Рубрика: Клуб романтики

  • Я вижу тебя

    Закончилось.

    Это всё — закончилось! И тяжесть прошедших дней — тяжесть души, перенесшей годы, десятки лет страданий, тяжесть переживаний за близких, тяжесть потери хорошего когда-то, но здесь совершенно чужого человека — навалилась на её хрупкое, не подготовленное к ожесточённому бою ежедневными беговыми тренировками, тело неподъёмной тяжестью металлических доспехов, сотканных из эфира светлых.

    Колени дрогнули — Лайя покачнулась.

    В груди всё ещё горел отпечаток улетающего света: жгучий, сильный — отдать его было не так-то просто, как она надеялась, свет изо всех сил цеплялся за неё, за душу, в которой был пророщен. И пока Ур не то с дружеским любопытством, не то со всеведением человеколиких узнавал, чем будут заниматься друзья теперь, когда закончилась эта охота на Мефиса, Лайю мелко потряхивало, пальцы путались в тяжёлом чёрном бархате юбки и не могли сжаться в кулаки.

    От яркого, кроваво-красного закатного света рябило в глазах, а на языке сворачивался горький привкус: так ощущались кровь и смерть. Лайя прикрыла глаза в изнеможении.

    Большие ладони мягко накрыли её дрожащие плечи. Лайя распахнула глаза, и мягкая улыбка скользнула по губам.

    Перед нею стоял Влад — тот Влад, который когда-то в солидном костюме с юношеской беспечностью щекотал её кожу травинкой, тот Влад, который прятал в тенях свою истинную мрачную сущность, чтобы не потревожить, не испугать её, тот Влад, который без колебаний выделил деньги в поддержку кризисному центру детей, тот Влад, который сделал её владелицей бесценных картин, тот Влад, который открыл ей портал в новые, неизведанные, иногда жуткие, но даже в ужасе прекрасные миры…

    Мир Тьмы и Света, мир прошлого — и мир её души, расцветавший и трепетавший от одной лишь мысли, что все мучения Влада закончены. Что он свободен.

    Свободен от оков, которые навесил на себя договором с мытарём и чувством вины.

    И хотя уголки губ Влада были едва приподняты, его глаза сияли драгоценным камнем в кольце, что носила Лале, лазурными небесами — и в ответ на это невидимое, невесомое, но такое светлое счастье в груди Лайи сердце трепетной птахой вспорхнуло к горлу. Она несмело скользнула кончиками пальцев по его щетине. Она не растаяла, и на ощупь была такая же щекотно-колючая, как Лайя запомнила.

    — Твоё лицо… Человеческое. Как же я скучала, — выдохнула она со смешком и мягко ткнулась лбом в щёку Влада.

    Его губы оставили на виске лёгкий нежный поцелуй, заскользили по коже горячим шёпотом:

    — Ты отдала весь свой свет ради моего спасения. Это слишком много…

    — Я сделала бы это снова сотни и сотни раз, — горячо шепнула Лайя в ответ и обняла Влада.

    Не чувствовать жжения, не ощущать незримого присутствия Ноэ — просто касаться Влада, просто обнимать казалось наградой. А вот Влад вдруг окаменел.

    — Знаю, — вздохнул он. — И всё же, думаю, тебе будет его не хватать.

    Жгучая обида полоснула Лайю прежде, чем осознание. Она отстранилась и посмотрела на Влада, прищуриваясь:

    — Почему ты так говоришь? Без лазурного света я тебе уже не так интересна?

    — Нет, что ты. Просто он так долго был твоей частью. Мне кажется, тебе будет не по себе.

    — Хочешь сказать, ты так заботишься о моём состоянии?

    Лайя неровно усмехнулась.

    Её свет был ничуть не легче его тьмы, но Влад смотрел на неё с такой болью, с какой смотрел на Лале из монастыря, живую, но чужую, забывшую и его, и юность в султанском дворце, и школу, и мальчика с рыжими волосами, что отдал за неё жизнь.

    Лайя отшатнулась, руки выскользнули из его рук, таких надёжных, таких крепких, но вдруг показавшихся чужими. Горло словно сдавило терновым венцом.

    Влад смотрел на неё, но всё ещё видел Лале…

    — Послушай меня, Лал…

    Влад замолк на полувздохе. Лайя опустила голову и усмехнулась, прикусив щёку изнутри до боли:

    — Ну что же ты? Продолжай.

    — Прости меня, Лайя. Но я искренне люблю тебя. Только тебя.

    Ужасно хотелось плакать.

    Лайя покачала головой и проронила тихо, почти беззвучно, росинками в густую траву, такие болезненные, ядовитые слова:

    — Прости, не поверю. Не смогу, даже если захочу, искренне поверить в любовь. Давай… Давай поблагодарим друг друга за всё, что было с нами, что было между нами. И останемся лишь друзьями, — Лайя сморгнула навернувшиеся слёзы и посмотрела на Стамбул, утопающий в лучах заката. — Никакой любви больше.

    Слова, может быть, были не совсем точными, зато честными, меткими, ёмкими — лицо Влада менялось: то поднимались в удивлении брови, то болезненно сжимались губы. И Лайя бы соврала всему миру и самой себе, что ей не хотелось бы, чтобы всё было иначе.

    Чтобы после победы над злом её, утомлённую, едва стоящую на ногах, валашский князь подхватил бы и увёл, унёс в счастливое будущее в замке на холме, где среди кустов роз, которые они посадят вместе за каждый год жизни после освобождения, будут растить детей…

    Но счастливый финал случается только в сказках — а жизнь не сказка, и Лайя вынуждена сказать то, что говорила:

    — А может, и не было её вовсе?

    Любовь… Была.

    Она — любила. И когда отдавала всю себя, Влад принимал, но не от неё — от Лале, спрятанной где-то глубоко в её проклятой драгоценной душе.

    Это не она, Лайя Бёрнелл, прошла семь кругов Ада в прямом и переносном смысле. Не она отдавала свой свет ему. Не она была вынуждена оставить сестру и мать, рискуя никогда к ним не вернуться… Не она в одиночку противостояла Мефису, лишившему их покоя и мира. В глазах Влада это по-прежнему делала Лале — лазурная душа, чистый свет, к которому его тянуло, как полубезумного мотылька.

    — Лайя…

    — Картины я оставляю тебе, Влад. Не могу… Не хочу их больше видеть.

    Сжав подрагивающие пальцы в кулаки, Лайя развернулась и неровным шагом двинулась прочь. Прочь отсюда, от этого места, где на манер шахматной партии разыгрывалась судьба целого мира, прочь от воспоминаний, от которых саднила израненная во всех смыслах душа.

    Так хотелось остановиться, вернуться, обнять Влада, пообещать, что всё будет хорошо! Но Лайя не позволяла себе возвращаться.

    И только с губ срывались и таяли в густом воздухе неуклюжие в её исполнении, но многократно прекрасные румынские стихи:

    — Не плачь, что предаю забвенью я образ твой. Постигло нас души с душою отчужденье, и вот настал прощанья час1.

    Лайя не выдержала — обернулась. Влад, зажимая ладонью рот, стоял и смотрел прямо на огромный огненный шар закатного солнца, пронзённый насквозь пикой купола собора, чьи швы зарастали на глазах.

    ***

    На то, чтобы понять, что не душа азура виновата в том, где она оказалась и что пережила за считанные месяцы, ушло больше тысячи дней.

    То, за что она так злилась на Милли, когда та была подростком, — безрассудство, слепую тягу к неизведанному, любопытство на грани смерти, — в ней самой, Лайе, было во много крат сильнее.

    Наивная, она надеялась, что после всего пережитого возьмёт передышку и сможет вернуться к нормальной жизни, когда поняла, что от «нормального» в её жизни ничего не осталось: её друзья были тетраморфами — колдунами и легендарными защитниками человечества, — её сестра и сестра Лео вдохновенно строчили фэнтези-рассказы о мире демонов, о вампирах, о любви, протянувшей сквозь века, о перерождении душ, и какой-то из рассказов даже занял призовое место.

    И даже работа стала другой: после того, как картины неизвестного художника Османской Империи XV века были представлены на выставке в Стамбуле, имя Лайи Бёрнелл как искусного и тонко чувствующего искусство реставратора стало известнее в определённых кругах. Лайе теперь не нужны были директора, представители — не нужна была компания, к которой она бы относилась.

    Лайя работала сама на себя. Она выезжала в музеи, помогая в реставрации испорченных в период ремонтных работ, отсыревших из-за неправильного хранения картин, месяцами жила у храмов, помогая команде реставраторов восстанавливать фрески — Лайя повидала гораздо больше, чем могла себе представить.

    И жалела, что не могла разделить эти моменты с Владом.

    Лайя знала, что не могла бы счастлива там, где вместо неё видели Лале: рано или поздно Влад прозрел бы, когда Лайя сделала что-то, что никогда не совершила бы Лале, и тогда расставаться было бы гораздо больнее.

    Лайя не пыталась забыть Влада: они, в конце концов, обещали остаться друзьями! Но пыталась найти кого-то, кто был бы лучше: заботливее, мягче, спокойнее — не находила. Обычные свидания за капучино с пушистой пенкой, среди шелеста листвы в городском парке, в художественном музее на выставке работ нового художника-авангардиста не шли ни в какое сравнение с реставрацией картин на балконе старинного замка в Румынии, с полуночным ужином под смех и катание на спине, с вальсом в старинной церкви…

    Никто не читал ей стихи на румынском, без прикосновений, одними словами касаясь самой души. Никто не прижимал её к груди бережно, словно она была статуэткой из китайского фарфора прямиком из седьмого века. Ни к кому не тянуло так сильно.

    Свет и Тьма покинули их души, но их отголоски, притяжение, которое создали они, не смогло улетучиться, раствориться во влажном воздухе задержавшегося заката…

    И Лайя не знала времени счастливее, чем когда приходило время в непогоду вызывать такси и ехать извилистой, узкой тропкой в горы, наблюдая частокол из тёмных елей и подпрыгивая на наледях, прислонившись к тонированному окну пассажирского сидения. Таксист матерился, а Лайя посмеивалась, вспоминая жуткую дождливую ночь, когда лес не хотел её выпускать из страшного замка.

    — Напомни мне, почему мы всегда ездим на Рождество к твоему бывшему?

    Милли убрала телефон в карман пальто: связь наконец пропала. И тут же звучно ударилась головой о низкий потолок машины, когда та подпрыгнула на очередном бугорке.

