Метка: литературная зарисовка

  • Цена мира — война

    Фэйсяо просыпается ночью после решающего боя и навещает того, кто больше всего пострадал во имя её Охоты.

    Фэйсяо просыпается ночью. В палате темно, только сквозь окошко, расположенное так высоко, чтобы, видимо, никто не пытался сбежать, роняет длинный рассеянный луч света луна.

    Не кровавая — золотая.

    Фэйсяо медленно садится на постели и накидывает на плечи плащ. Холодный, он ещё хранит запах битвы: крови, металла, подпаленной шерсти и льда. Фэйсяо затягивает ремень плаща поверх свободной рубахи, которую выдали в Комиссии по алхимии, чтобы не повредились повязки, и поднимается.

    Её немного пошатывает: голова кружится не то от пережитого, не то от трав и припарок, которыми здесь, на Лофу Сяньчжоу, лечат. Фэйсяо хватается за изголовье кровати и, сжав переносицу, делает несколько глубоких вдохов и выдохов.

    Лунный блик пляшет на ширме, отделяющей генерала от двух тёмных силуэтов на постелях поменьше: Лишённый генерал не может лишиться своих верных соратников. Прячущегося в тенях стража и хитроумного лекаря.

    Из горла рвётся протяжный, болезненный вздох, а в груди ворочается желание взвыть. Госпожа Байлу действительно целительница редкая: у Фэйсяо уже не болит ничего. За исключением одной раны. Но эта рана так глубоко, что госпоже Байлу её не заметить, а Фэйсяо не выгнать, не вытравить, как дикого зверя на охоте: это болит вина. Она когтями вонзилась в сердце — и отпускать не хочет.

    И в Фэйсяо впервые за долгое время просыпается Саран. Запуганная, загнанная — жертва.

    Фэйсяо знает только один способ перестать быть жертвой: стать охотником, встретиться с преследователем лицом к лицу. Поэтому выходит из-за ширмы.

    Моцзэ спит в тёмном углу: даже здесь не изменяет привязанности к теням. Спит крепко, утомлённый, вымотанный боем и переживаниями. А напротив него, под ещё одним окном, тревожно подёргивая ухом, дремлет Цзяоцю… Бледный от потери крови и бинтов, наложенных на раны — длинные, рваные, кровавые следы когтей Хулэя.

    Когда Фэйсяо видит Цзяо таким, под кожей начинает зудеть холодная ярость. Лавиной стрел опрокидывающаяся на каждого, кто встанет на её пути, сейчас она могла бы уничтожить её. На глазах у Цзяо — повязка. С припарками или примочками, Фэйсяо не знает: Цзяо сказал бы ей, если бы не лежал сейчас на том месте, которое обычно занимала она.

    Переступив с ноги на ногу, Фэйсяо осторожно присаживается на край кровати и слегка склоняется над Цзяо, как обычно склонялся над нею он. Простынь мнётся, доски скрипят, и Цзяоцю подёргивает хвостом.

    Фэйсяо уже сообщили (доложили — не слишком подходящее слово: Цзяоцю для неё больше, чем просто Целитель, может быть, даже больше, чем друг), что одним из возможных последствий станет слепота, поэтому свое присутствие оно обозначает голосом. Неловким и тихим, но не от бессилия — от растерянности.

    — Цзяо… Это я…

    — Мой генерал, — Цзяо едва улыбается и пытается приподняться на локтях; Фэйсяо поправляет ему подушку. — Как-то неловко даже.

    Фэйсяо вздыхает. Хуже, чем неловко: страшно, волнительно — горько. И эту горечь никакое изысканное блюдо Цзяоцю не способно замаскировать. Ей нужно сказать Цзяоцю слишком много, но она не находит слов, только неловко, с молчаливого согласия Цзяо, подвигается к нему чуть ближе.

    — Как там? Всё плохо?

    Фэйсяо окидывает взглядом многочисленные повязки и опустевшие склянки на полках шкафа в углу и не знает, что и сказать, как ответить правильнее. Это не она всегда находила правильные, лечебные слова — Цзяо!

