Метка: литературная зарисовка

  • Чужачка

    Чужачка

    художник: нейросеть

    Мир единовременно взорвался множеством огней и царапающих слух мерзких звуков. Неждана невольно попятилась, прикрывая лицо ладонями и часто-часто дыша. Это совершенно не было похоже на её дом. Здесь пахло не целебными травами, развешенными под потолком приболотных хижин, не густой хвоей – здесь пахло дымной горечью и вязким испорченным туманом.

    Неждана сквозь растопыренные пальцы рассматривала новый мир, в котором ей суждено было пробудиться.

    Там, где раньше стоял чёрный лес и болотные огни зазывали потерявшихся путников к Хозяину, теперь высился городище. Столь могучий и яркий, каковых Неждана прежде не видела. Он сиял крышами без черепиц и маковками уже не деревянных церквей и пламенел огнями. Они пульсировали и путались.

    Пальцы в отчаянном жесте скользнули по липе, веками служившей ей постелью.

    Лучше бы её пробуждение случилось раньше.

    Там, где не было бы ни головокружения, ни удушающей хватки в груди, ни перепутий. Там, где огни бы выстроились в ряд и привели бы её к Хозяину. Так же, как сотни лет назад, когда она, дочь волхва, испугавшись обрушения чуров, бежала в чернолесье за мерцающими болотными огоньками – заблудшими душами, прокладывающими путь живым и потерявшимся.

    Зябко поджимая босые пальцы, Неждана нервно переступила с ноги на ногу и прислушалась. За противным скрежетом, бьющими звуками и пыльным запахом скрыты запах торфяников, шелест усталой листвы и тонюсенький скрип костей мертвецов под самыми ногами. Как и прежде.

    Она вернулась.

    Вот только огней было много больше. Разноцветные, они складывались в переплетающиеся пути. Хозяин Леса, усыпляя своих учениц, освобождал их от своей власти. Каждой обещал свой срок и велел следовать за огнями навстречу себе.

    Неждана скривилась: знать бы, что делать теперь с этой волей и навстречу которым из тьмы огней последовать. Босые ноги несмело коснулись жёлтого круга на шершавой дороге. Среди окаменевших просторов её манило красно-лиловое мерцание. Морщась от боли в ступнях, Неждана двинулась ему навстречу.

    Её вновь поведут огни. Уже не болотные – городские.

  • Повелительница бурь

    Повелительница бурь

    Элис и море. Они связаны прочнейшими цепями — даже более крепкими, чем узы церковного брака.

    Элис не может долго находиться на земле. Горячий оранжевый песок пляжей Тортуги и раскалённые каменные дороги очень скоро заставляют Элис морщиться и прокусывать до крови обветренные губы: каждый шаг отдаётся тупой болью во всём теле и раскалённым металлом в крови. Элис знает, что дело в метке манты, родимым пятном растёкшейся по левому предплечью.

    В шестнадцать лет они с отцом-капитаном попали в жуткий шторм и потерпели кораблекрушение. И тогда Элис, захлёбываясь горькой водой и солёными слезами, глядя в небо, возносила не мольбы Господу, а клятвы повелителю морей. Они с отцом не должны были умереть: дома остались матушка и трое сестёр, которые жили только заработком отца.

    Сейчас Элис не пытается вспомнить, что она тогда нашептала горькой бурлящей воде, из-за чего её с отцом вынесло на раскалённый песок каменистого пляжа. Но она отлично помнит холодную хватку длинных полупрозрачных пальцев на предплечье и чёрный плащ, от которого пахнет ночью и морем.

    Он соткался из мутной штормовой воды, вышел на берег, крепко сжал её руку, заставляя морщиться от боли и скрипеть песком на зубах. Тогда она не знала, что ей явился сам Морской Дьявол и что она заключила вечный договор.

    Теперь она целиком и полностью принадлежала морю. А оно — ей.

    Но впервые Элис поднимается на борт корабля с тяжёлым сердцем.

    Полутрезвая команда встречает её радостными сотрясаниями сабель.

    — Наш бесстрашный капитан! — каждое слово режет сердце на живую, Элис морщится и неосознанно чешет метку. — Погиб! Ни один лекарь не в силах был ничего сделать. Но он ушёл достойно. Как настоящий капитан! Как ваш друг и как мой супруг! Пришла пора выбрать нового капитана! — дыхание прерывается, и перед глазами Элис на секунду возникает бледное обескровленное лицо супруга, покойного супруга, его холодный поцелуй на метке и просьба командовать его кораблём. Элис обводит команду тяжёлым взглядом и откидывает назад медно-рыжие выцветшие волосы, говорит тише: — Он желал, чтобы это была я…

    На палубе воцаряется гробовая тишина. И даже треск волн о борта становится как будто не слышим. Элис знает: всё дело в том, что сейчас Морской Дьявол наблюдает за ней.

    Тянущим холодом метка реагирует на его присутствие.

    — Да здравствует новый капитан! — кричит квартирмейстер «Шторма», и к ногам Элис приземляется потрёпанная широкополая шляпа мужа.

    Элис заботливо отряхивает её, и надевает, лихо заламывая поля.

    — Клянусь Морским Чёр-ртом, — протягивает она, хищно скалясь, и с лязгом вынимает из ножен саблю: — Мы зададим жару всему миру похлеще Чёрной Бороды!

    И под её громкие и отрывистые приказы команда приходит в действие. С лязгом поднимается якорь, рубятся канаты, поднимаются белые паруса и белый флаг с чёрным мантой.

    — Куда держим курс, капитан? — почтительно спрашивает квартирмейстер, занимая место у штурвала.

    — Держим нос по ветру, ребята! — кричит Элис, опьянённая солёным запахом моря и горьковатым привкусом ветра на языке. — Морской Дьявол сам приведёт нас к добыче.

    Команда ни на секунду не сомневается в её словах, а лишь усерднее начинает работать.

    Ей не нужно переодеваться в мужчину, как Мэри Рид.

    Ей не нужно осаживать супруга и отсекать ему пряди волос на глазах всей команды,как Энн Бонни.

    Потому что она не Мэри Рид, не Энн Бонни. Она Элис Дрейк — повелительница бурь. И должница Морского Дьявола.

    Волны сами выносят их к добыче: огромный галеон с рабами и работорговцами маячит на горизонте уже через три дня пути. Команда недоверчиво присвистывает и бормочет, что Элис, должно быть, действительно помогает Морской Чёрт. А Элис с самодовольной усмешкой теснит квартирмейстера у штурвала и готовит ловкий бриг к абордажу.

    ***

    Элис аккуратно переступает через трупы работорговцев, морщась от их крови, как от отравы, и внимательно прислушивается к шёпотку спасённых пленников. Здесь не только африканцы из колоний — здесь полно и белых разбойников. И все они шепчутся об «особом» пленнике, посаженном в трюм.

    В трюме темно и сыро. Слабый свет с палубы падает на худого полуголого мужчину, чья грудь и спина покрыта уродливыми шрамами от ударов кнута.