    — Потому что пристёгиваться надо, — мягко усмехнулась Лайя.

    — Ты проигнорировала вопрос, — прищурилась Милли, но всё-таки пристегнулась. — Почему мы уже пятое рождество празднуем у твоего бывшего?

    — Пятое? — охнула Лайя.

    — Да-да, пятое. И вопрос про бывшего остаётся открыт.

    — Влад… Он… Не совсем бывший.

    — То есть вы не расстались?

    — Расстались, но…

    — Значит, не бывший, — перебила её Милли и с видом знатока встряхнула кудрями. — Когда мы расстались с Фредом, мы всё — расстались. Разошлись. Он полюбил другую, а я нашла Майкла.

    — Милли, ты не поймёшь…

    — Ты уже не можешь сказать, что я маленькая, мне уже двадцать один. — Милли поддела Лайю локтем и рассмеялась: — Не думай, мне нравится сюда приезжать. Просто… Жалко, что вы с Владом разошлись.

    — Хотела, чтобы я стала невестой вампира?

    — Хотела, чтобы вампир стал моим зятем, — хихикнула Милли.

    Лайя покачала головой, но не сумела сдержать улыбки.

    Когда машина припарковалась у ворот замка, обвитых голыми колючими ветвями, на которых летом разворачивались крупные тёмно-зелёные листы, Влад в распахнутом пальто, усыпанном мелкими блёстками снежинок, уже ждал их подле статуи дракона.

    Он с отеческой нежностью потрепал по голове Милли, с разбегу кинувшейся в его объятия, заплатил таксисту крупной купюрой и взял на себя их чемоданы, как будто начисто позабыл о возвращении Антона на службу.

    — Лео и Дерья задерживаются. Рейс задержали из-за непогоды. Они выехали из аэропорта. Попытаются купить билет на поезд, — сообщил Влад и посторонился, чтобы впустить Лайю в замок. — Ноэ пообещал не начинать Рождество без них.

    — Но пока ещё не принёс сюда свою аддиктумскую задницу?

    — Нет, — подавил смешок Влад. — Говорит, стены с каждым годом менее устрашающие, но посттравматический синдром никто не отменял.

    Лайя покачала головой и поравнялась с Владом. В глубине коридоров Милли что-то кричала Сандре. Антон спешил принять у господина сумки сестёр. Позёмка кружила на ступенях, Влад, румяный, улыбался, и ресницы его подрагивали от ложившихся на лицо снежинок.

    — Господину не по чину… Багаж носить, — запыхавшись, подоспел Антон и взял сумки из рук Влада. — Добро пожаловать, пресветлая госпожа.

    — Спасибо, Антон, — кивнула Лайя.

    — Где мои манеры, — притворно посетовал Влад и развёл руками, опасаясь прикоснуться к Лайе. — Добро пожаловать.

    Лайя потупила взгляд и вытянула руку, позволяя Владу галантно прижать её к губам. В этот раз, как и всегда, её тело объял трепетный жар, на щеках проступил румянец. Не отпуская её руки, Влад скользнул холодными пальцами вдоль костяшек и шепнул:

    — Лишь раз единый к сердцу ладонь твою прижать, смотреть, не отрываясь, в глаза твои опять…2

    Его румынский, как и всегда, звучал как песня, как река. Если бы она не зачитала сборник стихов Михая Эминеску до дыр, помечая карандашиком каждый образ, каждое сравнение, попадавшее в самое сердце, не поняла бы, что Влад сказал.

    Но она поняла. И в сознании сразу нашлись другие строки:

    — Я ушла без сожаленья, чтобы скрыть тоску свою. Но прекрасные мгновенья вновь и вновь в душе поют3.

    Губы Влада дрогнули. Он отпустил её руку и, пятернёй пригладив волосы, хрипло отметил:

    — Ты делаешь успехи. Твой румынский звучит… Прекрасно.

    — Ты мне льстишь, — Лайя заправила за ухо прядь и наконец шагнула в замок. — Только ты можешь читать румынские стихи так, чтобы я верила… Каждому слову — верила.

    Влад рассеянно улыбнулся и растворился в тенях, на ходу отдавая приказ Антону, а Лайя оказалась в горячих объятиях Сандры и Илинки.

    Хоть до Рождества было ещё три дня и им предстояло пережить перемещение Ноэ и приезд Лео с Дерьей (когда Лайя выразила свои опасения по поводу приезда Дерьи, Милли громко расхохоталась и пообещала вести себя как обманутая невеста, но потом призналась, что куда больше ей теперь интересно общаться с Ноэ), дел в замке было невпроворот. Илинка и Антон наперебой жаловались, что Влад в замке бывает от силы несколько раз в году: всё остальное время путешествует, наслаждаясь предоставленной ему свободной, однако ни одно путешествие не приносит ему радости.

    Замок от этого ветшал, мрачнел, и только в Рождество оживал и расцветал.

    Уже стояла в главной зале ёлка, огромная, пушистая, но без единого украшения. Уже отовсюду тянуло жареной курицей, апельсиновыми корочками и пуншем. Уже витал аромат грушевого пирога с карамельной корочкой. Уже на стёклах вились белые узоры…

    Но замок казался голым.

    И в их силах было это изменить.

    На следующий день после приезда Лайя пробегала по коридору второго с охапкой еловых венковых, которые они с Милли сплели под чутким контролем Сандры, смеясь и обсыпая друг друга иголками, когда вдруг приоткрылась дверь кабинета и на пороге показался Влад. Оглядевшись, он бросил на неё несмелый взгляд из-под ресниц, и Лайя затормозила от неожиданности. По чёрной струящейся ткани платья рассыпались желтоватые иголки.

    — Можно тебя ненадолго?

    — Конечно, — улыбнулась она и вслед за Владом нырнула в полумрак кабинета.

    Когда-то она так же неловко топталась на его пороге, пока они подписывали договоры о передаче всех картин в её собственность. Тогда её восхищали монументальность, мрачность комнаты: тяжёлый стол, огромные стеллажи, тянущиеся ввысь, заставленные толстыми книгами.

    Сейчас всё было по-другому: старые книги сменили акварельные пейзажи из разных концов мира, ракушки — какие-то мелкие безделицы, которые люди привозят в память о случившемся путешествии. А напротив стола Влада больше не висел тот треклятый последний портрет, который он выкупил у Эльчин и Серкана: потерявшие Эзеля и Мехмеда, они не желали иметь ничего общего с этим демоническим искусством.

    Лайе показалось, что Серкан и вовсе сбыл его с рук с облегчением.

    Этот портрет озарял кабинет Влада ещё два года назад — и вдруг пропал. Вместо него висел гобелен, где дракон пожирал свой хвост. Зато стол остался прежним — и блестел как будто ещё ярче. Влад с шумом выдвинул верхний ящик стола и вынул оттуда плотный бархатистый конверт бордового цвета.

    — Хотел вручить тебе в Рождество, но не могу ждать.

    — Что же там?

    Влад рассеянно похлопал им по ладони, обошёл стол и с шумом отодвинул в сторону обитый бархатом стул:

    — Садись.

    Он бережно принял у неё все венки, не боясь перепачкать идеально белую рубашку еловым соком и хвоинками, и сложил их на столе нестройной горкой. Пара венков покачнулась и соскользнула на пол. Влад прислонился бедром к столу и снова взмахнул конвертом:

    — Здесь… Предложение, Лайя.

    Лайя вскинула брови. Кончики пальцев обожгло знакомым трепетным жаром.

    — Я много думал. Я ведь прожил не одну человеческую жизнь. Влад Цепеш, османский волчонок. Влад-господарь. Влад-мытарь, Влад Дракула… Влад, который встретил тебя и нашёл избавление от тьмы. И ни одна из жизней, по правде говоря, не сделала меня счастливым. В них не было любви. Моя первая любовь ушла слишком рано, а я слишком долго цеплялся за неё, искал её отголоски в портретах, в витражах — в других людях… Я так отчаянно сражался за правду, но сам себя топил во лжи.

    Лайя разгладила складки платья на коленях и сняла с ткани несколько хвоинок. Пальцы подрагивали.

    — Я знаю, ты сказала, что любви нет — и не было. Но… Чёрт возьми, как же сложно говорить об этом!

    — Тогда не говори, Влад.

    — Ты права, люблю действия, — усмехнулся он и, опустившись на одно колено, вложил в её руки конверт. — Это тебе. Приглашение на свидание, Лайя. За эти пять лет я объездил многие страны, увидел многие прекрасные места, но поверишь ли, если скажу, что красота их меркла, потому что я был один? Мне хотелось, чтобы ты была рядом. Чтобы я держал тебя за руку, обнимал, а ты запечатлевала закат за закатом. Рассказывала мне истории тех вещей, рождение которых я не застал. У меня осталась одна жизнь, и я не хочу больше жить без любви. А вся моя любовь — это ты, Лайя.

    Лайя прошлась кончиками пальцев по сгибам конверта. Он казался обжигающим, как угли, и острым, как лезвие османской сабли. Внутри лежала её жизнь — её новая жизнь, к которой так болезненно тянулось сердце.

    — А как же Лале? — не удержалась от шпильки Лайя, но всё-таки поддела ногтем клапан конверта.

    — С Лале я разговаривал о книгах, о ласточках, о звёздах. Лале я точил угольки, чтобы она рисовала, и водил смотреть на воду. С Лале я был счастлив, беспечен и полон надежд. Это правда, — пальцы Влада бережно скользнули по тонким запястьям Лайи, и кожа покрылась тёплыми мурашками забытого удовольствия. — Но только с тобой я научился жить. Жить с собой. Не ненавидеть себя за то, что я такой тёмный, когда она такая светлая… Принимать. Прощать. Я чуть было не лишился лучшего друга, если бы не ты. Я стал свободным с тобой ещё до всех ритуалов. Тебе я читал румынские стихи и посвящал их. Тебе, сильной и смелой. К тому же, Лале никогда бы не сделала того, что сделала ты.

    — И что же?

    — Вправила мне мозги самым жестоким образом, — тихо рассмеялся Влад. — Всегда знал, что ценность чего-то можно познать, лишь потеряв… Но не думал, что сам окажусь таким слепцом. Но когда мы… Расстались. Я много думал о том, чем обманул твоё доверие. И очевидное не приходило мне на ум. Даже когда ты говорила, что ты не Лале — Лайя. А я был так ослеплён твоим внешним сходством с Лале, я был так поглощён тоской, виной… Я не слышал тебя. И за это поплатился. Но теперь…

    Влад обнял её запястья и погладил большим пальцем проступившую синюю венку, Лайя затаила дыхание.

