Метка: литературная зарисовка

  • Молчание

    Вика приходит снова, как и семь дней подряд до этого, плотно прикрывая за собой белую пластиковую дверь. Только на этот раз не в форме, не в гражданском — в человеческом (её принадлежность к погонам выдает разве что запись в журнале посещений, сделанная слишком уж аккуратным почерком студентки-санитарки). В мягком свитере и серых джинсах её легко принять за одну из посетительниц городской женской консультации: девушку, дочь, мать, подругу — сестру.

    Вика знает не понаслышке, как важно в такие моменты видеть перед собой человека: лицо, способное слушать, сопереживать — выражать хоть какое-то эмоции, а не молча требовать ответов. Поэтому без слов присаживается на край стула рядом с кроватью: Вере всё ещё не рекомендовано вставать. Вера прижимает к груди потрёпанного плюшевого мишку и ворчит ему в ухо:

    — Я же сказала, что не буду ничего говорить. Не буду давать никаких показаний!

    О таком — не говорят. И Вика не настаивает.

    — Хорошо, — легко соглашается она, придушивая жаркий порыв гнева, — я просто пришла тебя навестить.

    — Серьезно?

    Большие тёмные глаза Веры, обрамленные пушистыми ресницами, смотрят на неё с недоверчивой надеждой, а не скепсисом, который старательно она вворачивает в голос. Вика кивает. И с улыбкой — от напряжения подрагивают уголки губ — рассказывает о своих студенческих годах и парнях.

    Парне. Одном. Единственном.

    Вика делится этим уже без какой-либо надежды на результат.

    О таком не рассказывают: хранят в секрете до тех пор, пока результаты анализов не бросят в жар, пока в полицию не позвонят из администрации женской консультации и не сообщат о механических повреждениях.

    — Я не хотела, — вдруг прерывает Викин рассказ Вера, подтягивая колени к груди, — оно случайно вышло. Ну то есть…

    «Это моя вина», — слышит Вика свой голос сквозь года за мгновение до того, как это сорвется с искусанных и разбитых губ Веры.

    — Он сказал, что это всего лишь игра. И что всё так и должно быть, и…

    «…что все так делают регулярно и даже по несколько раз в день — только глупенькие боятся», — знает Вика.

    Пальцы скручивают ломкие волосы в пучок, не с первого раза. Покусанные ногти больно цепляются за пряди. Вика шипит кошкой, чьи права только что ущемили.

    — Мы с ним встречались довольно долго…

    «Почти год», — вздыхает про себя Вика, но продолжения не слышит.

    Закашлявшись, Вера тянется в сторону графина с водой; синяки на смуглом предплечье отцветают анютиными глазками, едва заметные бордовые браслеты на коже — слишком привычный след, чтобы задерживать на нём взгляд. Вика торопливо подаёт Вере стакан. Расплескав половину на пол.

    Вера пьёт жадно, рваными неровными глотками, но не отводит от Вики взгляда. Не то следит, чтобы она, наплевав на формальности, не включила диктофон, не то оценивает её как следователя, человека — женщину.

    Стакан едва не разбивается — Вика ловит его почти у пола, ногтями зацепив рисунок маков, и аккуратно ставит на место. Вера пытается залезть под одеяло.

    — Так вот, мы встречались целых три месяца. И он говорил, что всё серьёзно, что он…

    «Никогда не встречал такую, как я», — уголки губ опускаются; Вика медленно, надавив на запяточную часть, стягивает кеды.

    — Он был прав, по-своему, — Вера растопыривает пальцы; под ногтями эпителия не было: она не пыталась отбиваться, даже не думала. — Я соглашалась с ним. Он напоминал мне, что делал для меня…

    «Водил в кино…»

    — Заказывал суши.

    «Давал попользоваться компьютером», — Вика подтягивает колено к груди и устраивает на нём подбородок. Смотрит на Веру, как Алёнушка в мутную воду, и видит своё отражение.

    — Водил на скалолазанье.

    «Подкармливал батончиками».

    — Заказывал доставку цветов, — Вера качает головой головой, — справедливо было бы, чтобы и я, со своей стороны, хоть что-нибудь сделала.

    — А неужели… — Вика заходится в кашле, и почти сразу видит перед собой стакан воды в мелко трясущейся Вериной руке; сделав пару глотков, продолжает: — Спасибо. И прости, пожалуйста. Так вот, неужели же ты ничего не делала?

    Вера ведет плечом.