    Освободив его от кандалов, Элис отходит в сторону и, приподняв широкополую шляпу, с нежной и снисходительной усмешкой на обветренных губах смотрит в глаза освобождённого пленника, потирающего руки. Элис видит в них хрусталь северных морей.

    — Кому я обязан? — хрипит пересохшим голосом пленник.

    — Капитан Элис Дрейк! — Элис потрясает влажными просоленными волосами и протягивает загрубевшую ладонь для знакомства.

    — Повелительница Бурь? — пленник вскидывает белёсые брови и шутливо-галантно касается сухими губами её ладони забытым жестом. — Большая честь. Капитан Джейкоб Уордроп.

    — Что забыл Любимец Севера в жарких краях? — Элис приподнимает одну бровь и скрещивает руки на груди.

    — Искал встречи с тобой, — разводит руками Джейкоб, вставая прямо в клочок света. — Как видишь, Любимец Севера остался без корабля, без команды, но, как видно, не без удачи!

    А Элис видит запёкшуюся кровь по всему его телу, и холодная дрожь на миг прошибает её.

    — В честь такого события предлагаю по возвращении на Тортугу выпить пару пинт рома! — салютует найденной в трюме бутылкой вина Джейкоб и жадно прикладывается к горлышку.

    Метку на руке пронзает торопливой колкой болью.

    Морской Дьявол здесь. Он всё слышит.

    Элис, морщась, смахивает тяжёлые пряди с груди и ставит руки на пояс, покусывая разбитую губу. Она боится, что удачи Морского Дьявола не хватит на них двоих. Боится, что он не доживёт до следующего дня после пьянки, поэтому качает головой и взмахивает рукой с меткой:

    — Извини, Джейкоб. Выпьем в моей каюте. На земле я чувствую себя чужой.

    Взгляд Джейкоба на секунду замирает на её предплечье, а потом он как бы случайно разворачивается к Элис полубоком, и она видит на его плече чёрную, так похожую на её собственную.

    — Не бойся, Морской Чёрт, — запрокидывает голову и надрывает горло опьянённый радостью и крепким вином Джейкоб. — Она будет работать только на тебя! И душу свою отдаст только тебе! — а потом поворачивается к Элис, и глаза его горят болезненным пламенем: — Имей в виду, Элис, за твою жизнь и удачу, ты будешь платить дорого и долго.

    Элис, глядя на шрамы Джейкоба, кивает и поправляет шляпу. Она кажется тяжёлой, как будто её выплавили из всех монет, которые бряцали в срезанных кошельках работорговцев, которые они обменяли на украденные товары, которые они тратили на выпивку и веселье.  Джейкоб подмигивает Элис, с грохотом отпинывает в сторону опустошённую бутылку вина и по-свойски приобнимает её за плечо.

    Они выходят на палубу вместе, и волны перестают лихорадочно и исступлённо биться о борта галеона.

    Вечером они вместе пьют в каюте и рассказывают, как согласились на сделку с Морским Дьяволом.

    А потом их пути расходятся. Джейкобу Уордропу ни по чём айсберги и холод.

    Элис Дрейк ни по чём волны-убийцы и тропические дожди.

    Но им обоим нет места на суше.

    Они прощаются. Элис вступает на бриг «Шторм», чтобы дальше отправиться грабить и оставляет часть команды Джейкобу. Он, в дорогой одежде главного торговца, стоит за штурвалом переименованного галеона и готовится идти переоснащать корабль.

    Они прощаются и крепко пожимают друг другу руки, точно зная, что увидятся, когда придёт время держать ответ перед Морским Дьяволом.

    Раз в несколько лет Элис возвращается на Тортугу почти без команды, но с роскошным кораблём, набирает новых людей и снова выходит в море, бесстрашно бросаясь в убийственные волны и успешно грабя любые корабли.

    Ночами она чувствует, как холодит кровь метка Морского Дьявола, и знает, что время, отведённое ей, быстро уходит. Во снах Элис часто стоит на холодном песке каменистого пляжа и видит на горизонте огромный галеон, сотканный из волн и тумана, который рассекает спокойную гладь волн и каждый год приближается к ней.

    И Элис знает, что должна бороться, грабить и отправлять на дно трусливых толстосумов.

    Потому что, когда призрачный галеон всё-таки достигнет берега, она должна доказать, что достойна вступить на его палубу и занять место у штурвала, а не сойти в рундук мертвеца.

  • Самая тёмная ночь

    Асгерд бежала. Всю жизнь отец учил их с братьями держать бой — сжимать древко меча так, чтоб клинок продолжением руки становился — а Асгерд бежала. Юфтевые башмачки едва касались древесины; она беззвучно всхлипывала, напитавшаяся крови и ярости.

    Асгерд сбегала, но не от боя. Предательски заколотый в собственной постели супруг не остался неотмщённым: убийца остался в той же спальне, пронзённый мечом своего конунга, рукой его жены, рядом с колыбелью их первенца.

    Теперь Асгерд желала обмануть саму смерть. Бережно прижимая к груди крепко спящего, напоенного медовухой, ребёнка, она убегала прочь по длинным коридорам чертогов, где когда-то была счастлива, чтобы спастись. Их жизнь, расшитая на гобеленах, печально трепыхалась ей вослед.

    Отец конунга Бёдвура пал в бою, защищая свои чертоги, свою семью, от рук собственных ярлов, волков, покусившихся на руку кормящую.

    Его жене, гордой, воинственной вдове Брюнхильд, из викингов, названной по имени валькирии, удалось спастись из горящего чертога и найти приют в землях другого конунга, где она бесстрашным, властным, воинственным воспитала последнего выжившего, младшего сына Бёдвура, с материнским молоком поила его желанием мести и учила вернуться.

    И Бёдвур вернулся, под руку с девой лесной: пришёл как конунг с мечом родовым и длинным — и разрушил до основания построенное предателями, завоевал чертог и уважение фралов. И на тинге, свидетелем которому был отец Асгерд, был провозглашён новым конунгом.

    Лесная дева погибла внезапно — Асгерд сглотнула и резко налево, коснувшись швов-рубцов, проложивших погребальный костёр — осиротел чертог, осиротел Бёдвур. И тогда ему предложили Асгерд.

    Их гобеленов было всего два: пышная свадьба и рождение первенца — окружённые благословением богов.

    «Боги отвернулись от нас, отец, — бормотала Асгерд в макушку ребёнка, пока под ногами сменялись, крошились в спешке ступеньки, — за то, что мы совершили, чтобы я оказалась здесь…»

    Чёрный ход зарос мхом и плющом. Асгерд в кровь разодрала пальцы, обломала ногти до мяса, навалилась плечом на тяжёлую дверь, и рухнула на колени в душную влажную летнюю ночь. Небо от дыма и крови разбухло и побагровело фурункулом. Из-за кустов вышла тонкая тень с длинным мечом.

    Асгерд вскочила.

    — Прошу, пощадите, — взмолилась она, пусть ей этого бы и не простили.

    — Никто не причинит тебе вреда.

    — Ингвар?