    Оказывается, это непросто.

    Цзяо усмехается:

    — Молчишь? Значит, плохо. Но лучше, чем могло быть. Правда?

    У Фэйсяо забыто щекочет в носу тёплым коричным запахом — это аромат тёплой выпечки в Переулке ауруматонов, это запах ужина в «Величайших специях», так пахнет уют, посиделки в тёплой компании. Так пахнет Цзяоцю. Фэйсяо шмыгает носом и растирает его ладонью, пытаясь прогнать назойливый зуд в носу и уголках глаз.

    — Фэйсяо, — шепчет Цзяоцю, и его ладонь скользит вдоль тела.

    Фэйсяо с готовностью подаёт ему дрожащую руку. Цзяоцю обхватывает её запястье некрепко, но привычным жестом: два пальца — у сухожилия.

    Цзяоцю считает её пульс, и Фэйсяо, приструнённая за годы лечения, покорно молчит.

    — Как себя чувствуете, генерал? Ваше смелое сердце бьётся… Горячо.

    — Всё в порядке, Цзяо…

    — Надеюсь, что вы не лукавите, генерал, и с вами действительно всё в порядке, — Цзяоцю половчее перехватывает её пальцы и вздыхает полушёпотом, как будто сам не верит своим словам: — Я сдержал своё обещание, Фэйсяо, я… Я остановил войну.

    Цзяо улыбается, поглаживая застарелые мозоли на её ладонях.

    Луна давно ушла в сторону, и теперь её луч бросает на стену у двери огромные мрачные тени, которые через пару мгновений разбиваются о разноцветные стёкла склянок.

    — Прости… — роняет Фэйсяо. — Я мечтала об этом. Но… Не такой ценой.

    Не Хулэй, не борисинцы, не должность генерала-арбитра дрожали на острие её копья — не они были целью её Охоты. А мир. Фэйсяо так отчаянно охотилась за ним, что совершенно позабыла: цена мира — война.

    Чтобы к Лисьему народу и его друзьям пришёл мир, принёс за собой спокойствие, безопасность, должна совершиться война. Должна пролиться кровь, должны хрустнуть, ломаясь, кости, должны сгореть дома и дети должны остаться сиротами, чтобы кто-то однажды мозолистой, сильной рукой принёс на эти земли мир.

    Такие жертвы требует мирно сияющее небо и размеренно пульсирующее в груди спокойствие.

    Фэйсяо думала, что примет любые жертвы: в конце концов, в прошлой жизни ей пришлось пережить немало потерь, оплакать немало соратников. Но за Цзяоцю больнее всего.

    Она — генерал-арбитр. Она — Соколиная Мощь. Она — Фэйсяо, приручившая внутреннего зверя…

    Но она совершенно бессильна, обезоружена перед страданиями того, кто столько лет спасал её — кто по-настоящему спас и пострадал ради этого, потому что она воин — не целитель. Она не умеет лечить.

    Что Фэйсяо знает наверняка, так это то, что однажды ей было гораздо легче, проснувшись с болью во всём теле и почти без сил, обнаружить генерала Юэюй рядом.

    Фэйсяо сжимает ладонь Цзяо и шепчет:

    — Цзяо… Я обещаю, я буду рядом.

    — Знаю.

    В его знании — нечто большее: понимание, чувство. Оно сладко-прохладное и целительное, как чистая вода после долгого жаркого боя. Фэйсяо хочется испить это чувство до дна, и она захлёбывается словами и слезами, которым не позволила пролиться на постель Цзяо.

    — Ты исцелил меня, теперь моя очередь.

    Цзяо мотает головой и, приподнявшись на локте, едва касается губами её руки. Фэйсяо теряется на мгновение: она знает, что иногда таким образом выражают почтение — и прочие чувства, но как генералу-арбитру ей чаще всего выражали почтение ладонью на груди.

    — Оставь это целителям. Того, что ты рядом, достаточно.

    Нет. Не достаточно. Никогда не будет «достаточно». Она может больше.

