Метка: Даждьбог

  • Лебедушка

    — Выйди вон. Говорить будем.

    Морана складывает руки под грудью и изгибает бровь. Её из терема, пусть нелюбимого, неприютного — мужниного, выгоняют. Притом выгоняет не враг, да и не супруг — брат Перун, силой её к супружеству приволокший. Он даже не смотрит на неё, не оборачивается: бороду огненно-рыжую только оглаживает в нетерпении да пристукивает носком сапога сафьянного, красного не то от жара, не то от крови вражеской.

    Морана стоит на месте ледяною глыбой — и медленно плавится под раскалёнными взглядами воинственных, пламенных мужей. 

    Знает Даждьбог, супруг нелюбимый, исправления ради, но в наказание ей назначенный, что нет в его руках, управляющих и солнцем, и мечом, власти над нею. Знает и брат Перун, что Моране и сил, и норова хватит выстоять против приказа его.

    — О чём? — вопрошает Морана; крадучись, подступает к брату вплотную. — О чём разговоры ваши? Чего я не слышала? Чем думаете меня удивить али напугать?

    — Разговоры эти тебя не удивят и не напугают, Мара. Токмо не для твоих они ушей.

    Перун разворачивается к ней, накрывая ладонью рукоять меча, и грозные молнии сверкают в его чёрно-лиловых глазах. А Морана — смеётся. Ведомо ей, чего ей ведать не следует: вновь брат с мужем речи затеят о том, как губительна тьма Моранина для всего живого, обитающего по эту сторону Дремучего леса, как избавить Морану от этой тяжёлой ноши, её не спросивши, как исцелительна сила Даждьбожья, а паче того — дитя, которого нет и впомине, но которое отчего-то непременно должно родиться.

    Ведомо ей, что вновь её судьбу брат решать да вершить будет, как годы назад, когда она путами Скипер-Змиевыми скована была, и даром, что ныне она свободна, голоса у неё всё ещё нет.

    — Как знаешь, Перунушка, — посверкивает глазами Морана в ответ, жаждая холодом уколоть, ужалить до зуда, до жжения. — Только помни: неведение — плодородная земля для тьмы. Ибо что неведомо, то и страшит, и влечёт.

    Морана подмигивает Даждьбогу и, встряхнув косами длинными, тяжёлыми, как была — с непокрытой головой да босая — выбегает из терема прочь, а бессильная ярость Даждьбожья жжётся на нежной коже муравьиными укусами.

    Пусть разговаривают, пусть вершат судьбы — едва ли только её судьба на острие меча Перунова, — пусть льют медовуху, пьют из золочёных кубков, в которых играет солнце, смеются, усы отирая. То словеса — не дела.

    Дел им с собою Морана свершить не позволит.

    Морана хмурится, оглядываясь на терем, что уж скрылся из виду, и только блики заходящего солнца, играющие на красной крыше языками пожара, напоминают ей о месте, куда надлежит возвратиться.

    Морана выходит к озеру, равноудалённому и от Дремучего леса, куда Моране приближаться не следует, по решению семьи её, и от дома, в который самой возвращаться не хочется. Раскинулось оно под небесами серебряным зеркалом, и Морана подходит к кромке воды, чтобы взглянуть в отражение. Мелкие травинки росяной предсумеречной прохладой щекочут ступни, а те, что повыше — задирают подол льняного платья, норовят поцарапать икры.

    В отражении водной глади Морана всё та же: всё те же глаза матушкины, всё те же косы чёрные, что уголь, каким отец кузни свои топит, только алые ленты в них — змеи, чужеземные, ядовитые, медленно отравляющие душу. Устроившись на каменистом берегу, Морана распускает узлы на концах, и прядь за прядью распутывает тугие косы жены. Освобождается. Озеро журчит, тихо и бережно прохладной водой целует стопы Мораны, а с густеющих предвечерних небес спускается лебедь. 

    Горделивая, изящная и белая, что первый снег, Мораной на землю насылаемый в начале зимы, лебедь кружит в воздухе, а после опускается на воду.