    Имя сорвалось с губ, обжигая: старший сын Бёдвура и лесной девы, его без малого год считали сгинувшим в густых лесах среди диких зверей. Зов материнской крови оказался сильнее: он вырос, возмужал. Асгерд попятилась, слёзы застлали глаза. Спиной наткнувшись на стену, стонавшую от боли и криков, она медленно сползла на землю.

    — Никто не причинит тебе вреда, — рыкнул Ингвар, и меч легко и звонко, как игла, вонзился в землю. — Ты жена моего отца, ты мать моей сестры. Я не позволю.

    — Но как же…

    — Ярлы поступили бесчестно. Ударили ночью. В спину. Хотели избавиться и от меня. Лес меня спас. И спасёт тебя, Асгерд. И вырастит Сольвейг.

    — Ингвар…

    Ингвар протянул ей ладонь. Не юноши — мужчины. Мозолистую, крепкую, с рубцом поперёк ладони.

     — Я помню, ты хорошо относилась ко мне, Асгерд, когда отец уходил, а мы оставались. Я помогу тебе, если ты пообещаешь помочь мне.

    — Что ты задумал, Ингвар?

    — Я вернусь. И приведу с собой войско. И возвращу всё то, что построил мой отец.

    Качнув головой, Асгерд схватилась ладонью за лезвие меча и поднялась. Алая кровь затерялась на мутном подоле ночной сорочки. Расправив плечи, Асгерд вложила свою ладонь в ладонь Ингвара.

    Перед ней стоял достойный сын своего отца, истинный воин, которому по силам обмануть смерть и покарать подлых предателей. Который сумеет не разрушить, но отвоевать созданное отцом.

    Асгерд слишком долго жила волею богов и родителей.

    Но сейчас ей давался шанс всё переломить, поэтому она без малейших колебаний прошептала:

    — Клянусь.

  • Узнать заново

    В глубине зеркала в квартире-студии, так же аккуратно обставленной в стиле лофт, жила девушка, как две капли воды похожая на Аню. Когда она улыбалась, пусть немного болезненно и несмело, у неё на щеках появлялись такие же ямочки и щербинка меж верхних зубов тоже проглядывала. Она перебирала пальцами гладкие тёмные пряди каре, как бы невзначай касаясь плотных рубцов за ушами, точно так же.

    Только жила она совершенно другой — правильной — жизнью. Она не влюблялась до умопомрачения, не принимала из покоцанных ожогами рук дорогие подарки, не декорировала прокуренную переговорную в бизнес-центре работой своего парня — чёрным идеальным кубом на подставке (из тротила, как оказалось потом). Она не цеплялась за жёсткую камуфляжную ткань обожжёнными пальцами, не просила прощения за свою слепоту и сотни загубленных жизней, не создавала себе лицо из ожогов заново.

    И со следствием сделок тоже не заключала: куда ей, даже не скромному столичному дизайнеру — учительнице МХК в тихом городке с подобающей ему незаметной размеренной жизнью! Разве что соседствовала через тамбур она с двумя молчаливыми мужчинами, в чью кожу, кажется, впитался запах ружейной смазки (охотники, наверное, — пожимала плечами она и нервно сжимала подол платья).

    Поправив лангету на сломанной руке, Аня стянула с прикроватной тумбы новый паспорт, оставленный куратором. Сиреневые страницы зашелестели под пальцами. «Ну просто Оля-Яло», — сорвался с губ смешок. Паспорт с глухим стуком приземлился обратно.

    Аня одёрнула платье-рубашку и, миролюбиво улыбнувшись, сделала шаг к зеркалу. Девушка по ту сторону сделала то же самое.

    — Ну привет… Яна! — Аня вытянула руку вперёд, кончиками пальцев касаясь стекла, разделявшего их с отражением. — Я тебя не знаю. Но очень хочу с тобой познакомиться.

    Уголки губ дрогнули. Улыбка сломалась. Аня вплотную приблизилась к Яне, коснулась лбом её лба.

    И тихонько расплакалась.

  • Камень

    Грегори Гритти отменно ругался по-итальянски. Не то чтобы он целенаправленно это делал — вовсе нет, обычно он был сдержанным интеллигентным джентльменом, но только не когда руки вытачивали из камня совершенно не то. В такие моменты кровь приливала к голове и стучала в виски бранными итальянскими словами.

    Это случалось редко, но в последнее время чаще и чаще. Камень, обычно гибкий и податливый, приятнее глины, оставался неколебимо неживым. Девятнадцатилетняя Софи Легран, на свою беду согласившаяся быть музой и натурщицей для новой скульптуры Грегори Гритти, неловко поёрзала на трёхногой жёсткой табуретке, убрала всегда раздражавший Грегори локон и чуть повернула голову вправо.

    Сделала ровно то, что всегда требовал Грегори в минуты раздражения.

    Грегори Гритти ругаться не перестал. Вместо воздушной девы в тоге, истинной музы, в его руках лежал неуклюжий холодный гранит, обжигающий гладкостью.

    — Мсьё Гритти, — неловко позвала Софи и тут же отвела взгляд. — Я опять что-то сделала не так?

    — Не так! — согласился Грегори, отшвыривая в сторону инструменты и до жара растирая пальцы посеревшей тряпкой с пятнами глины и краски. — Всё не так, синьорина! Вы стали музой не того скульптора! Я чёртова бездарность, приправленная полной неизвестностью!

    — А мне нравится, — тихо вставила Софи, скользя взглядом по полкам с безжизненными кусками гранита и кремня, улыбаясь мрачным бюстам Леонардо да Винчи и Гая Юлия Цезаря, приподнимая тонкие брови в попытках угадать, кто остался недоделанным.

    Грегори скривился и неуловимым взмахом скрыл очередную недоделку под плотной серой тканью. Упал в кресло, вытянув длинные ноги, и прикрыл глаза. Софи безмолвной статуей осталась сидеть напротив. Вот её бы сейчас облачить в белый мрамор и так и оставить. Грегори, приоткрыв один глаз, скользнул взглядом по Софи и коротко кивнул: «Да, получилась бы очень живая скульптура. Настоящий шедевр. А не это…»

    Грегори болезненно наморщился и помассировал переносицу.

    Софи весенним ветром скользнула по мастерской и оказалась рядом с недоделкой.

    — Не трогай! — Грегори подскочил, предостерегающе подняв ладонь.

    — Но я одним глазком, — умоляюще закусила губу и наморщила тонкие брови Софи, — пожалуйста. Мсьё Гритти, мне очень нравится!

    Слова Софи были такими наивно-честными, но при всей искренности слишком сильно резанули самолюбие. Грегори лишь пренебрежительно скривился и, как обычно, предложил продолжить завтра.

    Софи покорно кивнула.

    Глухо захлопнулась за её спиной старая дверца мастерской на углу, на секунду впустив в пыльную мастерскую запах влажного асфальта и шум машин. Грегори широкими рваными шагами отмерил комнату, остановившись у огромного окна. Тусклый свет, едва-едва просачивающийся сквозь серо-сизые тонкие тучи, болезненно резанул глаза. Потерев глаза, Грегори проводил худенькую фигурку Софи, на ходу натягивающей на золотые кудри типичный французский красный беретик. Рука дёрнула нити.