    Кому как не ей, вечно балансирующей на острие копья Повелителя Небесной Дуги, знать цену жизни — знать её тайные мелочи, преумножающие её красоту?

    Возможно, потом ей будет очень стыдно, она будет пунцоветь и жалеть о словах, что бросила вот так — в полубреду, в ночном полумраке, едва встав с постели. Однако сейчас Фэйсяо говорит то, что им обоим так нужно услышать, чтобы начать исцеление:

    — Ты подарил мне мир, Цзяо… И я… Я покажу тебе его. Обещаю.

  • Сокровище

    Королевича принимают со всеми почестями: в тереме льются и мёд, и вино, и гусляры заигрывают самые весёлые песни, и матушка с сёстрами разодеты в лучшие наряды, расшитые сплошь речным жемчугом, коим и славился отцовский удел, а самые весёлые парни из дружины выплясывают в алых сапогах, так что пение половиц звучит даже у Раны в горнице.

    Сими забавами да роскошествами батюшка ублажить королевича, прибывшего по поручению отца, владыки всех земель, чья столица вечно скрыта в горном тумане, где небеса с землёю встречаются, надеется, думает, сумеет вымолить у него дань меньшую, нежели другие уделы платят.

    Токмо старания все его напрасны: всем известно, что королевич — из рода драконов, а они на сокровища падки. А жемчуг речной, что отцу умельцы со всего удела доставляют да обтёсывают, сияет ярче прочих драгоценных камней.

    Ране известно это наверняка, ибо ничего, кроме жемчуга — и жемчужных облаков по утрам и а закате в клочке распахнутых ставен — не видела она больше. Даже нынче батюшка запретил ей на праздник выглядывать, даже краем глаза не позволил ей на королевича-дракона взглянуть.

    Верно ли, что глаза у него желтее змеиных, а плащ чёрный — сложенные крылья, Ране теперь не узнать. Как не познать и многого, что известно всем прочим однажды станет.

    Собственные пальцы кажутся Ране полупрозрачными в сгущающемся лунном сиянии, когда перебирают в шкатулке перлы. Позволив лучу света скользнуть сквозь пальцы потоком прохладным, что вода ключевая, которую ей умываться приносят, Рана берёт в руки иглу.

    У Раны работа не доделана, а срок уж скор. Рана шьёт вот уже третий год, жемчужина к жемчужине пришивает узоры на белом кафтане.

    Только вот не невестин кафтан шьёт себе Рана — саван погребальный.

    Хворь подступает к ней обыкновенно ночами: когтистой рукой раздвигает рёбра, сжимает сердце, лишает чувств. Оттого отец не пускает её никуда, кроме горницы: боится, что захмелеет от воздуха свежего Рана, что оступится на влажной траве — и что хворь заберёт её прежде времени, что целители назначили.

    А время уже близко.

    Посему работает Рана с рассвету и после заката, покуда лучина горит, дабы пред богом речным, кому юных, прекрасных да смелых дев да молодцов отправляют в ладье, предстать в драгоценностях, дабы не служанкой стать в его чертогах, не кикиморой смешливой — новой супругой ему или его сыновьям стать.

    То отцу неведомо, что когда догорают лучины и дом погружается в сон, Рана на носочках, как тать, выскальзывает за дверь. Двигается наощупь, что кошка, и ступать старается так же беззвучно, чтобы спуститься по лестницам вниз, к гульбищам и, обняв колонну липовую, изрезанную солнцеворотами, смотреть в бесконечно высокое тёмное небо и шёпотом считать звёзды, загорающиеся одна за другой над горами.

    Звёзды похожи на маленькие сияющие жемчужины — и Рана предпочла бы в жизни новой вознестись к ним, нежели в руки речному богу отдаваться.

    Этой ночью Рану застают врасплох. Она слышит скрип половиц, и внезапная слабость накрывает её от испуга: она даже мышкой юркнуть никуда не может, просто впивается ноготками в колонну и легонько сползает вниз. Из черноты, словно бы отделившись от неё, но будучи её частью, выходит юноша.