    — Здравствуй, лебедь, — уголком губ улыбается Морана и обнимает колени. — Отчего одна?

    Лебедь, ожидаемо молчалива, гневливо хлопает крыльями по воде и зарывается клювом в пёрышки — Морана поправляет рукав платья.

    — Али не нашла себе избранника по сердцу? Али не люб тебе избранник? Али сердца у тебя вовсе нет?

    Лебедь горделиво изгибает шею, и крохотный уголёк её глаза с пониманием посверкивает сущей тьмою, Морана качает головой:

    — Мне тоже говорят, будто сердце моё чернотою изъела тьма. Словно она и не тень мира вовсе, а червь, подъедающий плодоносное древо.

    Лебедь отвечает задиристым едким смехом, и губ Мораны тоже касается мрачная усмешка. Кончики пальцев перебирают влажные камни, поблескивающие пуще драгоценных камней, гладкие и ровные они — обтесанные ласковыми мягкими волнами, как лучшим мастером.

    Камень разбивает зеркальную гладь вдребезги, искры-осколки взмывают вверх, а белая лебедь недовольно кряхтит. Однако подбирается к Моране поближе. Морана протягивает ей навстречу ладонь.

    — Быть бы мне, лебёдушка, как и ты, птицей вольною, — пух у лебеди прохладный, шелковистый и плотный, что Моранины платья в зимнем тереме; лебедь голову под поглаживания Мораны подставляет, — я бы тогда бежала прочь. Сквозь Дремучий лес да в хижину Велесову. Обернулась бы лебедью белой, снежным пухом бы засыпала землю, да улетела высоко и далеко, за реку огненную да в царство смерти, если бы только могла…

    — И вовсе не обязательно.

    Морана содрогается всем телом, бережно прижимает к себе вскрикнувшую лебедь и оборачивается. Холодный страх, нахлынувший мгновенно, отступает.

    Морана выдыхает с облегчением:

    — А, это ты…

    Перед нею стоит незваный, но такой долгожданный гость её свадьбы. 

    Единственный, кто пил не брагу, а вино, кто, как и она, не веселился и не улыбался на торжестве, кого сторонились и опасались, как и её, о ком слухи начали распускать, будто бы Чернобог не желает дочерей Сварожьих отпускать и нового сына послал, дабы под уздцы их взять, как прежде. У Мораны страха, как не было, так и нет. Она оглядывает его с ног до головы: в чёрном кафтане, подбитым серым мехом, в высоких сапогах с тяжёлыми подошвами, ни травинки, тем не менее, не шевельнувших, без меча, он совсем не похож ни на мужа её, ни на брата, ни на отца. И Скипер-Змеевой чернотой, густой и вязкой, от него не веет.

    — Ждала меня, Морана? — усмехается он.

    Морана головой качает и улыбается так счастливо, так искренне, как, думала, и забыла улыбаться. И как же она могла не признать его даже со спины, если в хрипотце его голоса — перестук костей и сыпучесть праха слышатся.

    — Не ждала, посланник Чернобожий, воевода мертвецов, — прищуривается она, сквозь ресницы глядя на гостя, пока ладонь по лебяжьей шее успокаивающе скользит сверху вниз, а сердце чувствует частое сердцебиение лебеди.

    — Кощеем меня зовут, — приосанивается Кощей и щурится в ответ, разгадать её желает. — И тебе это ведомо. Я не просто посланник Чернобожий. Я князь царства мертвецов.

    — Князь? — приподнимает бровь Морана с усмешкой и, заправив за ухо прядь,

    отворачивается к озеру. — И что же ты забыл здесь, по эту сторону Дремучего леса, князь царства мёртвых?

    — Можешь считать, явился исполнить все твои чаяния.

    — Это как же?

    — А отправишься со мной за Дремучий лес в царство мёртвых гостьей, не убоишься?

    Морана оборачивается стремительно, и тень улыбки слетает с её уст. Коли шутит так посланник Чернобожий, не избежать ему беды: пусть будет уверен, опрокинет она на него всю холодную ярость, что в груди её годами томилась, пока она — в собственной горнице.