    С перехрустом опустились пластиковые жалюзи, и мастерская погрузилась в полумрак.

    Отвернувшись от окна, Грегори окинул те немногие фигуры, что выжили после выставки в местном художественном музее. Вздохнул. Он не просто помнил каждое лицо — он помнил те секунды, когда он чувствовал, как из-под его пальцев выходит что-то по-настоящему прекрасное и живое, взирающее с интересом или раскрывающее душу.

    Не безмолвный кусок камня.

    А ведь всё так хорошо начиналось.

    Знакомство по интернету с ценителем искусства, предложение организовать

    первую выставку.

    Продажа лучших скульптур в частные коллекции богачей.

    Просторные двухкомнатные апартаменты на первом этаже старого домика стали идеальным местом для мастерской первого скульптора маленького городка.

    Десяток заказов.

    В один момент всё рухнуло. Последний заказ был завершён без особого энтузиазма и привычного праздника в жизни. Заказчик, разумеется, был в восторге: Грегори Гритти был одним из немногих скульпторов, которому удавалось не просто воссоздавать силуэты, но вселять душу в камень.

    А самого Гритти начало подташнивать от камня. Заперев мастерскую, он пустился жить: веселился в клубах, впитывал воздух французской провинции, знакомился с людьми. И постоянно прислушивался к себе — тщетно. Внутри ничего не ёкало. Только глухо звенела пустота.

    И только недавно, в парке он случайно столкнулся с Софи Легран, потерявшей серёжку. В то мгновение в душе что-то дёрнулось, такое живое, настоящее, за что Грегори вцепился, как утопающий за соломинку. Он вложил серёжку в её руку и долго не хотел отпускать эти нежные тёплые пальцы.

    Умолял стать его музой.

    Она старалась изо всех сил. Две недели Грегори то оживал, вдохновлённый живым румянцем Софи и колыханием её кудрей, то умирал, удручённый неестественностью складок её сарафана. Но каждый раз, когда она приходила, в душе слабо теплилось забытое чувство творческого подъёма, и руки сами тянулись к камню.

    Иногда на час. Иногда — на пару мгновений.

    — Что смотришь? — рыкнул Грегори на укоризненно взирающего со стены кумира, Леонардо да Винчи. — Ты тоже свою Лизу не с первого раза написал. Так что я ещё повоюю.

  • Не страшно

    Зимой мрак оплетает город особенно быстро: оглянуться не успеешь — вокруг чернота. Вика замечает, что время позднее, только когда в кабинете оперативников повисает такая мертвецкая тишина, что слышно, как трещат старые часы на стене. От тусклого света ноутбука глаза болят, и Вика растирает тяжёлый веки. В кабинете почти темно: включена лишь лампа на Данином столе, который Вика прихватизировала на пару минут — поправить протоколы по их делу.

    Только стрелки на часах сделали уже два полных оборота.

    А ведь ей говорили не засиживаться допоздна. «Эта работа тебе за переработки спасибо не скажет, только угробит», — смеялась Дана, обувая берцы и выключая рабочий компьютер, прежде чем оставить Вику в кабинете одну.

    «Бли-ин», — вздыхает Вика и медленно поднимается из-за стола. Спину ломит от неудобного стула, травмированное в ноябре сустав щёлкает. возвращаясь на место. Собирается Вика быстро: помня, что Дана не любит бардак, оставляет после себя идеальный порядок. Даже мышку перемещает в центр компьютерного коврика.

    Когда под пальцами звонко щёлкает выключатель лампы, темнота змеями вливается в кабинет. Вика вздрагивает. Медленно подходит к окнам и двумя пальцами раздвигает замызганные жалюзи, заглядывая на улицу.

    Ночь наглухо накрыла город тёмным куполом. За заиндевевшим стеклом едва виднеются тропки среди высоких сероватых сугробов, ведущие к многоэтажкам, вразнобой расцвеченными горящими окнами. Вика складывает руки под грудью и судорожно вздыхает.

    Жалюзи маятником покачиваются в обе стороны и многозначительно шелестят.

    Когда Вике было шестнадцать, она любила гулять в такое время. Её затягивало в центр, где яркими огнями мерцали вывески и светофоры, где шпиль административного знания пронзал тёмно-фиолетовые беззвёздные небеса. Там из кафе и автомобилей звучала музыка, отовсюду лил тёплый свет. Там были люди.

    Когда ей исполнилось восемнадцать, гулять по ночам она перестала. И хотя до сих пор Вика не видела ничего прекраснее ночного города, раскинувшегося как на ладони, наблюдать за ним, перемигивающимся огнями среди ночи, предпочитала из окна: в прочном отдалении от эпицентра событий. Спальные районы и старые дворы с их деревьями, что страшно изогнутыми ветвями пытаются пощекотать лицо, в такое время угрожающими тенями нависают над поздними жителями. Каждый шаг в тишине разносится эхом далеко по округе, а если зима – снег хрустит, и кажется, что кто-то идёт след в след.

    Парадные улицы города немногим лучше. Вика как никто другой знает изнанку милого уютного города, который всё пытается прорваться из девяностых в настоящую жизнь. И не хочет оказаться на месте потерпевших.

    Пальцы мёрзнут и деревенеют не то от страха, не то от холода стеклянного окна.

    Вика решительно разворачивается и, на ходу подхватив сумку с ноутбуком, торопится прочь. Каблуки зимних сапог бойко отстукивают по бетонным полам. Время только пятнадцать минут двенадцатого — может, такси успеет.

    Вика сдаёт ключи в дежурку, прощается с лопоухим дежурным Володей и выходит на крыльцо. Приложение такси отсчитывает минуты до поиска машины, и время растёт в геометрической прогрессии. С замёрзших губ срывается облачко белого пара вместо ругательства, когда она почти не чувствует ног, а водитель всё ещё ищется. Хочется плакать от усталости и отчаяния, а ещё меньше хочется ждать. Вика косится на протоптанную дорожку, расстилающуюся от ступеней отделения в темноту, и возвращается в отделение.

    Зуб не попадает на зуб, когда она пытается уговорить Володю оставить её ночевать в дежурке. Володя мнётся, чуть заикается и твердит, что никак не может — не положено это. Вика качает головой: он уже допустил, чтобы следователь остался в кабинете оперативников. И всё равно, что её оставила Дана. И всё равно, что они подруги. Нарушение есть нарушение.

    — Пожалуйста, — Вика морщится. — Я не дойду до дома. Я уже замёрзла, пока такси ждала.

    Володя смешно распахивает глаза и косится на часы:

    — Виктория Сергеевна! Ну! Да… Вы сорок минут ждали. — Он замолкает, что-то старательно обдумывая, а потом выдыхает: — Ладно. Ирина Павловна всё равно только послезавтра вернётся, а начотделу по наркоте на всё пофиг. Заходите.

    — Спасибо, Володя. С меня всё, что захотите!

    — Кофе хватит, — скромно отмахивается Володя и запускает Вику в свою обитель.