    У него благородный профиль, заморский — думает Рана — нос не круглый, как у половины молодцев из дюжины отца, тонкий, с горбинкой; и глаза совсем не голубые — по-кошачьи желтоватые и узкие, словно бы в вечном прищуре. Он ступает тихо, но в шагах его — шелест крыльев и грохот камней.

    Рана лишается дара речи: догадывается, кто перед ней.

    Королевич-дракон, не иначе: потому он и сер, и мрачен, и кутается в этот сияющий плащ.

    — Доброй ночи, — шепчет Рана, склоняясь в поясном поклоне.

    Но силы оставляют её: она покачивается — и падает вперёд. Королевич далёк, но оказывается рядом и удерживает Рану в своих руках.

    — Как твоё имя, красавица? — рокочет незнакомец, и в голосе его Ране слышится эхо и морозец далёких туманных гор.

    — Рана.

    — Рана… Рана… — он перекатывает её имя на языке, пока Рана, цепляясь за колонны, поднимается. — Рана? — Из его уст собственное имя звучит, как туманный рассвет. — Откуда же ты взялась такая, Рана?

    Присаживаясь на край оградки, Рана стыдливо почёсывает большим пальцем пятку.

    — Не бойся меня. Я всего лишь гость в этом доме. Кто ты? Служка? Девка сенная? Или…

    — Дочь я, княжна, — выдыхает Рана и жмурится.

    Вот сейчас, сейчас рассвирепеет королевич-дракон на обман, на лукавство, отцом устроенные во спасение Раны да себя. Однако королевич смеётся — и смех его совсем простой, человеческий.

    — Отчего же я не видел тебя, княжна Рана, на празднике?

    — Хворая я, — признаётся Рана, поднимая голову к небу, — с рождения жизнь моя со смертью единой нитью в кольцо переплелись и друг друга стирают. С рождения мне судьба предначертана невестою бога речного быть.

    — Неужто сам бог речной просил руки твоей? — потешается королевич.

    Это Ране неведомо. Зато ведомо, что дабы стать речному богу женой, нужно разодеться в такой саван, что любую невесту в уделе затмит. И покуда она рассказывает королевичу это — сама не знает, зачем; просто перед его взглядом янтарно-тёплым устоять невозможно, и словеса сами льются, что хмельные песни на пиршествах — он слушает внимательно, с усмешкой, барабаня кончиками пальцев по ограде.

    — А чего же ты сама желаешь, Рана?

    Рана пожимает плечами:

    — Коли мне бы выбор дали, я бы жизнь выбрала. С батюшкой быть да с матушкой. Так, как батюшка, меня не любит никто, да и полюбит едва ли. Коли выбора нет, так умирать, но не невестою речного бога…

    — А как?

    Рана запрокидывает голову и молча смотрит на небо. На ослепительно сияющие точки — и ничего не говорит. Ни к чему королевичу знать, как страстно она желает неба коснуться. Соскользнув с ограждения, Рана прощается с королевичем — навсегда — и босая бежит в кровать, где остаток ночи мечется в полубреду и дышит запахами росы, луга и гор.

    Просыпается Рана не от петухов и даже не от хвори: под окнами её горницы — неслыханное дело! на эту отец строго-настрого запретил захаживать — запрягают лошадей. Как была, в льняной рубашке, Рана на носочках подбегает к окну и приоткрывает ставенку.

    Королевич навешивает на лошадь помощника, чёрную, что уголь, поклажу, два мешка со златом да перлами, и хлопает по крупу, отправляя прочь. Сам остаётся, расставив ноги в щегольских сапогах, напротив отца с матушкой, да сестёр.

    — Вы знаете, зачем я явился и каков приказ моего отца.

    — Да, ваше высочество. Мы выплатили вам, что должны были.

    — И? – нетерпеливо тянет королевич, приподнимая бровь; на мгновение Ране кажется, что его взгляд коснулся её. — В указе отца было кое-что ещё.