    Никогда ещё Влад не смотрел на неё так — широко распахнутыми глазами, полными сияния лазурных небес, полными восхищения. И любви. Лайя смотрела в его глаза и спускалась в пещеру, полную драгоценных камней, качалась на волнах мрачного Тихого Океана, парила на небесных островах фэнтези-книг.

    — Однажды художница нарисовала мне прекрасную жизнь-мечту. Но только тебе, искусному реставратору, удалось возвратить меня к жизни, претворить мечту в реальность, может быть, и не столь прекрасную, как рисовала художница, но зато настоящую. И я буду совершенным глупцом, если не скажу о том, что люблю тебя.

    Влад коснулся губами костяшек её пальцев и прошептал:

    — Я вижу тебя, Лайя.

    Конверт спланировал на ковёр из дрогнувших пальцев. Под ногами веером разметались два чёрных билета с посеребрёнными буквами — на мюзикл «Призрак Оперы» в Париже. Но это было совершенно не важно.

    Лайя поджала губы, боясь неловкой улыбкой или полусмешком-полувсхлипом разрушить этот бесценный момент. Ладони скользнули из рук Влада, обхватили его лицо, пальцы запутались в волосах.

    Лайе не просто хотелось верить Владу — теперь она ему верила.

    — Я люблю тебя… — сорвалось с губ шёпотом.

    Такие важные, такие нужные, такие бережно хранимые глубоко и далеко слова, оказались слаще глотка воды, теплее камина.

    Лайя коснулась лба Влада своим, прикрыла глаза, и показалось, что свет, от которого она отказалась давным-давно, переполнил их.

    1. Вероника Микле. «Не плачь, что предаю забвенью…» ↩︎
    2. Михай Эминеску.”Лишь раз единый» (пер. Н. Стефанович) ↩︎
    3. Вероника Микле. «Я ушла» (пер. Нел Знова) ↩︎
  • Лучше, чем вчера

    Сара в третий раз сверяется с билетом, протянутым Майклом вместо купленного ею, и распахивает дверь купе. Здесь пусто. С судорожным вздохом Сара опускается на нижнюю койку. До Балтимора ехать чуть более суток, и здорово, что можно провести это время с комфортом, в покое. Хотя бы попытаться познать покой. Впервые за последние недели.

    Майкл с грохотом ставит перед Сарой чемодан с её вещами и решительно захлопывает дверь. Сара кидает усталый взгляд на закрытую дверь, потом на Майкла, но задать вопрос не может. Почему-то нет сил даже на то, чтобы поговорить. Майкл перехватывает её взгляд и ухмыляется, приглаживая волосы:

    — Аарон помог. Он же задолжал тебе целую жизнь. Поедем, как короли, в пустом купе, в мягком вагоне!

    Сара неловко улыбается, растирая похолодевшие пальцы. Воспоминания той ночи отдаются тупой тянущей болью в голове. И дрожью во всём теле. Сара поднимает взгляд на Майкла и тот немедленно меняется в лице. Слетает прочь самодовольная улыбка и напускной пафос. Он присаживается рядом, родной, настоящий: встревоженный и внимательный. Его рука ложится на плечо Сары, подушечки пальцев шуршат по ткани пуховика. Майкл ничего не говорит. Лишь поглаживает Сару по плечу. От него пахнет табаком и морозом, а ещё — силой.

    Она громко вздыхает и утыкается лбом в его грудь. До безумия хочется разреветься, но не получается проронить ни слезинки. Её словно выпотрошили там, в цирке уродов, вынули все чувства до единого.

    — Я устала… — шепчет Сара и коротко сжимает руку Майкла.

    В этот жест она вкладывает всё, что в ней осталось. Боль, страх, мольбу о спасении. Майкл понимает. И сжимает её руку в ответ.

    Они сидят в тишине какое-то время, пока Саре не становится жарко в тесном закрытом купе; она медленно поднимается, стягивает пуховик и небрежно бросает его на койку. Встряхивает примятыми рыжими волосами, кажется, насквозь пропахшими дымом и кровью бродячего цирка. Пальцы дрожат, пуговица за пуговицей расстёгивая тесную жаркую кофту.

    — Хочешь, помогу? — неслышно возникает за её спиной Майкл и по-кошачьи мурлычет ей в ухо.

    Сара покорно позволяет ему стянуть кофту и отбросить в сторону, а потом обнять её со спины. Кончики пальцев касаются её обнажённых плеч, перешагивают к предплечьям, а потом пальцы переплетаются. Майкл осторожно чмокает Сару в макушку и притягивает к себе. Чувствуя спиной тепло его тела, Сара чуть успокаивается и, прикрыв глаза, прислоняется виском к его щеке.

    — Когда мы уже поедем? — стонет она.

    — Чуть-чуть осталось, куколка. Совсем чуть-чуть. Потерпи.

    — Чуть-чуть? — Сара позволяет себе неловко приподнять уголки губ в улыбке и, открыв глаза, поднимает голову; Майкл с улыбкой коротко кивает. — Чуть-чуть потерплю.

    Сара опускает взгляд на заснеженный перрон, из-за которого выглядывают городские здания. Сентфор спит, залитый предрассветным золотым сиянием солнца, и кажется приветливым и уютным. Только Сара знает, что это ловушка. Сыр в мышеловке. На перроне немноголюдно, но провожающие всё-таки есть. Их плечи и шапки припорошены снегом. Они машут кому-то в окнах, посылают воздушные поцелуи.

    Сару не провожает никто.

    Она ещё раз бездумно оглядывает провожающих. Счастливые лица, живые слёзы, искренние жесты и взмахи, полные любви.

    Бледное неживое лицо. Холодная дрожь прошибает навылет, а ногти невольно впиваются в кожу Майкла. Он шипит и, кажется, говорит что-то.

    Сара не слышит.

    Прямо перед её окном, не тронутая снегом, колышется чёрная мантия на плечах Человека в маске. Он проводит тыльной стороной пальцев по белой щеке, губам, а потом плавно взмахивает рукой. На стекле купе расплывается короткое слово: НАЗАД.

    Сара забывает, как дышать.

    Человек в маске внимательно смотрит на неё чернотой прорези маски. Подол мантии взметается вверх вместе с лёгким не утрамбованным снегом, и Человек в маске растворяется в воздухе. Словно его и не было. Только сердце бьётся так громко, что гул отдаётся в ушах.

    — Майкл! — голос дрожит и срывается.

    Сара оборачивается к нему, не чувствуя себя. Её трясёт, как в лихорадке. Бросает то в жар, то в холод. И она вся как будто чужая себе, онемевшая.

    — Сара… — Майкл встревоженно обхватывает тёплыми руками её щёки. — Что с тобой, девочка?

    Сара так долго смотрит в его глаза, что может различить в чуть расширенных зрачках своё отражение. Испуганные глаза, подрагивающая губа, растрёпанные волосы.

    — Майкл! — Сара рывком обнимает Майкла, пальцы сплетаются в замок на уровне его поясницы. Зарываясь носом в мягкую ткань его футболки, бормочет: — Прости-прости-прости. Прости, что врала. Со мной не хорошо. Ничего не хорошо!

    — Тише, тише…

    Голос Майкла звучит успокаивающе, прохладные пальцы путаются в рыжих волосах, поглаживают её по голове. Они стоят в объятиях молча. От тяжёлого тёплого дыхания Майкла колышутся волосы на макушке. Сара рвано дышит и истерично подрагивает.

    — Я защищу тебя, Сара, верь мне, — Майкл осторожно отодвигает Сару от себя и пытается заглянуть в глаза, мягкими взмахами убирая локоны с лица. — Только скажи, от чего.

    Поезд дёргается, даёт протяжный гудок, и Сара бухается на койку.

    Майкл бросил всё ради неё. Майкл оказался готов уехать в незнакомый город и начать жить с нуля, чтобы быть с ней.

    Он имеет право знать.

    Рассказ выходит ужасно дурацким: сбивчивым, путаным, да к тому же похожим на какой-то очередной дешёвый ужастик. На середине рассказа голос ломается, и Сара громко шмыгает носом.

    Она и не заметила, как разревелась.

    Поезд уже набрал ход, и за окном мелькают домики, покрытые красно-оранжевыми брызгами восходящего солнца. В горле пересохло, но Сара не останавливается. Она рассказывает об убийстве шерифа, пытках, сковородке.

    Майкл слушает внимательно, серьёзно хмурясь, так что между бровей пролегает непривычно глубокая складка, а потом подушечками больших пальцев, отрывисто, решительно, сильно стирает слёзы с её щёк. Его движения грубоватые, но отрезвляющие.

    — Не плачь. Не надо. — Майкл ёрзает на месте, поджимая губы, и явно не может придумать, что сказать ещё. — Пожалуйста, Сара…

    — Я… Я… Я п-постараюсь, — хрипло всхлипывает Сара. — Просто… Это всё… Забыть хочу.

    Сара хочет не просто забыть — стереть из памяти. Обрезать ненужные, болезненные, страшные воспоминания, как обрежет длинные рыжие волосы по приезде в Балтимор. Хорошо бы, чтобы Писадейра, Фавн и чёртов Человек в маске выпали из её сознания, когда на пол парикмахерской опадут ненужные пряди.

    — Я понимаю, — кивает Майкл, сочувственно морщась. — Давай попробуем забыть это вместе.

    Майкл одаряет её осторожным поцелуем в висок. Таким нежным, почти невесомым. Но от этого мимолётного касания под кожей расползается блаженное сладковатое тепло. Сара опускает голову на плечо Майкла. Глаза закрываются, отяжелевшие от увиденного за эти безумно долгие сутки.

    Майкл незаметно стягивает куртку, оставаясь в одной футболке. И, уперевшись спиной в стену у окна, заключает Сару в кольцо объятий. Сара закрывает глаза, уткнувшись лбом в его шею. Мерное покачивание поезда, нежные прикосновения Майкла, тепло его куртки, использованной вместо одеяла, — ото всего клонит в сон. Сара наощупь находит руку Майкла и переплетает их пальцы.

    — Спи-спи, — дышит он ей в макушку. — Забудь о прошедшем дне. Завтра будет лучше. Теперь всегда будет лучше, чем вчера.