    За дверью аппаратной — укромная комнатушка со стареньким потёртым диваном, на который небрежно накинут плед. Володя приглашающим жестом кивает на него. Вика достаёт из сумки для ноутбука маленькое зеркало, шуршит пачкой влажных салфеток, смывая макияж, который кажется неподъёмным после затянувшегося рабочего дня. Володя щёлкает чайником, и тот начинает ворчливо пыхтеть.

    — А вы? — Вика снимает удобные сапоги и прячет их за ручку дивана, тут же подбирая под себя ноги, чтобы согреться и случайно не обнажить стрелку во всю голень.

    — А я не сплю. — Володя скрипит покосившейся дверцей шкафчика и уталкивает туда Викин пуховик. — Мы вообще-то по двое должны ночью дежурить, но вы ж сами знаете — кадров не хватает.

    — Знаю, — грустно улыбается Вика.

    — А вы сколько работаете уже?

    Володя возвращается к табуретке, на которой ютится электрический чайник, разовые стаканчики и растворимый кофе, как раз вовремя: чайник щёлкает.

    — Два года. А вы?

    — Всего год, – смущённо выдыхает он.

    Володя наводит им обоим кофе, и Вика с удовольствием разговаривает о том, что им довелось испытать на работе в полиции. Когда кофе заканчивается, её начинает клонить в сон. И даже яркий свет дежурки не мешает: мир плывёт, смягчается, голос Володи звучит тише и медленнее. Пару раз Вика выпадает из диалога, а на третий просто отрубается.

    Сквозь сон до Вики долетают голоса. Оба смутно знакомые. Первый — низкий, возмущённый и яростно шипящий, второй — путаный и определённо принадлежащий Володе.

    — Ну и что она тут делает?

    — Я знаю, что не положено. Но она поздно ушла и не смогла домой вернуться. Не мог же я её выдвинуть на мороз. Мы ж полиция, в конце концов!

    — А почему ты ей такси не вызвал?

    — Да ты ж сам знаешь, что они сюда ездить не любят. Она сорок минут ждала. А пешком…

    — Они ещё что-то невнятно шипят, а потом шуршат по полу осторожные шаги.

    — Викуся, просыпайся… — щекочет слух знакомый насмешливый полушёпот, чей-то палец касается щеки.

    Вика морщится, стонет и ёрзает на диване. Кто-то над ухом фырчит и треплет за плечо:

    — Вставай.

    Вика приоткрывается один глаз и стонет хриплым голосом:

    — Время… Сколько?

    — Пять утра уже, — тихонько смеётся человек и опускается рядом: диван ощутимо проминается. — Тебе на службу через три часа, а ты тут торчишь. Солнышко, вставай…

    — Толя? — щурясь на мутно-жёлтый свет лампочки дежурки, Вика вглядывается в силуэт.

    Спросонья он размытый, и принимает очертания не сразу. Постепенно. Чёрные волосы. Синий свитер. Серый широкий шарф. Точно Толя — в том месяце они с ним начали работать совместно с делом о грабежах. Вика растирает ладонями лицо, проглатывает зевок и, разминая шею, выжидающе смотрит на Толю. Он в ответ глядит на неё с укоризной.

    — Ты почему тут? Всё-таки заработалась?

    — Тебе ж Володя всё рассказал, — бурчит она, плотнее кутаясь в плед. — Блин, я понимаю, что не положено, но… Пусть это останется между нами?

    Вика с трудом прикрывает кулаком сладкий широкий зевок, а Толя протяжно вздыхает. Мышцы приятно потягивает теплом, как после хорошей разминки, глаза не болят и даже шея как будто не затекла на спинке дивана. Удивительно, но Вике впервые за последний месяц спалось так крепко, тепло и безмятежно.

    — Разумеется, — выдыхает Толя и гладит Вику по плечу. — Давай я тебя провожу, что ли.

    Вика морщится и, приглаживая волосы, замечает, что ей нет смысла торопиться.

    — Мне до дома — минут пятнадцать ходьбы. Такси быстрее, — она прикрывает глаза и ложится обратно на спинку. — И в порядок себя привести минут десять. Кофе выпью по дороге. Так что я могу ещё часик вздремнуть.

    — Не хочешь — не надо, — фыркает Толя. — Скажешь, чего испугалась? Темноты, что ли?

    Вика приоткрывает глаз. Он небрежно улыбается и смотрит с неподдельным любопытством — неудивительно, что они с Даной так ловко сработались. Вика с грустной усмешкой мотает головой и тянет молчаливую паузу. Признание сохнет на языке и царапает горло:

    — Кто в ней.

    Голос срывается — приходится откашляться и поспешно отвернуться к окну. За ним всё та же жуткая заледенелая чернота.

    — Ты ж полицейский…

    Вика фыркает. Как будто погоны когда-то кого-то останавливали.

    — У меня даже пистолета нет.

    — Н-да… — озадаченно протягивает Толя и скользит ладонью от плеча к пальцам. — Я как-то… Не смотрел под таким углом.

    Вика пожимает плечами и снова закрывает глаза. Толя сидит рядом, накрыв своей ладонью пальцы. Не уходит. За распахнутой дверью звучит звонок — вызов. Долетают обрывки путаной Володиной речи, но Вика слышит адрес своего дома. В комнате становится холоднее.

    А через секунду Володя оказывается на пороге и замирает:

    — Это…

    Толя медленно отпускает Викину руку.

    — Грабёж, — пожимает плечами Володя и кивает Вике: — Кажется, ваш, Виктория Сергеевна.

    Толя пружинисто поднимается и начинает вызванивать экспертов, Вика вскакивает вслед за ним, поправляет задравшуюся юбку, и, вытащив из шкафа куртку, смотрит Толе в глаза:

    — Об этом я и говорила.

    — Понял, — усмехается Толя. — Зато теперь ты на законных основаниях можешь меня проводить.

  • Цена мира — война

    Фэйсяо просыпается ночью. В палате темно, только сквозь окошко, расположенное так высоко, чтобы, видимо, никто не пытался сбежать, роняет длинный рассеянный луч света луна.

    Не кровавая — золотая.

    Фэйсяо медленно садится на постели и накидывает на плечи плащ. Холодный, он ещё хранит запах битвы: крови, металла, подпаленной шерсти и льда. Фэйсяо затягивает ремень плаща поверх свободной рубахи, которую выдали в Комиссии по алхимии, чтобы не повредились повязки, и поднимается.

    Её немного пошатывает: голова кружится не то от пережитого, не то от трав и припарок, которыми здесь, на Лофу Сяньчжоу, лечат. Фэйсяо хватается за изголовье кровати и, сжав переносицу, делает несколько глубоких вдохов и выдохов.

    Лунный блик пляшет на ширме, отделяющей генерала от двух тёмных силуэтов на постелях поменьше: Лишённый генерал не может лишиться своих верных соратников. Прячущегося в тенях стража и хитроумного лекаря.