    Не шутит — понимает Морана и прижимает лебедь к себе нежнее, чтобы сердца в унисон бились, размеренно, успокаивающе.

    — Не убоюсь. Отправлюсь.

    — Отправишься? — Кощей хмурится: не ждал такого ответа. — С чужим мужчиной да простоволосая в его терем отправишься?

    — То, что я испытала, никому, окромя меня, неведомо, Кощей, — Морана лебедь из рук выпускает и собирает с платья снежно-белый пух. — Только после плена Скипер-Змеева меня уж ничем не напугать.

    — Не о том я, Морана. Не сочтут ли тебя прелюбодейкой?

    — Прелюбодеянием это было бы, коли был бы мне люб супруг мой, — отвечает Морана, горделиво подняв голову. — Коли был бы моим супругом. А так… Наречённый братом, что мой, что чужой мужчина — едино.

    Склонив голову к плечу, Кощей прицокивает с восторгом и удивлением. Морана пожимает плечами и печально улыбается в ответ на его недоумение: ведомо ей, что язык у неё остёр и колок и что за такими речами следует наказание жестокое. Да только здесь никого, кроме озера, травы да них с Кощеем.

    Даже лебедь улетела, оставив их наедине.

    — Ну так что, князь царства мёртвых, воевода рати Чернобожьей, покажешь мне свои владения?

    — С одним условием, — ухмыляется Кощей и протягивает ей руку. — Зови меня по имени.

    Морана из-под ресниц глядит на него, мрачного, поджарого, бледного, как из глыбы льда выточенного, посмеивается лукаво, а потом касается кончиками пальцев его руки и поднимается легче весеннего ветра.

    Из-за пазухи, из ниоткуда, Кощей вытягивает сафьянные сапожки, красные, что вино, и накидку, чёрным волком подбитую и ведёт её за собой к частоколу елей.

    Ленты алые, золотом расшитые, Даждьбогом ко дню свадьбы подаренные, остаются змеиться в высокой траве.

  • Одинокая

    Морана прядёт да вышивает. Вышивает да прядёт от рассвета до заката. Ибо более нечем заняться ей в мужнином тереме. Пусть и стала она супружницей Даждьбожей, пусть волей отцовской наречена ему в спутницы вечные и верные, пусть клялась пред алтарём делить с ним и празднества с горестями и дни с ночами… 

    Всё — пыль.

    Мелкие белые точки, бесконечно вальсирующие в воздухе светлицы под свист колеса.

    Скоро вращаются нити в её руках. Тонкая нежная нить до жара раскручивается в подушечках пальцев, грубеющих и упругих. Петлями расцветают на полотнах смелые подснежники, нежные ландыши, уютные еловые лапы. Моране не привыкать прясть да вышивать, однако никогда прежде не полонились покои её грудами нитей серебряных, не устилали стены полотна от безысходности.

    И даже на сии благородные труды в мужнином доме все смотрят искоса. С колючим презрением и схоронённым за спиною ударом.

    В мужнином доме Моране места нет.

    Конечно, никто не смеет выразить неуважение открыто: страх намертво поселился в них; но в улыбках нет ни тени приветливости, в поклонах недостаёт почтения, а в голосе — безразличие иль затаённая ненависть. С первой брачной ночи, мучительно душной и сжигавшей нежную кожу, обнажённой Морана впитывает злые увещевания: «Околдовала, охмурила, погубит! Заморит тепло холодом своим и ядом Змиевым!»

    Собирают Морану по утрам грубо и резко. Царапают будто бы невзначай короткими ногтями, облачая в платья; стягивают до боли густые волосы, сплетая их в косы, что тяжелее Скипер-Змиевых цепей сковывают голову; с удовольствием надевают ей моршень, расшитый жемчугами и серебром.

    Морана молчит: нет смысла переводить силы и голос на служанок. Уйдёт одна и явится другая, злее, грубее прежней. И повторяться всё  будет до тех пор, пока Морана не изведёт всю прислугу в тереме Даждьбожьем и не явится в их дом Сварог-отец в сопровождении новых служанок.

