принимала из покоцанных ожогами рук дорогие подарки, не декорировала прокуренную переговорную в бизнес-центре работой своего парня — чёрным идеальным кубом на подставке (из тротила, как оказалось потом). Она не цеплялась за жёсткую камуфляжную ткань обожжёнными пальцами, не просила прощения за свою слепоту и сотни загубленных жизней, не создавала себе лицо из ожогов заново.

    И со следствием сделок тоже не заключала: куда ей, даже не скромному столичному дизайнеру — учительнице МХК в тихом городке с подобающей ему незаметной размеренной жизнью! Разве что соседствовала через тамбур она с двумя молчаливыми мужчинами, в чью кожу, кажется, впитался запах ружейной смазки (охотники, наверное, — пожимала плечами она и нервно сжимала подол платья).

    Поправив лангету на сломанной руке, Аня стянула с прикроватной тумбы новый паспорт, оставленный куратором. Сиреневые страницы зашелестели под пальцами. «Ну просто Оля-Яло», — сорвался с губ смешок. Паспорт с глухим стуком приземлился обратно.

    Аня одёрнула платье-рубашку и, миролюбиво улыбнувшись, сделала шаг к зеркалу. Девушка по ту сторону сделала то же самое.

    — Ну привет… Яна! — Аня вытянула руку вперёд, кончиками пальцев касаясь стекла, разделявшего их с отражением. — Я тебя не знаю. Но очень хочу с тобой познакомиться.

    Уголки губ дрогнули. Улыбка сломалась. Аня вплотную приблизилась к Яне, коснулась лбом её лба.

    И тихонько расплакалась.

  • Камень

    Грегори Гритти отменно ругался по-итальянски. Не то чтобы он целенаправленно это делал — вовсе нет, обычно он был сдержанным интеллигентным джентльменом, но только не когда руки вытачивали из камня совершенно не то. В такие моменты кровь приливала к голове и стучала в виски бранными итальянскими словами.

    Это случалось редко, но в последнее время чаще и чаще. Камень, обычно гибкий и податливый, приятнее глины, оставался неколебимо неживым. Девятнадцатилетняя Софи Легран, на свою беду согласившаяся быть музой и натурщицей для новой скульптуры Грегори Гритти, неловко поёрзала на трёхногой жёсткой табуретке, убрала всегда раздражавший Грегори локон и чуть повернула голову вправо.

    Сделала ровно то, что всегда требовал Грегори в минуты раздражения.

    Грегори Гритти ругаться не перестал. Вместо воздушной девы в тоге, истинной музы, в его руках лежал неуклюжий холодный гранит, обжигающий гладкостью.

    — Мсьё Гритти, — неловко позвала Софи и тут же отвела взгляд. — Я опять что-то сделала не так?

    — Не так! — согласился Грегори, отшвыривая в сторону инструменты и до жара растирая пальцы посеревшей тряпкой с пятнами глины и краски. — Всё не так, синьорина! Вы стали музой не того скульптора! Я чёртова бездарность, приправленная полной неизвестностью!

    — А мне нравится, — тихо вставила Софи, скользя взглядом по полкам с безжизненными кусками гранита и кремня, улыбаясь мрачным бюстам Леонардо да Винчи и Гая Юлия Цезаря, приподнимая тонкие брови в попытках угадать, кто остался недоделанным.

    Грегори скривился и неуловимым взмахом скрыл очередную недоделку под плотной серой тканью. Упал в кресло, вытянув длинные ноги, и прикрыл глаза. Софи безмолвной статуей осталась сидеть напротив. Вот её бы сейчас облачить в белый мрамор и так и оставить. Грегори, приоткрыв один глаз, скользнул взглядом по Софи и коротко кивнул: «Да, получилась бы очень живая скульптура. Настоящий шедевр. А не это…»

    Грегори болезненно наморщился и помассировал переносицу.

    Софи весенним ветром скользнула по мастерской и оказалась рядом с недоделкой.

    — Не трогай! — Грегори подскочил, предостерегающе подняв ладонь.

    — Но я одним глазком, — умоляюще закусила губу и наморщила тонкие брови Софи, — пожалуйста. Мсьё Гритти, мне очень нравится!

    Слова Софи были такими наивно-честными, но при всей искренности слишком сильно резанули самолюбие. Грегори лишь пренебрежительно скривился и, как обычно, предложил продолжить завтра.

    Софи покорно кивнула.

    Глухо захлопнулась за её спиной старая дверца мастерской на углу, на секунду впустив в пыльную мастерскую запах влажного асфальта и шум машин. Грегори широкими рваными шагами отмерил комнату, остановившись у огромного окна. Тусклый свет, едва-едва просачивающийся сквозь серо-сизые тонкие тучи, болезненно резанул глаза. Потерев глаза, Грегори проводил худенькую фигурку Софи, на ходу натягивающей на золотые кудри типичный французский красный беретик. Рука дёрнула нити.

    С перехрустом опустились пластиковые жалюзи, и мастерская погрузилась в полумрак.

    Отвернувшись от окна, Грегори окинул те немногие фигуры, что выжили после выставки в местном художественном музее. Вздохнул. Он не просто помнил каждое лицо — он помнил те секунды, когда он чувствовал, как из-под его пальцев выходит что-то по-настоящему прекрасное и живое, взирающее с интересом или раскрывающее душу.

    Не безмолвный кусок камня.

    А ведь всё так хорошо начиналось.

    Знакомство по интернету с ценителем искусства, предложение организовать

    первую выставку.

    Продажа лучших скульптур в частные коллекции богачей.

    Просторные двухкомнатные апартаменты на первом этаже старого домика стали идеальным местом для мастерской первого скульптора маленького городка.

    Десяток заказов.

    В один момент всё рухнуло. Последний заказ был завершён без особого энтузиазма и привычного праздника в жизни. Заказчик, разумеется, был в восторге: Грегори Гритти был одним из немногих скульпторов, которому удавалось не просто воссоздавать силуэты, но вселять душу в камень.

    А самого Гритти начало подташнивать от камня. Заперев мастерскую, он пустился жить: веселился в клубах, впитывал воздух французской провинции, знакомился с людьми. И постоянно прислушивался к себе — тщетно. Внутри ничего не ёкало. Только глухо звенела пустота.

    И только недавно, в парке он случайно столкнулся с Софи Легран, потерявшей серёжку. В то мгновение в душе что-то дёрнулось, такое живое, настоящее, за что Грегори вцепился, как утопающий за соломинку. Он вложил серёжку в её руку и долго не хотел отпускать эти нежные тёплые пальцы.

    Умолял стать его музой.

    Она старалась изо всех сил. Две недели Грегори то оживал, вдохновлённый живым румянцем Софи и колыханием её кудрей, то умирал, удручённый неестественностью складок её сарафана. Но каждый раз, когда она приходила, в душе слабо теплилось забытое чувство творческого подъёма, и руки сами тянулись к камню.

    Иногда на час. Иногда — на пару мгновений.

    — Что смотришь? — рыкнул Грегори на укоризненно взирающего со стены кумира, Леонардо да Винчи. — Ты тоже свою Лизу не с первого раза написал. Так что я ещё повоюю.