    Из горла рвётся протяжный, болезненный вздох, а в груди ворочается желание взвыть. Госпожа Байлу действительно целительница редкая: у Фэйсяо уже не болит ничего. За исключением одной раны. Но эта рана так глубоко, что госпоже Байлу её не заметить, а Фэйсяо не выгнать, не вытравить, как дикого зверя на охоте: это болит вина. Она когтями вонзилась в сердце — и отпускать не хочет.

    И в Фэйсяо впервые за долгое время просыпается Саран. Запуганная, загнанная — жертва.

    Фэйсяо знает только один способ перестать быть жертвой: стать охотником, встретиться с преследователем лицом к лицу. Поэтому выходит из-за ширмы.

    Моцзэ спит в тёмном углу: даже здесь не изменяет привязанности к теням. Спит крепко, утомлённый, вымотанный боем и переживаниями. А напротив него, под ещё одним окном, тревожно подёргивая ухом, дремлет Цзяоцю… Бледный от потери крови и бинтов, наложенных на раны — длинные, рваные, кровавые следы когтей Хулэя.

    Когда Фэйсяо видит Цзяо таким, под кожей начинает зудеть холодная ярость. Лавиной стрел опрокидывающаяся на каждого, кто встанет на её пути, сейчас она могла бы уничтожить её. На глазах у Цзяо — повязка. С припарками или примочками, Фэйсяо не знает: Цзяо сказал бы ей, если бы не лежал сейчас на том месте, которое обычно занимала она.

    Переступив с ноги на ногу, Фэйсяо осторожно присаживается на край кровати и слегка склоняется над Цзяо, как обычно склонялся над нею он. Простынь мнётся, доски скрипят, и Цзяоцю подёргивает хвостом.

    Фэйсяо уже сообщили (доложили — не слишком подходящее слово: Цзяоцю для неё больше, чем просто Целитель, может быть, даже больше, чем друг), что одним из возможных последствий станет слепота, поэтому свое присутствие оно обозначает голосом. Неловким и тихим, но не от бессилия — от растерянности.

    — Цзяо… Это я…

    — Мой генерал, — Цзяо едва улыбается и пытается приподняться на локтях; Фэйсяо поправляет ему подушку. — Как-то неловко даже.

    Фэйсяо вздыхает. Хуже, чем неловко: страшно, волнительно — горько. И эту горечь никакое изысканное блюдо Цзяоцю не способно замаскировать. Ей нужно сказать Цзяоцю слишком много, но она не находит слов, только неловко, с молчаливого согласия Цзяо, подвигается к нему чуть ближе.

    — Как там? Всё плохо?

    Фэйсяо окидывает взглядом многочисленные повязки и опустевшие склянки на полках шкафа в углу и не знает, что и сказать, как ответить правильнее. Это не она всегда находила правильные, лечебные слова — Цзяо!

    Оказывается, это непросто.

    Цзяо усмехается:

    — Молчишь? Значит, плохо. Но лучше, чем могло быть. Правда?

    У Фэйсяо забыто щекочет в носу тёплым коричным запахом — это аромат тёплой выпечки в Переулке ауруматонов, это запах ужина в «Величайших специях», так пахнет уют, посиделки в тёплой компании. Так пахнет Цзяоцю. Фэйсяо шмыгает носом и растирает его ладонью, пытаясь прогнать назойливый зуд в носу и уголках глаз.

    — Фэйсяо, — шепчет Цзяоцю, и его ладонь скользит вдоль тела.

    Фэйсяо с готовностью подаёт ему дрожащую руку. Цзяоцю обхватывает её запястье некрепко, но привычным жестом: два пальца — у сухожилия.

    Цзяоцю считает её пульс, и Фэйсяо, приструнённая за годы лечения, покорно молчит.

    — Как себя чувствуете, генерал? Ваше смелое сердце бьётся… Горячо.

    — Всё в порядке, Цзяо…

    — Надеюсь, что вы не лукавите, генерал, и с вами действительно всё в порядке, — Цзяоцю половчее перехватывает её пальцы и вздыхает полушёпотом, как будто сам не верит своим словам: — Я сдержал своё обещание, Фэйсяо, я… Я остановил войну.

    Цзяо улыбается, поглаживая застарелые мозоли на её ладонях.

    Луна давно ушла в сторону, и теперь её луч бросает на стену у двери огромные мрачные тени, которые через пару мгновений разбиваются о разноцветные стёкла склянок.

    — Прости… — роняет Фэйсяо. — Я мечтала об этом. Но… Не такой ценой.

    Не Хулэй, не борисинцы, не должность генерала-арбитра дрожали на острие её копья — не они были целью её Охоты. А мир. Фэйсяо так отчаянно охотилась за ним, что совершенно позабыла: цена мира — война.

    Чтобы к Лисьему народу и его друзьям пришёл мир, принёс за собой спокойствие, безопасность, должна совершиться война. Должна пролиться кровь, должны хрустнуть, ломаясь, кости, должны сгореть дома и дети должны остаться сиротами, чтобы кто-то однажды мозолистой, сильной рукой принёс на эти земли мир.

    Такие жертвы требует мирно сияющее небо и размеренно пульсирующее в груди спокойствие.

    Фэйсяо думала, что примет любые жертвы: в конце концов, в прошлой жизни ей пришлось пережить немало потерь, оплакать немало соратников. Но за Цзяоцю больнее всего.

    Она — генерал-арбитр. Она — Соколиная Мощь. Она — Фэйсяо, приручившая внутреннего зверя…

    Но она совершенно бессильна, обезоружена перед страданиями того, кто столько лет спасал её — кто по-настоящему спас и пострадал ради этого, потому что она воин — не целитель. Она не умеет лечить.

    Что Фэйсяо знает наверняка, так это то, что однажды ей было гораздо легче, проснувшись с болью во всём теле и почти без сил, обнаружить генерала Юэюй рядом.

    Фэйсяо сжимает ладонь Цзяо и шепчет:

    — Цзяо… Я обещаю, я буду рядом.

    — Знаю.

    В его знании — нечто большее: понимание, чувство. Оно сладко-прохладное и целительное, как чистая вода после долгого жаркого боя. Фэйсяо хочется испить это чувство до дна, и она захлёбывается словами и слезами, которым не позволила пролиться на постель Цзяо.

    — Ты исцелил меня, теперь моя очередь.

    Цзяо мотает головой и, приподнявшись на локте, едва касается губами её руки. Фэйсяо теряется на мгновение: она знает, что иногда таким образом выражают почтение — и прочие чувства, но как генералу-арбитру ей чаще всего выражали почтение ладонью на груди.

    — Оставь это целителям. Того, что ты рядом, достаточно.

    Нет. Не достаточно. Никогда не будет «достаточно». Она может больше.

    Кому как не ей, вечно балансирующей на острие копья Повелителя Небесной Дуги, знать цену жизни — знать её тайные мелочи, преумножающие её красоту?

    Возможно, потом ей будет очень стыдно, она будет пунцоветь и жалеть о словах, что бросила вот так — в полубреду, в ночном полумраке, едва встав с постели. Однако сейчас Фэйсяо говорит то, что им обоим так нужно услышать, чтобы начать исцеление:

    — Ты подарил мне мир, Цзяо… И я… Я покажу тебе его. Обещаю.