    И сызнова начнётся мучение.

    Иногда Морана выходит из светлицы своей и обходит терем. Тотчас прислуга прячется по углам, и лишь шуршание из темноты напоминает Моране, что она здесь не одна. И по-прежнему здесь чужая.

    — Майю-Златогорку-то она извела! — бормочет конюх, собирая золотые пряди любимого Даждьбожьего коня.

    — Не жена она ему, — обиженно поскуливает берегиня, что разносит за ужином мёд. — Не хозяйка.

    — И дитя не родит, — ворчит повитуха, приставленная к дому Перуном. — Её холод любое семя загубит. Да и сама хилая, костлявая.

    — Цыц, — утробно рычит Морана. — Изничтожу всех. Али не страшно вам статься уморёнными!

    Морана не желает этого: слова горным потоком проливаются на свет.

    Смолкают слуги, ибо не желают пуще прежнего гневить жену хозяина. Остаются лишь шуршание сена в конюшнях, скрип дощечек под невесомыми ножками да похрустывание целебных трав в ступках.

    Морана остаётся одна.

    Весь терем — и резные узоры колонн, и искусные росписи под потолком — обжигает её, терзает, гонит прочь. Неприкаянной Морана бродит по нему от рассвета до заката.

    А потом является Даждьбог. Сияющий, громкий… С ним как ото сна пробуждается терем. Одна Морана остаётся недвижима. Сложив руки под грудью, она встречает его взглядом чуть свысока и коротко кивает, когда он с широкой улыбкой приветствует её.

    — Милая моя. Отчего ты печальна, — с радушным ворчанием подступается он к Моране.

    Она усмехается уголком губ.

    Твёрдая рука воина собственнически накрывает щёку. Морана смотрит в глаза супруга безразлично, терпеливо ждёт, покуда налюбуется.

    Даждьбог имеет привычку смотреть жадно и долго: так дети раньше смотрели на мерцание снежинок в лунном сиянии. Когда он тянется к ней с нежностью, застывшей на устах, Морана сдаётся. Отступает на шаг и успевает отвернуться.

    Поцелуй застывает ожогом на лбу.

    За столом берегини льют полны кубки мёда. Даждьбог хвалится своими заслугами, богатырями и мощью, способной сдерживать мрак. Морана, сдержанно кивая, скорбно пригубляет мёд. Ей опостылело слышать о своей тьме и своём свете. Будто бы они не способны сосуществовать, будто бы одно непременно должно вытравить другое.

    И, разумеется, свет Даждьбожий разгонит клубящуюся в Моране тьму.

    Морана кривится, пьёт мёд и втайне мечтает заглушить приторную сладость винной горечью.

    Чтобы не кривиться от противно-сладких улыбок прекрасных прислужниц и насмешливо-заинтересованных взглядов слуг. Чтобы не мёрзнуть в этом горячем тереме. Чтобы в супружеской спальне не душить в подушках жалобный скрежет зубов.

    В постели Морана не смыкает глаз. Покусывает мозоли и глядит в бесконечную ночную гладь. Шумно дышит Даждьбог над ухом, крепко спит до самой зари и в сущности ему и дела нет до супруги.

    Он верит лживым улыбкам прислуги и не видит колючих взглядов, впившихся в Морану из всех углов. А Морана не привыкла звать и просить.

    Ставни гулко хлопают, впуская в спальню холод ночи, и Морана беззвучно поднимается с постели. С хриплым криком чёрная тень опускается на раму. Угольно-чёрный ворон сидит на пороге опочивальни, озарённый холодным сиянием звёзд. Когти его в нетерпении терзают нежную древесину, а глаз внимательно смотрит на Морану.

    Кончиками пальцев она касается головы ворона. Шелковистые перья приятной прохладой перекатываются под усталыми пальцами. Ворон не щёлкает клювом, не пятится — покорно льнёт к холодной руке. 

    Второй рукой Морана осторожно ощупывает лапы ворона и вздрагивает, когда в пальцы падает шершавый свиток.