  • Другая

    Особняк на окраине Стамбула казался совсем нежилым: пустым и тихим, как склеп, как и любой замок, который выбирал Влад. Только теперь эта тишина совсем не пугала, не царапала тревожными ледяными мурашками нежную кожу — успокаивала. И чтобы не потревожить её, Лайя даже осторожно сняла на пороге комнаты удобные босоножки с серебряными нитями, под стать подаренному Мехмедом платью, и через плечо глянула на Лео.

    Едва они прибыли в особняк, Влад небрежным взмахом предложил им располагаться, а сам уединился с Ноэ в своей спальне. Вот только располагаться было нечем: все вещи остались у Сойданов. Лайя беспомощно улыбнулась Лео, усаживаясь на кровати. Он запустил пятерню в лохматые кудри: не знал, что и сказать.

    Громкий звук сообщения эхом прокатился под потолком комнаты. Лайя испуганно вздрогнула. Воздушный шлейф, надорванный у подола на мероприятии и по пути в особняк, печально затрещал в кулаках. Лео едва глянул на экран и присел на корточки перед Лайей с мягкой улыбкой.

    — Ну ты чего?

    — О чём ты? — Лайя осторожно выпутала ногти из сеточки шлейфа и погладила колени. — Ничего сверхъестественного ведь не произошло. Просто… Просто меня только что выиграли в шахматы.

    — Лайя…

    Она вздрогнула, когда Лео бережно накрыл ладонями её пальцы, и только теперь поняла, что продрогла до костей. Лео задумчиво поправил большим пальцем тонкий браслет на её запястье и, сощурившись, подмигнул с усмешкой, лучом солнца коснувшейся лица. Лайя несмело улыбнулась и качнула головой.

    — Я даже не знаю, что делать дальше…

    Она сильнее сжала дрожащие пальцы. Лео поднялся и скинул свой пиджак ей на колени.

    — Держи, накинь, а то ты вся светишься. Я договорился встретиться с Эзелем на нейтральной территории. Эльчин обещалась помочь с твоими вещами.

    Лайя поспешно отстегнула порядком утомивший её шлейф, больше напоминавший тонкую изысканную паутину, в которой так легко запутаться, и послушно накинула пиджак на плечи.

    — Ну как?

    — Теплее.

    — Так-то лучше, — с удовлетворённой усмешкой Лео приблизился к Лайе и легонько щёлкнул по носу: — Не вешай нос. Теперь всё будет, как обычно.

    «Как обычно…» — эхом отдалось в сознании Лайи вместе с глухим стуком удаляющихся шагов Лео. Скользнув ладонью по шее, где всё ещё перекатывались два крохотных круглешка шрама, Лайя плотнее закуталась в пиджак, казавшийся сейчас надёжней кольчугой, и на носочках подобралась к окну. Сквозь мутное от дождевых разводов стекло и пышную зелень буйно цветущей растительности, заставившей узенький подоконник, Лайя увидела, как Лео стремительным твёрдым шагом покидает маленький двор. У самой калитки он обернулся и махнул рукой. Едва ли увидел её — скорее почувствовал. Лайя несмело махнула рукой в ответ.

    В ответ на её движение вдруг с грохотом распахнулась форточка. С подвыванием скрипнули петли, и в комнату ворвался ветер с Босфора. Гордый и своенравный, он дёрнул подол платья, болючим холодом скользнул по босым ногам и закинул волосы на плечо совершенно человеческим жестом.

    Как шехзаде Мехмед столетия назад путался пальцами в волосах Лале, горячим дыханием опаляя кожу.

    Как Мехмед Сойдан накануне, стоя за её спиной и обжигая алчным взглядом случайно обнажившуюся шею, помогал ей совладать с распущенными волосами.

    От воспоминаний в и без того не обжитой комнатке стало совсем неуютно. Лайя попятилась и, вцепившись в пиджак Лео, как в щит и волшебную ниточку, ведущую вон из лабиринта, выбежала из комнаты по лестнице вниз.

    Ей нужно было увидеть Влада.

    В особняке было непривычно пусто: не было даже прислуги, которая в прошлых замках сновала незаметными, молчаливыми тенями, хранящими сотни хозяйских тайн. От этого стук сердца вбивался в виски до монотонной боли, сливающейся в одну мысль: «Это был мираж…»

    Лайя заглядывала в распахнутые двери, просовывалась в комнату за комнатой, так что у неё кружилась голова, а небольшой с виду особняк ощущался настоящим дворцом.

    Ей нужно было увидеть Влада, услышать его голос, сказать ему столько всего, что она не успела сказать две недели назад. Прикоснуться…

    Очередная ручка обожгла ладонь металлическим холодом, но Лайя не успела её повернуть: из-за двери послышались приглушённо вибрирующие голоса.

    — В конце концов, главное, что всё вышло как нельзя лучше. Правда? Королева снова со своим королём, пускай и не во дворце. Пускай и король не может развернуть свою силу…

    Лайя осторожно отпустила дверную ручку. Та даже не звякнула, а если и звякнула, то этот жалкий звук потонул в грозно вибрирующем голосе Влада, от которого мурашки застыли на коже:

    — Я спросил: чья это была идея. Эвана?

    Ноэ надтреснуто рассмеялся, и Лайя нахмурилась: она успела узнать Ноэ достаточно, чтобы понять, что эта иллюзия веселья просто отвратительна. Он даже не старался скрыть тревогу. Или, может быть, вовсе не хотел скрывать.

    — Ты же там был! Сам видел. Смышлёный мальчишка попался.

    — Ноэ!

    — Ну допустим… Его кто-то легонько подтолкнул к этой мысли…

    — Что ты сделал, Ноэ?

    Что-то грохотнуло в комнате, Лайя прикусила палец, размышляя, стоит ли вмешиваться или хоть раз следует позволить двум стихиям разобраться самостоятельно. Снова зазвучал голос Ноэ, на этот раз не задиристо-насмешливый, не саркастичный и даже не ворчливый — гордый. Таким голосом признают вину, соглашаются с приговорами — таким голосом приговоры выносят.

    — То, что забыли сделать вы. Дал Лайе право выбирать.

    В горле задребезжало, хрустально и колко, до слёз в уголках глаз. Право выбирать… С тех пор, как ей предложили стать владелицей картин, она и забыла о том, что такое право у неё существовало. Её похищали, передавали, спасали, оберегали, запирали, приглашали, оставляли на ужины — разыгрывали, как какую-то вещицу. Сосуд. Драгоценный, красивый, бездушный.

    Если бы Лайе дали право выбирать, она бы… Она…

    Лайя покачала головой и в изнеможении прислонилась виском к двери. Она слишком давно, безнадёжно глубоко тонула в этих кипящих тьмой и тайнами водах, буйных, как воды Босфора, так что и позабыла, как выглядит земля.

    Если бы ей дали право выбирать, её бы не разыгрывали в шахматы. «Хотя это же Ноэ, — устало приподняла уголки губ Лайя, смиряясь с участью быть разыгранной. — Мог бы предложить хотя бы шашки…» И поскуливая, рассмеялась в прикушенный до тупой боли палец.

    Вместе с ней рассмеялся Влад, и от этого смеха Лайя перестала дышать. Не так, как обычно: затаила дыхание от восторга, разглядывая редкие искорки веселья, как брызги солнца, в вечно ледяных глазах — задержала дыхание от страха, лишь бы оказаться незамечнной, лишь бы переждать вскипевшую в венах Влада бурю. Смех показался валом ледяной воды, разбившейся об острые камни.

    — О каком праве выбирать ты говоришь? Она за вечер не произнесла ни слова.

    — Можно подумать, вы бы её послушали.

    Ноэ фыркнул это в сторону, почти вполголоса, однако намереваясь быть услышанным. И его услышали — в ужасе задрожали, застонали стены особняка.

    — Ты понимаешь, что ты говоришь? Ты подбил меня разыграть её в шахматы! А теперь обвиняешь в том, что я не забрал бы её, если бы она сказала хоть одно слово. Одно слово. Одно только её слово — и я разнёс бы в щепки этот Стамбул. Развеял пылью по ветру крепость, прахом…

    — И тем не менее ты охотно согласился, — едко отметил Ноэ. — И правильно. Твоя слепая ярость — причина, по которой я подтолкнул Эвана к этой затее.

    Лайя не дышала. Впитывала каждое слово Влада, грозовым грохотом раскатывавшееся по особняку, и не могла поверить, что ради неё можно разрушать города и жизни. Не могла поверить, что это говорит Влад. Влад, который так боялся причинить ей боль, напугать её, готов был по одному её слову начать войну.

    Но даже не спросил.

    Влад медленно шумно выдохнул. Тяжёлые шаги прогремели совсем рядом с дверью, и Лайя метнулась в сторону, к холодной шершавой стене.

    — Что ж, я понял твою идею. Шахматы — игра королей. Но Мехмед тоже не глуп. Если это действительно он, он был владыкой, неплохим стратегом…

    Ноэ хохотнул:

    — Кажется, ты пропустил главное, Влад. Ты пропустил первую часть.

    Наверное, Влад в немом удивлении взглянул на друга, а Лайю пронзила догадка, острая, колкая, болезненная, за секунду до вкрадчивого ответа Ноэ:

    — Я. Дал. Лайе. Право. Выбирать.

    Влад молчал. Лайя тяжело и глубоко дышала.

    Медленно до них доходил смысл сказанного — сотворённого Ноэ. И это было подобно погружению в полный кипящей воды котёл.

    — А ты думал, вы в шахматы играли? — Ноэ рассмеялся совсем демонически. — Нет! Вы колесо Фортуны крутили. А Фортуной была Лайя.

    Влад взметнулся:

    — Как ты мог!

    — Мог что? Не позволить тебе разрушить Стамбул до основания? Лучше бы вы там обнажили мечи и свою сущность заодно? По-твоему это было бы лучше?

    — Я сумел бы сдержаться.

    — Да ну. А если бы победил Мехмед?

    — Да. А если бы он сейчас победил?

    — Ты не понял? Исход игры решала Лайя. Только её желание…

    Ноэ осёкся, очевидно, ошарашенный догадкой так же, как и оцепеневшая, вжавшаяся в стену от разбушевавшихся внутри эмоций, Лайя.

    Пока она стояла, скрестив все пальцы и моля всех известных богов об удаче вновь оказаться рядом с Владом, вновь прикоснуться к нему, просто хотя бы посмотреть ему в глаза и увидеть в них своё отражение, пока Ноэ дурманил всех своими фокусами, Влад математически просчитывал стратегию её завоевания. Так завоёвывают не женщин — крепости, трофеи, статуи древних богинь.