  • Вечное

    Даже несмотря на относительно чистый целлофан, которым Толя учтиво застелил трёхногий табурет, чтобы Вика могла спокойно сидеть у подоконника, находиться здесь неприятно. В стекло царапают голые ветки, стынут ноги в жёстких полуботинках, зябнут пальцы у отключенных батарей, шариковая ручка оставляет на бумаге узкие тёмно-лиловые буквы. Открыта форточка — холодно. Зато специфическая вонь крови, скручивающая спазмами пустой желудок, практически не чувствуется. Закадровым голосом передачи о животных описывает труп судмедэксперт.

    Вика послушно слово за словом выцарапывает протокол осмотра места преступления, положив планшетку на колени: на столе лужи крови — не факт, что свиной. Перед глазами туда-сюда мельтешат опера, отсвечивают синей формой патрульные (как же: надо засветиться, чтоб потом в рапорте упомянули!). Формальности.

    Дела-то толком и нет. Дежурные опера сработали быстро и по старому сценарию: убили жену — хватай мужа. Но думать об этом некогда – надо оформлять.

    — Виктория Сергеевна, Григорий Владимирович, зацените! — голос Толи раздаётся над головой вовремя: перед глазами уже начинают плясать мушки, а запястье стягивает болью.

    Вика поднимает голову. В руке, обтянутой белой перчаткой в кровавых разводах, два полиэтиленовых пакетика. Вика берёт их, чтобы рассмотреть, а Толя отходит к тумбе и тянется за паспортом.

    — А нам говорили ведь на психологии, что пары, который сочетались браком лет до двадцати трёх, как правило, разваливаются через пару лет совместной жизни, — назидательно вздыхает он и, кивнув в сторону распростёртого перед Григорием Владимировичем тела, поясняет: — Они три года как женаты. Ей двадцать два. Ему двадцать четыре.

    Пальцы дёргаются, едва не выронив обломки. Ещё пару часов назад те определённо были чуть покоцанной временем подвеской с гравировкой. Удар кухонным топориком по груди разбил и её. Но даже сквозь бурые разводы Вика без труда читает квадратные буквы:

    F-O-R-E-V-E-R.

    — Навечно, — тихо выдыхает она и возвращает Толе пакетик. — Приобщить к остальным вещдокам.

    Вика вставляет ручку в зажим планшета и, размяв затёкшую шею, кидает взгляд в угол кухни.

    Под надзором пэпээсника там сидит чёрный человек — мужчина в наручниках. Муж. Убийца. Вика рассматривает его внимательно, пытаясь найти хоть что-нибудь в окаменелом лице. Не находит и отпускает сквозь зубы:

    — Вот и не стало вечности.

    Мужчина дёргает щекой и закрывает руками лицо. 

    Грубо бряцают наручники.   

    Слишком громко для пяти утра.

  • Сокровище

    Королевича принимают со всеми почестями: в тереме льются и мёд, и вино, и гусляры заигрывают самые весёлые песни, и матушка с сёстрами разодеты в лучшие наряды, расшитые сплошь речным жемчугом, коим и славился отцовский удел, а самые весёлые парни из дружины выплясывают в алых сапогах, так что пение половиц звучит даже у Раны в горнице.

    Сими забавами да роскошествами батюшка ублажить королевича, прибывшего по поручению отца, владыки всех земель, чья столица вечно скрыта в горном тумане, где небеса с землёю встречаются, надеется, думает, сумеет вымолить у него дань меньшую, нежели другие уделы платят.

    Токмо старания все его напрасны: всем известно, что королевич — из рода драконов, а они на сокровища падки. А жемчуг речной, что отцу умельцы со всего удела доставляют да обтёсывают, сияет ярче прочих драгоценных камней.

    Ране известно это наверняка, ибо ничего, кроме жемчуга — и жемчужных облаков по утрам и а закате в клочке распахнутых ставен — не видела она больше. Даже нынче батюшка запретил ей на праздник выглядывать, даже краем глаза не позволил ей на королевича-дракона взглянуть.

    Верно ли, что глаза у него желтее змеиных, а плащ чёрный — сложенные крылья, Ране теперь не узнать. Как не познать и многого, что известно всем прочим однажды станет.

    Собственные пальцы кажутся Ране полупрозрачными в сгущающемся лунном сиянии, когда перебирают в шкатулке перлы. Позволив лучу света скользнуть сквозь пальцы потоком прохладным, что вода ключевая, которую ей умываться приносят, Рана берёт в руки иглу.

    У Раны работа не доделана, а срок уж скор. Рана шьёт вот уже третий год, жемчужина к жемчужине пришивает узоры на белом кафтане.

    Только вот не невестин кафтан шьёт себе Рана — саван погребальный.

    Хворь подступает к ней обыкновенно ночами: когтистой рукой раздвигает рёбра, сжимает сердце, лишает чувств. Оттого отец не пускает её никуда, кроме горницы: боится, что захмелеет от воздуха свежего Рана, что оступится на влажной траве — и что хворь заберёт её прежде времени, что целители назначили.

    А время уже близко.

    Посему работает Рана с рассвету и после заката, покуда лучина горит, дабы пред богом речным, кому юных, прекрасных да смелых дев да молодцов отправляют в ладье, предстать в драгоценностях, дабы не служанкой стать в его чертогах, не кикиморой смешливой — новой супругой ему или его сыновьям стать.

    То отцу неведомо, что когда догорают лучины и дом погружается в сон, Рана на носочках, как тать, выскальзывает за дверь. Двигается наощупь, что кошка, и ступать старается так же беззвучно, чтобы спуститься по лестницам вниз, к гульбищам и, обняв колонну липовую, изрезанную солнцеворотами, смотреть в бесконечно высокое тёмное небо и шёпотом считать звёзды, загорающиеся одна за другой над горами.

    Звёзды похожи на маленькие сияющие жемчужины — и Рана предпочла бы в жизни новой вознестись к ним, нежели в руки речному богу отдаваться.

    Этой ночью Рану застают врасплох. Она слышит скрип половиц, и внезапная слабость накрывает её от испуга: она даже мышкой юркнуть никуда не может, просто впивается ноготками в колонну и легонько сползает вниз. Из черноты, словно бы отделившись от неё, но будучи её частью, выходит юноша.

    У него благородный профиль, заморский — думает Рана — нос не круглый, как у половины молодцев из дюжины отца, тонкий, с горбинкой; и глаза совсем не голубые — по-кошачьи желтоватые и узкие, словно бы в вечном прищуре. Он ступает тихо, но в шагах его — шелест крыльев и грохот камней.

    Рана лишается дара речи: догадывается, кто перед ней.

    Королевич-дракон, не иначе: потому он и сер, и мрачен, и кутается в этот сияющий плащ.

    — Доброй ночи, — шепчет Рана, склоняясь в поясном поклоне.

    Но силы оставляют её: она покачивается — и падает вперёд. Королевич далёк, но оказывается рядом и удерживает Рану в своих руках.

    — Как твоё имя, красавица? — рокочет незнакомец, и в голосе его Ране слышится эхо и морозец далёких туманных гор.