    Ей не нужно разворачивать его, чтобы знать, от кого.

    Лёгкая улыбка трогает губы Мораны.

    С этого мига она не будет одинока.

  • Жена

    Прикрыв тяжёлую резную дверь опочивальни и шикнув сквозь зубы на ночную прислугу, босыми ногами по тёплому древу Морана обходит терем. Ночь тиха и окутывает её разгорячённое тело прохладной нежно и бережно — подобно как мать убаюкивает своё дитя. Морана, осторожно оттянув ворот ночной рубахи, протяжно вздыхает и обнимает себя за плечи. Дрожащие пальцы сжимают расшитую оберегами ткань.

    Душно.

    Морана блуждает средь могучих колонн, что резцы украсили волчьими главами, и чудится ей, что всё в новом доме гонит её прочь. Очертив кончиками пальцев волчью морду, Морана вздрагивает: всё здесь лучится теплом солнечным, чуждым ей, медленно травящим тело.

    Морана находит балкон и с облегчением вжимает ладони в перила. Весь груз ослепляющего златом дня придавливает руки к дереву. Малой пичужкой в темноту устремляется тонкий вздох.

    Первая брачная ночь утомительно длинна.

    Морана поднимает голову. Здесь, на границе Прави и Яви, полотнище небес тревожно трепещет и переливается серебряной пылью. И так удивительно похоже на речной лёд, припорошённый снегом, что под сердцем тянет тоска. 

    Быть бы Моране свободной, как ворон. Рассекать бы крылом живящую тьму. Пить бы вино, горькое до сласти, что предложил ей сегодня посланник Чернобожий. Укрываться тенями от сжигающего светила.

    Только считают все, что нет у неё боле воли собственной. Что Скипер-Змий, братьями бесславно поверженный, прочно поразил её чернотой зла, пустил безудержный мрак по венам, и даже после гибели своей крепкие цепи его оплетают Морану. Отец мнил отчего-то, что не своей волею и не своими ногами Морана Явь пересекла и холода Нави коснулась – по велению Чернобога, прародителя Скипер-Змиева. Потому же, должно быть, решил, что волен и он распоряжаться судьбой её. Держать взаперти, как душегубицу безрассудную. Замуж отдавать в руки тёплые, крепкие, но безжалостные, больнее Скипер-Змиевых цепей нежную кожу натирающие — Даждьбожьи.

    В сущности —думается Моране — Даждьбог не такой ужасный супруг. Он учтив и внимателен. Смотрит на неё с придыханием и восхищением, словно и не

    жена она ему — покровительница.

    Кокошник и платье Даждьбог сымал с неё медленно, хотя пальцы его дрожали от предвкушения. Окутывал сладко-пряным запахом браги, щекотал щетиной нежную кожу, сжимал её в могучих руках воина до сиплого выдоха. Жадно вглядывался в её лицо, искал в очах её хоть кроху тепла, как если б не знал, кого в жёны берёт. Как если б не холодной красотой очаровала Морана его, а горячим сердцем.

    Впрочем, слышала Морана сегодня, как по углам злобно шепчутся слуги: «Зачаровала. Зачаровала. Приворожила. Майю тьма сгубила. Теперь за хозяина принялась».

    Морана качает головой с едкой усмешкой. Можно подумать, так уж ей и нужен этот светлоокой солнцеликой витязь! Они слишком разные, чтобы касаться друг друга. Холод её болезненно бьёт солнечную натуру, а под сорочкой её горят поцелуи Даждьбожьи — трепетно-бережные прикосновения, клеймом выжегшие кожу.

    Она насквозь пропиталась тьмой, и дело тут не только в силе: в мыслях её больше нет былой парящей лёгкости, улыбка выходит усталой и туго сводит челюсти, а прохлада дарит больше покоя, чем прежде. Но Моране не хочется вырвать из себя тени: чёрное зло изничтожено мечами братьев и напитками отца. Темнота, клубящаяся в ней, — это не только клеймо Чернобога. Это напоминание об испытаниях, которые она пережила и не забыла; это во много крат умноженное могущество снега.