    — Ты ей не веришь, — Ноэ хохотнул. — Ты, убеждавший и убедивший меня, что она лучшая и светлейшая из душ, лучшая из людей… Не веришь той, кого любишь.

    — Замолчи.

    — Нет. Ты серьёзно думаешь, что она выбрала бы не тебя?

    — Заткнись, Ноэ, иначе проверишь на крепость стены этого особняка.

    Дверь распахнулась с неожиданной лёгкостью и грохотом. Влад, взъерошенный, сверкавший налитыми яростью и кровью глазами, за горло вжимал Ноэ в стену, а тот и не сопротивлялся толком. Только взгляд широко распахнутых глаз растерянно метался то в одну, то в другую сторону. Тёмные вены на бледных руках Влада вздулись вскипающей тьмой.

    — Влад, не надо! — крикнула Лайя, как кричала и прежде.

    Он даже не взглянул на неё. Только бросил сквозь зубы:

    — Уйди, Лале.

    Такое знакомое, почти ставшее близким, но совершенно чужое имя кнутом стегануло меж рёбер. Лайя отшатнулась, пиджак упал под ноги. Теперь в нём не было надобности. В груди засвербел странный жар, словно бы она проглотила жидкий огонь и сама стала отчаянно яростным пламенем. Лайя шагнула в комнату, приблизилась к Владу вплотную и накрыла ладонью запястье.

    — Я Лайя! — процедила она сквозь зубы, перехватывая взгляд помутневших от гнева глаз. — И я никуда не уйду!

    Тьма вздыбилась, столкнувшись с пламенем. Влада скрутила боль. Он дёрнулся, разжимая хватку, и рухнул на колени. Ноэ устоял, вцепившись в стену пальцами.

    — Так вот, в чём дело, — хрипло выдохнул он, поправив галстук.

    Влад сдавил переносицу, помотал головой и поднял голову на Лайю.

    — В чём?

    Лайе стало больно. Она моргнула раз, другой — комната подёрнулась мутной пеленой — и повторила тише, так что слова горечью растеклись на языке:

    — Я не Лале. Я Лайя.

    Влад озадаченно потирал лоб, словно бы не понимал разницы между этими, такими похожими, именами, словно бы не видел, что перед ним не Лале — Лайя.

    — Я Лайя, слышишь, Влад? Лайя.

    Тёплая мягкая рука успокаивающе скользнула по покрывшемуся холодными мурашками плечу.

    — Ты дрожишь, человеческий детеныш, — неровно усмехнулся Ноэ и, отряхнув пиджак Лео, накрыл им Лайю. — Подслушивать вообще-то нехорошо. Но спасибо.

    Лайя безмолвно вцепилась дрожащими пальцами в его ладонь, задерживая на своих плечах, на пиджаке Лео — в попытке уцепиться за какие-то остатки здравомыслия в этом круговороте мыслей и эмоций. Влад всё ещё сидел на полу, тяжело дыша, и потирал запястье: кажется, сегодня свет оказался сильнее. Ноэ не двинулся с места. Застыл, ободряюще сжимая её плечи. Лайя шмыгнула.

    — Ну-ну, Бэ-эмби, — Ноэ погладил её по плечам. — Всё уже позади.

    — Нет, — опустила голову Лайя.

    Пальцы дёрнулись в воздухе, желая вытянуться навстречу Владу, помочь ему подняться, скользнуть по его лицу, такому нежному и родному. Лайя сжала руку в кулак.

    — Если ты хочешь меня ударить, то только не по лицу. В Тёмном мире… Не поймут, — хохотнул Ноэ, опасливо отступая на полшага. — К тому же, я и так уже задержался, если меня поймают на горячем… То я уже не вырвусь к вам.

    Ноэ лёгким бризом метнулся от Лайи к двери. Лайя обернулась, покусав губу. На языке крутилось столько вопросов, но Ноэ лишь качнул головой:

    — Боюсь, тут я вам не помощник. Ты явно знаешь больше, чем я.

    Хлопнула форточка. Лайя вздрогнула, глянула через плечо, а когда обернулась, Ноэ уже исчез. И дверь была плотно закрыта.

    Лайя прикрыла глаза, крепко сжала и медленно разжала кулаки, пуская под кожей бережно покалывающий жар. Кровь пульсировала в проступивших голубоватых венах, стучала в виски, сердце с силой ударялось о рёбра. Ноэ был прав: не он был с Владом, когда тот видел, как Лале в подарках от шехзаде Мехмеда приходила целоваться к нему; не он был с Владом, когда Лале позволяла шехзаде одевать её шею в ожерелье из жгучих поцелуев; не он был с Владом, когда они с Лале играли помолвку под аркой из ивы и светлячков, а потом её называли султаншей…

    Не Ноэ был с Владом. Но и не Лайя.

    — Влад, — она обернулась и протянула ему ладонь. — Мне кажется, пришла пора поговорить?

    Влад коротко мотнул головой, отказываясь не то от разговора, не то от её руки, и поднялся сам. Лайя в смятении сунула руки подмышки.

    Конечно, он не станет об этом говорить. Это ниже его гордости и чести.

    Конечно, он не хочет об этом говорить. Это прошлое, за которое он ещё цепляется.

    Конечно, он не сможет об этом говорить. Это ведь его боль.

    Они стояли друг напротив друга, смотрели друг другу в глаза и молчали. Так было уже сотни раз, но казалось, что если они ещё немного промолчат, то больше никогда уже не будет. Лайе казалось, что впервые взгляд Влада полон не нежности, не восхищения, не слепого вожделения и даже не ужаса от того, что он сотворил. Лёд голубых глаз треснул — там была боль, глубокая, тёмная боль, и вина.

    От распахнутой форточки в комнате стало холоднее, Лайя сжалась, а Влад остался стоять, пряча руки в карманах, как неколебимая каменная глыба.

    — Влад…

    — Ла…йя.

    Обращения сорвались с губ одновременно. Они вместе сделали шаг навстречу.

    — Я не могу.

    Влад поморщился, сжимая переносицу, и в этом признании Лайе удалось считать и усталость от удержания тьмы (она обязательно спросит о том, как он вернулся в сознание и человеческих облик, но позже), и сковывающие его цепи подписанного кровью договора, и травянистую горечь воспоминаний.

    — Я знаю.

    Лайя ответила в тон ему в надежде, что Влад тоже поймёт чуть больше, чем сказано.

    Она знает о том, что по договору он не имеет права делиться с кем-то радостями и печалями о своих друзьях; знает, что он отвык от того, что его кто-то, кроме Ноэ, понимает; догадывается, что Лале предала его, пусть и случайно, пусть и сожалела об этом, пусть потом и предавала Мехмеда…

    Влад понял и присел на край кровати, застеленной накрахмаленными белыми простынями без единой складки и плотным пёстрым покрывалом. Лайя неуверенно опустилась рядом, пальцами повторяя золотистые узоры на багровой гобеленной ткани.

    — Влад, я хочу… Послушай… Мне кажется… Мне начинает казаться, что ты забываешь, где ты сейчас. И что я — это я. Не Лале. Лайя…

    — Прости. Мне жаль, что причинил тебе…

    — Влад… — Лайя нашла в себе силы сморгнуть накатившие слёзы и посмотреть на него. — Я вовсе не имею в виду, что это запутало меня или… Когда ты появился сегодня на приёме как представитель Румынии, когда я увидела тебя, я с трудом сдержалась, чтобы не кинуться к тебе там же. Я боялась, что ты лишь мираж. И сейчас боюсь, что ты растаешь.

    — Не растаю, — улыбка, тронувшая губы Влада, была тонкой и болезненной, как укол иглой. Он костяшками пальцев коснулся очертаний её подбородка. — Знай, что я не видел света, кроме тебя.

    Лайя почти не почувствовала холодка, вскользь коснувшегося её кожи, поэтому рискнула: с осторожностью перехватила его запястье и большим пальцем погладила кожу. Влад не дёрнулся — позволил взять себя за руку и чувствовать пульсацию тьмы в сероватых венах.

    — Но я не только свет. Понимаешь? Я не сосуд души Лале. Я Лайя. Я не художница, а реставратор. Я выросла не во дворцах, а в маленьком городе. У меня есть мама, сестра. Ты ведь помнишь об этом, правда?

    — Помню, — глухо отозвался он, отводя взгляд.

    Если бы Лайя не знала, что Влад не умеет лгать — презирает ложь как гнусного змея — то подумала бы, что он лукавит. Может быть, тогда не было бы так больно, не свело бы пальцы судорогой, дрожь не объяла бы всё тело.

    Знать, что он помнит, что перед ним не Лале, но всё равно, как в бреду, зовёт её чужим именем, меряет её по чужим поступкам, ждёт от неё чужого голоса, чужого взгляда, было тяжелее, чем думать, что он просто путается в лицах и воспоминаниях.

    — Мне больно, Влад, — прошептала Лайя, в который раз глотая слёзы, и крепче сжала его ладонь, чтобы он не отдёрнул. — Мне больно от того, что ты думаешь, что я способна причинить тебе боль.

    — Лале…

    — Мне больно, что ты судишь обо мне по Лале. — Лайя прижала их руки к груди: пусть почувствует, как отчаянно болезненно бьётся её сердце в рёбра. — Я знаю. Знаю, что сделала Лале.

    — Она ненарочно.

    — Да. Лале запуталась, и это причинило тебе боль. Она не предала тебя, но и не принадлежала тебе полностью — так, как вы оба мечтали.

    Влад выдохнул, запрокидывая голову, будто бы переплетения нитей на обратной стороне балдахина могли ему что-нибудь подсказать. Ладонь плотнее вжималась в ладонь, пальцы цеплялись за пальцы.

    — Расскажи, — прохрипел он. — Расскажи, что знаешь.

    — Влад…

    Лайя дёрнула его за руку, вынуждая посмотреть на неё. Глаза Влада поблескивали от навернувшихся слёз. Лайя закусила губу и с нежностью скользнула костяшками пальцев по виску — так же, как он недавно. Влад посмотрел на неё, потянул их руки на себя и аккуратно коснулся губами тыльной стороны её ладони.

    — Пожалуйста.