    — Рана.

    — Рана… Рана… — он перекатывает её имя на языке, пока Рана, цепляясь за колонны, поднимается. — Рана? — Из его уст собственное имя звучит, как туманный рассвет. — Откуда же ты взялась такая, Рана?

    Присаживаясь на край оградки, Рана стыдливо почёсывает большим пальцем пятку.

    — Не бойся меня. Я всего лишь гость в этом доме. Кто ты? Служка? Девка сенная? Или…

    — Дочь я, княжна, — выдыхает Рана и жмурится.

    Вот сейчас, сейчас рассвирепеет королевич-дракон на обман, на лукавство, отцом устроенные во спасение Раны да себя. Однако королевич смеётся — и смех его совсем простой, человеческий.

    — Отчего же я не видел тебя, княжна Рана, на празднике?

    — Хворая я, — признаётся Рана, поднимая голову к небу, — с рождения жизнь моя со смертью единой нитью в кольцо переплелись и друг друга стирают. С рождения мне судьба предначертана невестою бога речного быть.

    — Неужто сам бог речной просил руки твоей? — потешается королевич.

    Это Ране неведомо. Зато ведомо, что дабы стать речному богу женой, нужно разодеться в такой саван, что любую невесту в уделе затмит. И покуда она рассказывает королевичу это — сама не знает, зачем; просто перед его взглядом янтарно-тёплым устоять невозможно, и словеса сами льются, что хмельные песни на пиршествах — он слушает внимательно, с усмешкой, барабаня кончиками пальцев по ограде.

    — А чего же ты сама желаешь, Рана?

    Рана пожимает плечами:

    — Коли мне бы выбор дали, я бы жизнь выбрала. С батюшкой быть да с матушкой. Так, как батюшка, меня не любит никто, да и полюбит едва ли. Коли выбора нет, так умирать, но не невестою речного бога…

    — А как?

    Рана запрокидывает голову и молча смотрит на небо. На ослепительно сияющие точки — и ничего не говорит. Ни к чему королевичу знать, как страстно она желает неба коснуться. Соскользнув с ограждения, Рана прощается с королевичем — навсегда — и босая бежит в кровать, где остаток ночи мечется в полубреду и дышит запахами росы, луга и гор.

    Просыпается Рана не от петухов и даже не от хвори: под окнами её горницы — неслыханное дело! на эту отец строго-настрого запретил захаживать — запрягают лошадей. Как была, в льняной рубашке, Рана на носочках подбегает к окну и приоткрывает ставенку.

    Королевич навешивает на лошадь помощника, чёрную, что уголь, поклажу, два мешка со златом да перлами, и хлопает по крупу, отправляя прочь. Сам остаётся, расставив ноги в щегольских сапогах, напротив отца с матушкой, да сестёр.

    — Вы знаете, зачем я явился и каков приказ моего отца.

    — Да, ваше высочество. Мы выплатили вам, что должны были.

    — И? – нетерпеливо тянет королевич, приподнимая бровь; на мгновение Ране кажется, что его взгляд коснулся её. — В указе отца было кое-что ещё.

    — Ах, да! — будто бы спохватившись — но это для пущей искренности — отец взмахивает рукой, и молодцы из его дружины, подпоясанные расшитыми золотом кушаками выносят огромный ларец. — Все мои сокровища, лучшие перлы, здесь. Надеюсь, они станут жемчужиной вашей семейной коллекции.

    Отец посмеивается, потирая ладони: он купец, не привык отдавать просто так. Королевич взмахом руки приказывает открыть ларец, запускает в него ладонь. Взмах — жемчуг брызгами росы оседает на траве.

    — Врёшь. Не это твоё сокровище.

    — Не понимаю, о чём вы.

    — Сокровище, глупец, это то, что скрывают от посторонних глаз, то, что прячут в тёмном углу, что хранят в тайне, лелеют и любят. Жемчугом этим у тебя весь дом обсыпан. Он для тебя то же, что курам — пшено. Корм да и только.

    — Что же, по-вашему, моё сокровище?

    — По-моему? — королевич улыбается и запрокидывает голову, щурясь на предрассветное солнце, но Рана поклясться может, что чувствует его тёплый взгляд. — Сокровище — это то, что речному богу принадлежать не должно.

    Отец бледнеет, мать — едва не лишается чувств. Сестры жмутся к её спине.

    — Нет, — произносит отец, только в голосе нет той твёрдости, какой совершает он сделки да запрещает Ране выходить из горницы. — Что угодно, но только не Рана.

    — Только Рана, — рычит королевич, — и больше ничего.

    — Она больна, она не сможет, она обещана… Вы только испугаете её.

    — Испугаю?

    Королевич смеётся, и от смеха его Рана хмелеет в мгновение, набрасывает недошитый кафтан, выпрыгивает в сапожки мягкие и сбегает вниз, на крыльцо. Ни одна жемчужинка не покатывается под ногами Раны, когда она встаёт между отцом и королевичем, ни одна былинка не дрожит.

    — Испугал ли я тебя, красавица?

    — Ничуть, — качает головою Рана и оглядывается на отца с ободряющей улыбкой.

    Он сейчас бледнее неё. Королевич подходит к ларцу, запускает туда ладонь, а вытягивает длинную жемчужную нить.

    — Что же, Рана, помнится, давеча ты мечтала выбирать свою судьбу. Что ж, выбирай. Пойдёшь со мною? — Королевич посмеивается уголком губ, обнажая клыки белее жемчуга. Нить первым оборотом на шею ложиться. — Горя и бед знать не будешь. Целителей со всего королевства тебе соберём, — второй оборот вкруг шеи на кафтан ложится. — А кроме того, неба коснёшься, как грезила.

    Третий ряд нити на шею ложится, и королевич отходит, руки за спину заложив.

    — Ну так что же, Рана? Станешь моею?

    Рана дрожащей рукой касается жемчужной нити, оборачивается на семью. Что-то бормочет отец, горестно рыдает мать, сёстры силятся сказать что-то — Рана не слышит: у неё в ушах шумят горные ручьи и эхо пещер, шумят невиданные леса и неспетые песни. Она вплотную подходит к королевичу и кладёт свои руки в его.

    — Стану, стану твоей. Стану делать, что ни пожелаешь, коли сдержишь слово своё.

    — Сдержу, Рана, сдержу, — ладонь королевича, холодная, шероховатая, бережно касается её щеки.

    А после Рана видит, что слухи — ложь. Крылья у драконьи, перепончатые, могучие, у королевича прямо из спины вырастают, а следом он весь чешуёй чёрной, что тьма ночная, что дно речное, покрывается. И из хрупкого юноши в огромного змея обращается.

    — Одумайся, дочь! Змей не даст тебе счастья, — ловит её руку отец.

    — Будто бы с речным богом мне счастье было обещано!

    Горячая, влажная рука у отца. Рана вырывает свою с пренебрежением и, подхватив подол кафтана да сорочки ночной, ловко, будто бы целую жизнь так делала, взбирается на спину королевича

    .Пара мощных хлопков крылами — и Рана касается неба…