    Это вся она. Полная и неделимая.

    «О Род-Всеотец! — вскидывает она голову к небесам, и кончики прядей щекочут спину. — Неужели же всё это — нить моей судьбы? Неужели же мне надобно избавляться от этого?» 

    Звёзды безразлично мерцают в ответ — молчит отец мира Род, но Морана верит, что услышал он ропот своей дочери.

    Связанной с ним более, чем кто-либо.

    — Морана?.. — шершавый шёпот разрывает благую тишину, Морана вздрагивает, но не оборачивается на зов Даждьбога.

    Мужа своего.

    — Я боялся, что ты сбежала… — замирает он за спиной. — Тебе не спится?

    — Я нахожу успокоение в ночи, — равнодушно отзывается Морана и вглядывается в звёзды внимательнее, чем прежде, жаждет найти ответ. — И коль уж ты назвался мужем моим, придётся тебе с этим смириться.

    — Или исправить… — жаром шёпот Даждьбожий опаляет уши.

    Пальцы его медленно и бережно спускают рукав рубахи. Даждьбог пылким поцелуем касается плеча.

    — Холодная… — бормочет он и касается носом виска. — Я согрею тебя, поверь мне. Я сделаю всё, чтобы ты вернулась к себе, Мара. Я залечу твои раны. Я избавлю тебя от тьмы. Ты не пожалеешь, что стала женою моей. Даю слово.

    Морана невольно кривит губы.

    Даждьбог, быть может, не самый ужасный из мужей, какого могли ей просватать. 

    Беда не в этом: беда в том, что он муж, а она — жена. Они связаны узами брака.

    Несвободны.

    А Моране хочется, раскинув руки, отдаться холодной тьме, жадно глотнуть опьяняющей сладости свободного выбора.

  • Первая ночь

    Даждьбог держит её крепко и бережно — не уронит: она для него что белое пёрышко, зацепившееся за золочёную вышивку на красном кафтане, что лепесток яблони, случайно спланировавший на плечо. Невесомая, лёгкая — своя.

    Едва касаясь плеча Даждьбожьего, Морана оглядывается. На стенах, расписанных, мастерами по дереву украшенных, всюду солнца — красные, яркие, жгучие. Всюду волки — хищные, прыткие, ловкие, — ведут охоту на колючие ростки тьмы. Даждьбог улыбается ей в усы, медовухой залитые, и бережнее подхватывает под коленями.

    Напрасно.

    Моране не быть принятой в тереме — она это чувствует, слышит. С самого сватовства ей известно, как быстро и беспричинно сгинула первая жена Даждьбога, почти такая же светлоокая, как сам солнцеликий воин, как любили её все, кто Даждьбогу прислуживал, и как невзлюбили, даже не зная, ту, что взлелеяла в себе тьму…

    Переноси её через порог али переводи — не станет терем Даждьбожий ей домой, а она не станет здесь хозяйкой. Слишком жарко здесь, слишком душно, слишком светло.

    Даждьбог едва толкает дверь в опочивальню. Тяжёлая, дубовая, она распахивается с грохотом, и запоздалая берегиня, случайно али нарочно исподлобья сверкнув ярко-зелёными глазами на Морану, зажигает последнюю свечу.

    Их здесь великое множество, так что ночь превращается в день.

    Даждьбог ни слова не говорит: он едва потрясывает золотистыми кудрями, и берегиня тут же исчезает прочь лёгким весенним ветерком, оставляя после себя лишь привкус озёрной тины. Дверь захлопывается тихо, но крепко, и Даждьбог наконец ставит Морану на пол.

    Она поправляет рукава платья, тяжёлого множества золотистой вышивки и взглядов, что довелось ему вынести сегодня, и сквозь ресницы глядит на Даждьбога снизу вверх. Он широкоплеч, могуч, дороден — и глаза его сияют янтарём закатного солнца от восхищения.

    Ему бы на Живу так смотреть, труженицу, покорную солнцу, родительской воле и рассудительности; на сестру её, у которой руки теплы, пальцы мозолисты, а на лице россыпь веснушек — солнечных брызг; на ту, кто даже имя Даждьбожье произносит с трепетом и придыханием.