    И Лайя стала рассказывать. Рассказывала, как Лале — по доброте и искреннему любящему сердцу, конечно — простила Мехмеда, углядела в стихах и планах зерно доброты и мудрости. Убеждала, что Лале, в надежде помочь друзьям укрепиться в чужой им Османской Империи, налаживала добрые и тёплые отношения с кузеном. Поделилась, как Лале не сумела вернуть подарок, подобный произведению искусства, как не решилась скрывать его, такой прекрасный, от дарителя. Призналась, как та целовала Мехмеда, пытаясь выставить между ними меч, словно опоенный любовным зельем Тристан. Утешала, что Лале сама себя не любила за тягу к Мехмеду, что жалела об этом, но сама на шее своей затягивала удавку.

    Лайя рассказывала, пододвигаясь всё ближе к Владу, и казалось, будто бы стена недоступности, неприкасаемости сейчас тает гораздо быстрее, чем прежде, и каждое прикосновение обжигает их не заклятьем, а искренностью. Влад морщился, с присвистыванием выдыхал сквозь зубы, иногда сжимал её пальцы едва ли не до хруста, но не просил замолчать.

    Ему это было нужно, как печальному бывает нужно горькое вино, чтобы залить горе.

    Ему это было нужно, как овдовевшему нужны слёзы, чтобы смириться с потерей.

    Ему это было нужно, как больному нужна перевязка, чтобы вместо кровавых ран остались рубцы.

    И Лайя лечила, как умела. Рассказывала, бережно вскрывая воспалённые рубцы загрубелой одичалой души, в надежде залечить их насовсем, оставить лишь тонкой светлой линией. И хотя понимала, что вряд ли получится — Влада не исцелили века от потери Лале, разве может теперь одна женщина, девчонка по сравнению с ним, помочь ему? — не могла остановиться.

    — Я знаю, о чём думала Лале, Влад. Я не знаю, чем всё закончилось, но мне кажется, что ей пришлось… Что бы там ни было, ей пришлось подчиниться правилам игры Османского дворца. Но это не значит, что она этого хотела.

    — Нет. Конечно, нет. Я не виню тебя. Её. Никогда не винил. Это Мехмед. Он умел ухаживать так… Его учили ухаживать, обольщать, подкупать, шантажировать. Я всегда был честен. Просто честен. И Лале всегда отвечала тем же. Всегда была честна со мной. Кроме этого.

    — Поэтому тебе было ещё больнее.

    Влад тяжело выдохнул, опуская голову на сцепленные в замок руки. Лайя осторожно приобняла его и ткнулась лбом в спину. От Влада пахла севером, хвоей и камнем — от этих чуждых Турции запахов в комнате вдруг стало уютнее. Ладони несмело скользнули чуть ниже, к груди, замерли там, где билось (во всяком случае, ещё должно было!) сердце. Достаточно каменное, чтобы уничтожать города, заледенелое, чтобы изощрённо мстить, но слишком хрупкое, чтобы забыть одно предательство и одну женщину.

    — Я хотела прийти к тебе, но след твой потеряла, и больше не у кого было спросить, что же с тобою стало1, — на выдохе, наверняка, коверкая добрую половину румынских слов, зашептала в шею Влада Лайя, прикрыв глаза.

    — Я просил — и ты явилась, — нараспев откликнулся Влад, бережно обнимая её руки. — Ты сама пришла, без зова. Счастье ты мне подарила — и не надо мне другого2.

    — Я люблю, когда читаешь мне румынских поэтов, — прошептала Лайя, всем корпусом прижимаясь к его спине.

    — Я люблю, когда ты слушаешь… — в тон ей отозвался он. — Иди ко мне.

    Лайя мягко выскользнула из-за спины Влада в его объятия. Он ткнулся носом в макушку и прошептал:

    — Ты сама пришла и молча на плечо ко мне склонилась… Ах, за что мне, сам не знаю, от судьбы такая милость!..2

    — Влад… — Лайя зажмурилась и выдохнула. — Я никогда не смогу причинить тебе боль, понимаешь?

    Влад ничего не сказал.

    Они сидели в тишине, слушая отголоски румынских слов, будто бы всё ещё бьющихся в тихом влажном пряном воздухе Стамбула, из последних сил дрожащих в воздухе, как мотыльки в сумерках. Они сидели, прижавшись друг к другу, не сказав ничего о том, что произошло и что будет дальше.

    Лайе казалось, что она может сидеть так целую вечность, пока из распахнутого окна не послышался тоненький скрип калитки.

    — Лео приехал, — слабо выдохнула она в грудь Владу и неохотно поднялась, поправляя помятое, потрёпанное, пропахшее Турцией (и как будто шехзаде Мехмедом) белое платье. — Пойду, переоденусь.

    Влад глянул на неё снизу вверх. И глаза его смотрели совсем не так как прежде. Прежде они скользили сверху вниз и слева направо, словно пытались запечатлеть каждую деталь в Лайе (на самом деле — искали Лале!), теперь же смотрели прямо, и в этом взгляде действительно хотелось раствориться.

    — Не надо, — слабо окликнул её он и ухватил за запястье.

    Лайя развернулась. Влад, не отводя взгляд ни на миг, медленно коснулся губами её запястья и прошептал, опаляя кожу тёплым дыханием:

    — Не уходи, Лайя.

    1. Вероника Микле «Я хотела прийти к тебе» (пер. подстрочный) ↩︎
    2. Михай Эминеску «Я просил у звёзд высоких» (пер. И. Миримского) ↩︎
  • Странная

    В каморке холодно и раздражающе дёргается старая мутная лампа, а незахлопнувшаяся дверь противно поскрипывает петлями, шатаясь туда-сюда. И когда она приоткрывается, всё глохнет в грохоте волн. Хоуп кривится, покусывает губу и раздражённо выцарапывает зигзаги вокруг колец блокнота. Книга не поддаётся.

    «Книга Апокалипсиса» иногда кажется таким же живым творением Шепфа, как люди, бессмертные, звери и птицы. Живым и своенравным. Именно поэтому иногда Хоуп может разгадать тайны целых глав за пару часов, а иногда неделю сидит над одним абзацем и пытается понять, куда же отнести этот проклятый символ с точкой наверху, который одинаково похож и не похож на все предыдущие, но от которого зависит толкование всей книги. От которого зависит Спасение!

    У Хоуп права на ошибку нет.

    Рука двигается жёстче, резче, расчерчивая пустые поля бессмысленными символами, которые её окружают: звёздами, крестами, полумесяцами, цветками камелии… Ручка издаёт предсмертный хрип и прорывает бумагу.

    — Проклятье, — рычит Хоуп и швыряет её в сторону двери.

    Другой ручки у неё с собой нет. Хоуп прячет руки в карманы широких чёрных штанов, которые нашла в укрытии Ордена, и, с удивлением нащупав там шестигранную деревяшку, извлекает на свет огрызок карандаша. Торжество растягивает губы в усмешке и приятно щекочет в груди: а все говорили, что она ерундой занимается, собирая шмотки везде, где найдёт. Зато у неё есть шанс продолжить работу, а ещё — Хоуп задумчиво колупает едва различимый развод на ляжке — пятен крови на них не видно.

    Хоуп морщится, потирает перебинтованный живот, и прикусывает кончик карандаша. Она редко использует карандаши в работе: после того, как «Книга Апокалипсиса» столько раз выскальзывала из её рук, иногда страшно, что и блокнот с заметками попадёт в чужие руки, которые легко исправят карандашные заметки. Но за столько дней ещё никто не покусился на её блокнот, да и — Хоуп, чуть откинувшись на спинку стула, оценивающим взглядом наискосок окидывает надорванную страницу — расшифровать её заметки будет, пожалуй, сложней, чем «Книгу Апокалипсиса».

    В приоткрытую дверь стучат.

    Хоуп хмурится: Ян обычно заходит без стука, а больше никто и не суётся сюда, в этот негласный кабинет по изучению документов и разгадыванию тайн Ордена и Апокалипсиса. Дверь скрипит и приоткрывается.

    — Это значит «можно»? — смешливо спрашивает замерший на пороге Грег.

    От неожиданности Хоуп роняет карандаш под стол.

    — Заходи, пока тебя дверью не зашибло, — фыркает Хоуп и наклоняется за карандашом.

    Дверь наконец-то захлопывается. Хоуп кончиками пальцев касается карандаша, и охает: живот пронзает болью, как будто острие ножа вспарывает тонкий розовый рубец, к горлу подкатывает тошнота. Хоуп жмурится и коротко выдыхает через рот.

    — Эй, Хоуп.

    Грег оказывается рядом в один прыжок.

    — Всё в порядке… — полушёпотом выдыхает Хоуп и растягивает губы в убедительной улыбке.

    Грег болезненно морщится и, бесцеремонно обхватив её за плечи, помогает вернуться в вертикальное положение. В его тёмных зрачках Хоуп мерещится своё отражение, гораздо бледнее обычного, выдающее такую будничную ложь. Боль постепенно отступает, Хоуп откидывается на спинку стула и жмурится на дрожащую лампу. Грег поднимает карандаш и, устраиваясь на соседнем стуле, протягивает его Хоуп.

    — Спасибо, — улыбается она. — Так ты чего пришёл-то?

    — Анна просила передать тебе обезбол, — Грег поочерёдно ныряет в карманы штанов, прежде чем протягивает ей таблетку в серебристой упаковке, отрезанную от блистера.

    — Анна? — скептически переспрашивает Хоуп.

    Анна бы скорее всего пришла сама, или потребовала бы позвать её, чтобы осмотреть и проконтролировать, как заживает ножевое от Грега. Хоуп руку — ту самую, со шрамом, что так дорога Каину — готова дать на отсечение, что Грег пришёл по своему желанию. И именно поэтому.

    У Грега настоящий талант: в пылу ярости причинять Хоуп такую боль, какую не причинял никто из отряда, а потом залечивать её, нежно, бережно и осознанно.

    Они толком не разговаривали после того, что случилось в поезде, но Хоуп этого и не нужно. Она видела: все тогда были не в себе. И она — не исключение: иначе не объяснить, почему она бросилась на нож, закрывая собой генерала. А ещё Хоуп знает, что Грег никогда не посмел бы причинить ей боль, поэтому расслабленно откидывается на спинку и прячет карандаш за ухо.

    — Ладно, сдаюсь. Я пошёл к Анне, чтобы узнать, где найти тебя. Надеюсь, не помешал.

    — Ты сидишь здесь, рядом со мной, и я пока не пытаюсь отбиться. Думаешь, помешал? — хлопает ресницами Хоуп.