    — Ах, да! — будто бы спохватившись — но это для пущей искренности — отец взмахивает рукой, и молодцы из его дружины, подпоясанные расшитыми золотом кушаками выносят огромный ларец. — Все мои сокровища, лучшие перлы, здесь. Надеюсь, они станут жемчужиной вашей семейной коллекции.

    Отец посмеивается, потирая ладони: он купец, не привык отдавать просто так. Королевич взмахом руки приказывает открыть ларец, запускает в него ладонь. Взмах — жемчуг брызгами росы оседает на траве.

    — Врёшь. Не это твоё сокровище.

    — Не понимаю, о чём вы.

    — Сокровище, глупец, это то, что скрывают от посторонних глаз, то, что прячут в тёмном углу, что хранят в тайне, лелеют и любят. Жемчугом этим у тебя весь дом обсыпан. Он для тебя то же, что курам — пшено. Корм да и только.

    — Что же, по-вашему, моё сокровище?

    — По-моему? — королевич улыбается и запрокидывает голову, щурясь на предрассветное солнце, но Рана поклясться может, что чувствует его тёплый взгляд. — Сокровище — это то, что речному богу принадлежать не должно.

    Отец бледнеет, мать — едва не лишается чувств. Сестры жмутся к её спине.

    — Нет, — произносит отец, только в голосе нет той твёрдости, какой совершает он сделки да запрещает Ране выходить из горницы. — Что угодно, но только не Рана.

    — Только Рана, — рычит королевич, — и больше ничего.

    — Она больна, она не сможет, она обещана… Вы только испугаете её.

    — Испугаю?

    Королевич смеётся, и от смеха его Рана хмелеет в мгновение, набрасывает недошитый кафтан, выпрыгивает в сапожки мягкие и сбегает вниз, на крыльцо. Ни одна жемчужинка не покатывается под ногами Раны, когда она встаёт между отцом и королевичем, ни одна былинка не дрожит.

    — Испугал ли я тебя, красавица?

    — Ничуть, — качает головою Рана и оглядывается на отца с ободряющей улыбкой.

    Он сейчас бледнее неё. Королевич подходит к ларцу, запускает туда ладонь, а вытягивает длинную жемчужную нить.

    — Что же, Рана, помнится, давеча ты мечтала выбирать свою судьбу. Что ж, выбирай. Пойдёшь со мною? — Королевич посмеивается уголком губ, обнажая клыки белее жемчуга. Нить первым оборотом на шею ложиться. — Горя и бед знать не будешь. Целителей со всего королевства тебе соберём, — второй оборот вкруг шеи на кафтан ложится. — А кроме того, неба коснёшься, как грезила.

    Третий ряд нити на шею ложится, и королевич отходит, руки за спину заложив.

    — Ну так что же, Рана? Станешь моею?

    Рана дрожащей рукой касается жемчужной нити, оборачивается на семью. Что-то бормочет отец, горестно рыдает мать, сёстры силятся сказать что-то — Рана не слышит: у неё в ушах шумят горные ручьи и эхо пещер, шумят невиданные леса и неспетые песни. Она вплотную подходит к королевичу и кладёт свои руки в его.

    — Стану, стану твоей. Стану делать, что ни пожелаешь, коли сдержишь слово своё.

    — Сдержу, Рана, сдержу, — ладонь королевича, холодная, шероховатая, бережно касается её щеки.

    А после Рана видит, что слухи — ложь. Крылья у драконьи, перепончатые, могучие, у королевича прямо из спины вырастают, а следом он весь чешуёй чёрной, что тьма ночная, что дно речное, покрывается. И из хрупкого юноши в огромного змея обращается.

    — Одумайся, дочь! Змей не даст тебе счастья, — ловит её руку отец.

    — Будто бы с речным богом мне счастье было обещано!

    Горячая, влажная рука у отца. Рана вырывает свою с пренебрежением и, подхватив подол кафтана да сорочки ночной, ловко, будто бы целую жизнь так делала, взбирается на спину королевича

    .Пара мощных хлопков крылами — и Рана касается неба…