    Так по что же он на неё, Морану, так смотрит, когда у неё в животе страх сворачивается, какого она лишь во времена Скипер-Змеевы знавала, и по что же он Морану у мудрого отца её, выкупал, как диковинку какую-то, и по что же он перед ней на колени опускается и горячими, влажными поцелуями, что кольцами, одаривает тонкие бледные пальцы.

    У Мораны дрожат ресницы, и в горле болезненно дребезжит, когда Даждьбог прижимает её ладонь к своей щеке и смотрит на неё с благоговением:

    — Наконец свершилось начертанное, Морана. Отныне и навек мы муж с женою. Пойду я впереди, а ты за мною, заслоню тебя от любой невзгоды, от любой неприязни. Ни Чернобог, ни Скипер-Змей — ни кто-либо ещё, кто бы он ни был, не посмеет тронуть тебя.

    Уголки губ подрагивают, не смеют приподняться в обманной усмешке. Ибо, может, Даждьбог и не лжёт и взаправду защитит её ото всех напастей, да только от главной, от самого себя, уже не защитил.

    — Отчего ты молчишь, Морана? Али мучает тебя что?

    — А что говорить теперь, Даждьбоже? — ведёт Морана плечом, но выпутать руку не может — сильна хватка Даждьбога, крепко его вожделение.

    — И то верно, ни к чему словеса — за мужа с женою действия говорить должны, — выдыхает Даждьбог и поднимается.

    Он заходит за спину, путается пальцами в волосах, в хитросплетении лент кокошника, а Морана смотрит в черноту деревянных срубов, в безумную пляску теней на стенах и старается не смотреть на кровать, которую ей отныне и вовек с нелюбимым делить придётся.

    Грустно позвякивает хрусталь поднизи, когда Даждьбог снимает кокошник и откладывает его в сторону, на маленький стол. Туда же ложатся ленты — алые, жемчугом да золочёными нитями расшитые, подарок Даждьбожий, и волосы прохладой рассыпаются по спине.

    Так хочется пропустить их сквозь пальцы, растрепать, рассмеяться от облегчения — Морана не двигается.

    Даждьбог вновь оказывается пред ней, и возможности отвести глаза уже нет. И Морана смотрит. Смотрит на кудри его, растрепавшиеся, на раскрасневшиеся в волнении и жаре свечей щёки, на улыбку, несмелую, тонкую, и только дышит чаще и громче. Его ладонь, грубая от застарелых мозолей, едва касается щеки — Морана вздрагивает и отшатывается, как от пощёчины.

    Прикосновения Даждьбога её раскалёнными углями жгут.

    — Что ты… — хмурится он и снова касается ладонью щеки.

    — Жжётся, — хрипит Морана.

    Голос дрожит и срывается, а губы, кроме вина из Кощеевых рук ничего не испившие, не слушаются.

    — Это тьма злится, Морана. Позволь мне избавить тебя от неё.

    Он так искренне верит, что одним прикосновением может изничтожить то, что пытались и отец, и матушка, и сёстры, что Морана теряется и только хватает ртом воздух, чтобы не заплакать от боли.

    — Ты цветок, Морана, — проникновенно рокочет Даждьбог, всё дальше ладонью скользя: уж и волосы сквозь пальцы пропускает. — У тебя кожа, что лепесток первоцвета. Нежная, белая. У тебя глаза, что озёра глубокие, а волосы, что сама ночь.

    Он выдыхает и вдруг рывком прижимает её к себе.

    Губы к губам.

    У Мораны руки сжимаются в кулаки, а Даждьбог выцеловывает её жадно, страстно, жгуче — это не соприкосновение губами вскользь на радость гостям — это жажда, это жадность, это вожделение. Это жар, пронзающий Морану насквозь, бросающий её в дрожь, в трепет, лишающий опоры под ногами. Она пошатывается, и Даждьбог отстраняется.

    Глаза его сверкают не янтарём — чистым пламенем ярче свечей.