    Ей безумно нравится поддразнивать Грега: он теряется и смущается, как мальчишка, как не смущался никто, кого она знала когда-либо. В этом, впрочем, Хоуп не уверена, но искренне верит, что Грег действительно исключительный: иначе не объяснить, почему она отодвигает «Книгу Апокалипсиса» и блокнот, всё пространство предоставляя Грегу.

    — Я хотел поговорить.

    Хоуп кивает, уже предполагая, о чём пойдёт разговор, но Грегу удаётся застать её врасплох. Он вдруг, хрустнув суставами пальцев, хрипит:

    — Расскажи мне, как… Умер… Ник.

    Хоуп давится воздухом.

    — Зачем?

    — Я… Думаю о нём. О том, смог бы я что-то исправить… Просто, пожалуйста, расскажи. Только честно. Я же прекрасно понимаю, что Кира упала не просто так, потому что не увидела люк.

    — Ты прав, — Хоуп раздражённо расчёсывает шрам. — Это Ник туда её сбросил.

    Хоуп накручивает безжизненный посечённый локон на палец, медленно погружаясь в воспоминания.

    Она хотела выбрать книгу, потому что ради неё всё затевалось, потому что каждый из отряда готов отдать жизнь за «Книгу Апокалипсиса» и ту, что способен её перевести. Раньше, после того как её допрашивали под препаратом, как держали под замком, это бы ей польстило, но тогда…

    Тогда Хоуп вспомнила, какими глазами смотрел на неё отряд, узнавший, что она отдала Пилеону сыворотку.

    И ей захотелось спасти Киру. Потому что никому не позволено решать, кому жить, а кому умирать — уж точно не Нику.

    Хоуп помнит потные горячие пальцы Киры, выскальзывающие из её руки, помнила её слезы и запах крови, металла и догоревших свечей, витавший там. Помнит тонкие пальцы, сжавшие её лодыжки до синяков. Помнит всколыхнувшуюся в ней ярость — силу, захлестнувшую её с головой.

    — Я не хотела его убивать, — мотает головой Хоуп. — Хотела оставить его для вас. А чтобы он не дёргался, сунула его руку в тиски шредера. Знаю, есть другие способы обезвредить противника, но, знаешь, после того как я едва не отрубила себе руку ради того, чтобы спасти и Киру, и книгу, он это заслужил.

    Грег напряжённо сопит, а Хоуп складывает руки под грудью. Он хотел правды — и не перенёс бы вранья.

    — Что-то пошло не так… — вкрадчиво выдыхает Грег, и невозможно было понять, он поверил Хоуп и просит продолжения, или ищет подвох в её словах.

    — Да всё, — Хоуп кривится. — Он попытался вырваться, включил машину, вывихнул руку… Я попыталась ему помочь, а он за это напал на меня. Рядом был пистолет. Я хотела прострелить ему ногу, чтобы далеко не ушёл. Направила дуло в упор в коленку. Но… Пистолет дал осечку.

    Хоуп кусает щёку изнутри. После разговора с Каином о её сути, о её сущности, о её силе, после чёрной жидкости, по капле сочащейся из шрама, Хоуп сомневается, что пистолет дал осечку случайно: она стреляла, конечно, не профессионально, но не настолько, чтобы в упор вместо ноги попасть в самое сердце. Ей не жаль Ника — ей жаль, что не удастся его допросить, и не хочется, чтобы кто-то думал, что она убила его нарочно, чтобы на неё снова смотрели с недоверием.

    — Каин не врал, когда говорил, что я защищалась. Просто не сказал всей правды. Может, если бы я вырубила его, то он бы сейчас был жив, — пожимает плечами Хоуп. — Но он убил Киру. Я не могла позволить ему просто валяться.

    — И решила отрубить ему руку.

    — Нет. Просто показать, что он не один тут может играться с людьми.

    Грег недоверчиво качает головой и потирает переносицу:

    — Хоуп… У меня… В голове не укладывается.

    Хоуп поглаживает себя по ляжкам и дёргает плечом:

    — Ты просил правду. Вот она. Я не стала бы лгать. Только не тебе.

    — Ты странная, Хоуп, — вытянувшись на столе, Грег смотрит на неё и задумчиво почёсывает кончик носа: — В один день ты хладнокровно вредишь Нику за то, что ты чуть было не решила сделать, но бросаешься под нож и рискуешь собой, чтобы защитить генерала.

    Хоуп фыркает. Тонкая рана под плотной повязкой опасно натягивается, но обезболивающее Анны уже начало действовать, и у Хоуп получается хохотнуть без сильной боли:

    — Генерала? Нет…

    Грег озадаченно сдвигает брови к переносице. Хоуп поджимает губы и хочет сползти под стол от того, что не знает, как и сказать. Грег прав: она странная.

    Но дело не в том, что она сперва убивает Ника, а потом бросается на нож, пытаясь предотвратить кровавую бойню между генералом и Грегом, хотя прекрасно знает, что в начавшуюся драку лучше не лезть.

    Дело в том, что когда она возвышалась над Ником, преисполненная силой, она была пуста: не было боли от гибели Киры, да и ярость уже улеглась, не было ни желания мстить, не было ничего. Только мысль: «Я могу сделать с тобой всё, что хочу!» Но когда она обеими руками сжимала лезвие, вспоровшее кофту и холодком дрожавшее у живота, в Хоуп билась жизнь. Она смотрела в туманные, замутнённые глаза Грега, и внутри неё горячим ключом било чувство — вера. Хоуп знала, что Грег не останется таким, как прежде, если убьёт генерала, и верила, что именно она может его спасти.

    Глупее не придумаешь… Так подумала бы Хоуп, которая очнулась в Роткове, почти не помнящей себя, ледяной и подозрительной. Но сейчас Хоуп сидит рядом с Грегом, поглаживая повязки на животе, и ей кажется, что поступка, лучшего, чем это, она не совершала

    — Мы бы отлично справились бы и без генерала, — неровно усмехается Хоуп и легонько щипает Грега за плечо, он не двигается. — Ты отлично справлялся с командованием. Но, знаешь, мы бы… Я бы… Точно не справилась без тебя.

    Хоуп опускает голову, жар разливается неровными красными пятнами по щекам, но в полумраке тусклой лампы это, наверное, и незаметно. Грег едва внятно стонет, растирая ладонями лицо:

    — Каждый раз ты подкидываешь мне всё больше загадок…

    Они сидят в молчании, слушая шум волн, разбивающихся о ржавые борта рыболовецкого судна. Наконец Грег поднимается, и что-то внутри Хоуп сжимается, когда скрежещет стул, когда куртка Грега шуршит о стены каморки. Грег едва успевает отойти от стола на полшага, Хоуп подрывается с места и зовёт его:

    — А теперь ты!

    В её голосе стали и льда хватит, чтобы потягаться с Донован, так что она сама пугается. Грег крупно вздрагивает и оборачивается. Его голос лишён привычной теплоты — он напряжённый, подозрительный:

    — Что «я»?

    Хоуп вжимает пальцы в столешницу и, туго сглотнув, понижает интонацию. Она вовсе не хочет приказывать Грегу — не хочет его оттолкнуть. Если уж в ней столько неизлечимой тьмы и пустоты, то пусть в нём хватает жизни на них двоих.

    Хоуп присаживается на край стула и, перекинув светлые пряди на грудь, хрипло просит:

    — Расскажи… Как он жил.

    Усмехнувшись, Грег расстёгивает куртку и возвращается к Хоуп. Его лицо расслабляется, когда он закидывает руки за голову, а ноги на стол, и начинает рассказывать, как ему прикрепили напарника, который ему был без надобности, а Хоуп подпирает щёку кулаком и кивает невпопад.

    Грег никому бы не сказал, но ему нужно поговорить о Нике.

    Хоуп никому не признается, что ей интересно слушать Грега, и неважно, о чём он говорит…

  • В последний раз

    Бурса, 1456 год

    Сад всё-таки зацвёл. Зима в этом году была долгой и холодной, от болезней прислугу не спасли даже меховые накидки — подарки Мехмеда за все годы его правления, щедрой рукой розданные девушкам, только бы прочь с глаз. Они потеряли многих: всюду преданно следовавшую за воспитанницей старушку Шахи-хатун, кормилицу Айше и распорядительницу дворца Эсме-хатун.

    Дворец осиротел, и Лале боялась, что сад осиротеет тоже. Что персиковые деревья, посаженные давным-давно, когда Падишах только задумал подарить этот дворец сестре, замёрзнут, останутся чёрными кривыми уродливыми силуэтами, как в кошмарах, где Лале плутала по туманному лабиринту между мёртвыми и живыми. Что луковицы тюльпанов, которые разрешил ей забрать Мехмед перед отъездом, застынут в земле и не потянутся навстречу солнцу. Что кусты диких роз, исколовшие нежные пальцы, скукожатся и потемнеют в страхе.

    Но весна наступила, и сад зацвёл. Крылами бабочек дрожали лепестки цветков персикового дерева. Белые и красные розы из-за тёмных листьев приветливо кивали головками, когда по вымощенной круглыми камнями дорожке шуршал подол тяжёлого малахитового платья и рядом торопливо стучали туфельки на детских ножках. Головки тюльпанов, налившиеся красно-оранжевым — рассветно-закатным — цветом, с любопытством поглядывали на них.

    Лале улыбнулась им, как старым друзьям, и в горле предательски защекотало. Лале разжала ладонь. Маленькая девочка с чёрными, как ночь, косами, побежала вперёд, распугивая притаившихся в траве кузнечиков, к разбитому в саду шатру, где её всегда ждали чистые листы бумаги и заточенный кусочек угля. Она была абсолютно счастлива.

    С протяжным вздохом Лале прокрутила на безымянном пальце тонкое серебряное колечко. Голубой камушек в оправе блеснул слезой. Счастье было лишь иллюзией, искусно созданной Мехмедом. Свобода дворца была призрачной: Лале была его пленницей.

    Преданные Падишаху янычары денно и нощно несли караул подле дворца, а прислуга царапала угольками крохотные записки, которые прятала в складках жёстких платьев. Но Лале была благодарна уже за то, что может пройти там, куда нога её матери не успела ступить, что может своими глазами увидеть свидетельство честной и чистой братской любви покойного Падишаха к своей сестре. Благодарна за то, что ей позволили взять с собой семян, чтобы разбить свой садик — их маленький рай. И за то — Лале обернулась и помахала рукой Айше, та помахала в ответ и продолжила увлечённо срисовывать цветочки — что ей отдали дочь.

    Её дочь.