    — Твои губы, словно маков цвет, алые, нежные, пьянящие… Не могу напиться ими… — выдыхает он срывающимся голосом, в котором пляшет полубезумный, восторженный смех.

    Морана отвечает ему таким же смешком.

    — Так пей. Пей! Пей до дна, Даждьбоже, как желал! — смеётся она и срывает с себя рукав.

    Ткань, тяжёлая, неподатливая, рвётся, как старая ветошь. С громким треском расползается она, обнажая плечо. Морана тянется руками за спину, и дрожащие пальцы неловко, с трудом, но одна за другой расстёгивают пуговицы.

    Морана срывает одеяние свадебное с себя прежде, чем Даждьбог понимает, что произошло.

    Перешагнув через тяжёлое одеяние она замирает перед ним в одном исподнем — полупрозрачном, как вечерний ветер, как предрассветный туман — и сжимает руки в кулаки.

    Сердце — пусть и говорят, что оно навек заледенело — бьётся гулко и шумит в ушах. А Даждьбог, туго сглотнув, потирает бороду.

    — Ну и что же ты медлишь, Даждьбоже? — хрипит Морана, слова прилипают к нёбу, но она проталкивает их сквозь зубы, сквозь слёзы, жгуче свербящие под веками с приговора отца. — Ты ведь мечтал володеть мною — давай, володей! Не робей!

    И Даждьбог не робеет. В мгновение ока он скидывает с себя наряд свадебный и толкает её на кровать, на белые простыни, мягкие, прохладные, расшитые оберегами красными по краям. Морана приподнимается на локтях и пытается отползти подальше.

    Прочь от жгучего жара, от вожделения Даждьбожьего — но некуда бежать, некуда скрыться.

    Всё уже решено за неё. Такова нить её судьбы, таков путь: беги не беги, скрывайся не скрывайся — а быть ей женой Даждьбогу, делить ей с ним ложе, задыхаться от поцелуев его жадных, пылких, горячих.

    Когда сорочка, легче воздуха, соскальзывает с её тела и теряется в складках простыни, когда Даждьбог горячими ладонями очерчивает контуры её тела, как своего, Морана безвольно откидывается на подушки и прикрывает глаза.

    Ей хочется думать о Дремучем лесе, где тесно растущие деревья бросают густую прохладную тень, способную излечить ожоги поцелуев, расцветающие на шее, на обнажённом плече, под ключицей, меж грудей, на запястьях, под рёбрами. Хочется думать о тереме на краю этого леса, о своём тереме, куда ей дозволили возвращаться каждую зиму — о своём уголке, где не будет тяжёлого дыхания Даждьбога, липкого жара его тела, его восторженного шёпота.

    Хочется думать об улыбке посланца Чернобожьего, обещающего увести её хитрыми плетёными тропами да в Навь…

    Но Морана не может.

    Ей остаётся лишь тлеть от прикосновений, невесомых, но болезненных, от поцелуев, жадных, но испепеляющих.

    Даждьбог нежен — и Морана почти не чувствует, как сгорает внутри, почти не боится. Даждьбог лелеет её, как цветок редчайший, дивной красоты, чтобы он цвёл, благоухал и рос. Словно и не ведает, что в неволе цветок не растёт и что сорванному остаётся лишь умирать.

    Даждьбог сам не ведает, что уничтожает её, обрывает лепесток за лепестком у редкого цветка, поочерёдно лишая свободы воли, права выбора, дома, любви, намереваясь лишить и тьмы…

    И когда Даждьбог, утомлённый, жаркий, целует её спешно меж грудей и падает рядом, проваливаясь в богатырский сон, Морана, стыдливо натянув сорочку, присаживается на краю кровати и взмахом гасит свечи.

    Бьётся, бурлит, расползается под кожей мрачная холодная сила, притихшая, испуганная, но отнюдь не изгнанная пылом и жаром Даждьбожьих касаний, Морана с облегчением выдыхает.

    К окнам льнёт непроглядная тьма.

    И её не выжечь, не вытравить, не потеснить.