    Лале протянула руку навстречу ветви персика.

    — Как бы я хотела пройтись с тобой здесь, мамочка. Ах, если бы ты только была жива… Я знаю, знаю, что ты всегда рядом. Я сжимаю правую руку — и со мной Шахи-хатун. Сжимаю левую — и со мною ты. Однако если бы ты только была жива… Мы бы были гораздо счастливее.

    Лале верила: если бы только её матушка была рядом, если бы только султан Мурад не стал слушать злые языки, а поставил семью прежде грязных слухов, всё бы сложилось совсем иначе… Лале прикрыла глаза и вдохнула сладковатый, нежный запах сада. Вдоль позвоночника скользнул жар — такой, как если бы нежный, ласковый взгляд коснулся её волос, скользнул по рукавам, такой, как если бы человек, который любит её больше жизни, невесомо коснулся и погладил её по голове, позвал.

    «Мама?» — отпустив ветвь, обернулась Лале.

    В Эдирне она повидала столько призраков — пугающих, печальных, отчаявшихся отголосков душ некогда близких людей, — что сейчас была бы рада увидеть силуэт матери. Её нежную улыбку и сияние глаз.

    Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

  • Моя милая пустота

    Анна сегодня в патруле — к счастью, если, конечно, так можно назвать возможность посидеть в комнате, задвинув хлипкую щеколду, и не разговаривать ни с кем, ни на кого не отвлекаться — и в пустой комнате мрачно; в исчерченные морозными узорами стёкла практически не попадает мутный свет уличных фонарей. Хоуп допивает очередную чашку облепихового чая (правда, тепло не обволакивает, как обещает круглый почерк на крафтовой бумаге, просто в горле перестаёт першить), с тихим стуком возвращает её на поднос и захлопывает «Книгу Апокалипсиса».

    Безнадёжно.

    Ей снова необходимо знание (и не-знание) Каина, чтобы понять, за что цепляться дальше, где она видит больше него (хорошо бы ещё выяснить, почему), и мимоходом разгадать его загадку.

    Все вокруг — сплошные загадки. Но самая главная, пожалуй, она.

    Хоуп посмеивается, откидываясь на подушку, и глядит на голубоватые прямоугольные отсветы на потолке с тёмными трещинами и изящной лепниной. Они двигаются, сменяются, перемигиваются, как чёрно-белые клавиши под тонкими бледными пальцами с бурыми разводами въевшейся крови.

    И звучит орган…

    Хоуп прикрывает глаза.

    И уже ничего не слышит.

    Хоуп ничего не снится: ни железная дорога, уходящая вдаль; ни старая детская площадка в тумане; ни лабиринт коридоров; ни полыхающие алой кровью глаза в густой черноте. Хоуп не спит — опускается в пустоту, как в горячую ванну. Отпускает сознание, беспрестанно терзаемое вопросами настоящего, будущего — и прошлой себя, расслабляет пальцы, все в чёрно-синих чернильных пятнышках — и как будто бы выключается. А большего ей и не нужно.

    Хоуп не нужны цветные сны и воспоминания, похожие на картинки из старых книг, яркие, симпатичные и ненастоящие. Хоуп не нужны мелодии, голоса и смех, звонкие и раздражающие, как сигналы автомобилей, как звон давно умолкших семафоров. Хоуп не нужны краски лета и цветы, когда вокруг — стужа.

    В пустоте нет ничего — этим и спасается Хоуп. Она бы сказала, что в этом радость — но радости нет; как нет ни печали, ни вины, ни удивления. Только холодное любопытство, покалывающее раздражение и спокойствие заледеневшей глади озера.

    Пустоту взрывает грохот щеколды, и Хоуп, не открывая глаза, хватается за нож для писем, стащенный из монастыря во время очередного поиска материалов для перевода. Если узнает Дмитрий — ей придётся несладко, хотя вряд ли он способен придумать что-то изощрённее пистолета в лоб и уж точно не страшнее перерезанной глотки. Хоуп приподнимается на локтях и спросонья хрипит:

    — Кто здесь?

    — Открывай, Хоуп.

    Грег. Ну конечно, нашли, кого оставить стеречь поместье. И её. Хоуп раздражённо морщится, потирая переносицу, возвращает нож под матрац и, взъерошив и без того небрежный хвостик, нарочито громко шаркает к двери. Накрывает пальцами щеколду — но открывать не спешит.

    — А не боишься? — ехидно посмеивается она, а фантомная хватка Дмитрия вдруг начинает тянуть запястье. — Говорят, это я Амира убила.

    — Не переживай, Хоуп, я всегда начеку.

    Хоуп даже через дверь видит его обаятельный оскал, и губы невольно расплываются в ответной ухмылке. Лёгким нажатием на щеколду она открывает дверь и кивком головы разрешает пройти. Грег осторожно переступает порог и оглядывается — оценивает обстановку, а Хоуп, не забыв запереться, невозмутимо забирается с ногами обратно на кровать. Грег присаживается неподалеку, на край кровати, и смотрит на неё искоса. Крупный, высокий, он всё стремится опуститься на уровень её глаз, и Хоуп недовольно поскрипывает зубами: Дмитрий с Анной хотя бы не притворяются, что им не безразличен её комфорт, а Грег…

    Грег потерял друга — напоминает себе Хоуп, — правда, это вряд ли способно что-то исправить.

    — Признаки заражения, прячущихся отродий или планируемого побега не найдены? — едко начинает разговор она, поглаживая обложку «Книги Апокалипсиса».

    — Давно она у тебя? — хмурится Грег, начисто игнорируя вопрос.

    — Вопросом на вопрос? Серьёзно? — вскидывает бровь Хоуп, но почему-то, не в силах противиться внимательному тёмному взгляду, отвечает: — С того самого вечера. С Амиром.

    — Думаешь, охотились за ней? Поэтому к тебе пытались ломиться?

    — А мне положено думать?

    Хоуп бросает на Грега сердитый колючий взгляд: пусть не думает, что она забыла, как он первый среди всех кинулся допрашивать её о пропаже Ника, пусть не думает, что она в тот момент не почувствовала что-то вроде… Разочарования?

    Грег смотрит внимательно и открыто, и Хоуп раздражённо мотает головой.

    — Мне кажется, или ты затаила обиду? Ну, на наш фокус с амиталом натрия.

    — Фокус? — с губ срывается смешок, нервный, неровный, как надрыв струны. — Ну и как? Понравилось шоу?

    — Хоуп, пойми. Я… Мы тебя совсем не знаем. У Дмитрия, может, и есть какие-то данные, но он ведь не делится ими, — Грег запускает пятерню в волосы и растягивается корпусом в изножье кровати, поглядывая на неё снизу вверх приручённым котом. — А ты столько всего знаешь. Знаешь о «Книге Апокалипсиса», о зиме, о «Сибири», о железной дороге и Нике…

    — Мне кажется, мы уже говорили об этом, — отрывисто перебивает его Хоуп.

    Сверху вниз Грег кажется беззащитным: тёплый мягкий взгляд выдаёт за грудой мышц… Человека?

    И перед Хоуп вдруг, как слово за словом открывается текст при правильно подобранных шифре, знаках, языке, разворачивается душа Грега. За постоянным набором массы и мышц — страх оказаться бессильным перед отродьями, бессмертными, не защитить кого-то; за весёлой усмешкой — горечь потерь; за внимательным тёплым взглядом — поиски подтверждения надежде…

    Которую она сама ему и дала.

    Хоуп неровно дёргается, как от выстрела, и спешит опустить глаза.

    — Мне приснилось, — сглотнув, шепчет она, сгибая-разгибая страницы блокнота; не видит, но чувствует, как приподнимается Грег. — Железная дорога и Ник. Он просил сказать тебе, и я сказала.

    — Почему ты соврала?

    — Не сказала всей правды, — уклоняется Хоуп и рассеянно накручивает на палец безжизненный — обесцвеченный в полевых условиях, чтобы не было напоминания о себе прежней — локон. — Вокруг меня и так аура подозрения. Это было бы ещё странней.

    — Что ж… — Грег вздыхает, и его жёсткая ладонь накрывает мелко подрагивающие над страницей блокнота пальцы. — Спасибо за честность, Хоуп. Может быть, я и правда где-то перегнул палку. Как думаешь, Ник всё-таки может быть жив? Даже после монаха?

    — Lasciate ogne speranza, voi ch’entrate1, — вполголоса цитирует она, несмело поднимая на Грега взгляд, а онемевшие пальцы цепляются за его ладонь, как за опору.

    Комната, и без того мутная в сумраке ледяной сибирской ночи, дрожит пеленой тумана, и что-то забыто чешется в пазухах, покалывает в уголках глаз. Это не аллергия на пыль — это что-то иное.

    Что-то, чему не должно быть места здесь и сейчас, в этой новой жизни с чистого листа.

    — Уходи, Грег, — сипит Хоуп, чувствуя, как к горлу подступает предательский ком. — Я хочу ещё поработать.

    Хоуп вырывает руку из его хватки и, почти разрывая страницы, находит в блокноте заметки. Грег довольно усмехается уголком губ, как если бы всё же успел прочитать искреннее смятение на её лице от накрывших лавиной ощущений, хлопает по ладони и уходит, прикрывая дверь.

    Хоуп сидит ещё какое-то время на кровати, таращась в пустоту перед собой, которую совсем недавно занимал Грег. И она почему-то не успокаивает — травит душу, заставляя неприятно тянуть что-то под рёбрами. Хоуп мутит. Она сползает с кровати, на неверных ногах подбирается к двери, защёлкивает щеколду — и тут же падает бесполезной грудой мяса и костей, едва не срывая ручку двери.

    Хоуп трясёт — лихорадит! — но отнюдь не от холода. От жара, расползающегося по телу царапающими нитями сочувствия, горечи, понимания. На мгновение Хоуп закрывает лицо ладонями, а отнимает их уже насквозь мокрыми от едких, разъедающих обветренную шелушащуюся кожу слёз. Хоуп упирается затылком в дверь, жмурится до боли и беззвучно бормочет слова колыбельной, всплывшие откуда-то из небытия.

    «Делайте со мной, что хотите, — думает Хоуп. — Только не трогайте мою милую пустоту. Только не заставляйте чувствовать».

    Потому что когда ты ничего не чувствуешь — тебе и терять нечего.

    1. (итал.) «Оставь надежду, всяк сюда входящий» — надпись, выгравированная на вратах в Ад согласно «Божественной комедии» Данте Алигьери ↩︎