    Вика знает — делала: наверняка, нет-нет, да готовила, приободряла его, поддерживала, баловала милыми подарками, угождала, уступала — да любила, в конце концов, наивно и слепо, как дура.

    — Перед тем, как всё… случилось, — Верин голос понижается до мышиного писка, пальцы трясутся, Вика накрывает их своею рукой. — Он… Он думал, что я меркантильная, а мне его деньги нужны и не были вовсе. Но я не хотела. Не так. Так мне было страшно. Он сказал, он попросил…

    «Докажи, что я тебе важен и нужен», — говорили его светлые глаза, жадно пожирающие её, обнаженную.

    — А я… А я… Я не хотела. Я отбивалась. Но когда всё случилось, он… Он сказал, что всё так и было задумано и что мне должно было быть… Больно. Он убедил, что… Что я сама его попросила об этом.

    — Что я сама его попросила об этом.

    Слова срываются с языка лёгким эхом, припечатывающим к месту. Вику мелко трясёт вместе с Верой. Приходится стиснуть зубы, чтобы не стучали, и мягко привлечь к себе Веру. Она утыкается лбом ей в плечо и сопит — терпит, сдерживает эмоции, пока ещё их выпускать на волю опасно. Вика неровно гладит её по непослушным кудрям.

    Хорошо, что в палате никого. У проницательных женщин постарше возникли бы вопросы: отчего у следователя покраснели веки и тушь потекла по виску вниз.

    — Ты не виновата, — шепчет Вика, прикрывая глаза. — Если ты точно сказала нет, если ты говорила, что не готова, ты не виновата. И уж точно никто не позволял ему ограничивать твою свободу против твоей воли, доводить тебя до больничной койки. Никакая игра, никакое действие не может быть совершено против твоей воли.

    — А как же сессия? Или работа? Это разве не виды насилия?

    Вера, шмыгнув носом, отодвигается, а Вика смеется: это другое. У Вики, конечно, на кончике языка самый главный вопрос — ради которого она (и ещё половина полиции по распоряжению отца девочки) и кружит коршуном вокруг Веры восьмой день — но она терпеливо молчит. Вера в задумчивости жамкает кудри и вдруг поднимает на Вику глаза. И в этом прищуренном взгляде и гордо вздернутом носе Вика, пожалуй, узнает начальника военчасти, приезжавшего ругаться к её начальству.

    — У него было восемь дней. — Вера выплёвывает слово за словом. — А он так и не объявился. Даже сраного букета не прислал. Не спросил, как я, даже ни через одну из подруг. Даже его друг приходил, под окнами стоял, его не пустили, но он мне моего мишку принес. Из его квартиры. Я у него в черном списке. Виктория Сергеевна, я готова говорить под протокол.

    — Уверена? — спрашивает Вика, извлекая из чехла лаптоп; шаблон протокола — всегда на рабочем столе.

    Вера кивает. И пальцы начинают мелькать по клавиатуре до зудящего жара в подушечках.

    А когда Вика собирается уходит, Вера окликает её на пороге с неровной, дрожащей улыбкой:

    — Виктория Сергеевна! Вы — чудо-женщина.

    — Это моя работа, — усмехается Вика и торопится выйти вон.

    На улице солнце щиплет глаза, и так слепые от слёз. Оперативник Толя — в панели быстрого набора, самый актуальный контакт.

    — Толь! Толь!

    Едва прекращаются гудки, Вика торопится выдать всю информацию Толе. Прежде, чем её разорвет на мельчайшие пылинки. Запрокинув голову, она шумно дышит в трубку и повторяет, как мантру:

    — Толь! Она назвала. Назвала имя! Толь! Я знаю, кого надо искать! Имя скину.

    Что отвечает ей Толя, Вика не слышит: слишком сильно гудит кровь в ушах. Вика прерывает звонок, падает на скамейку, больно ударяясь копчиком, и складывается пополам, пряча лицо в ладонях.

    — Ты молодчина, Виктория Сергеевна. Только что ж ты трубку кидаешь? Я ж сказал, что тебя жду.

    Над ухом насмешливо звучит мягкий голос, на плечо ложится тёплая ладонь — Вика с визгом соскакивает со скамьи. Мирно дремлющие у дымящихся люковых крышек голуби с нестройными хлопками подлетают на месте, несколько женщин оборачиваются на них. В их глазах — любопытство, осуждение, зависть и даже как будто готовность помочь.

    — Прости, — тихо выдыхает Вика, присаживаясь на край скамьи.

    Толя покорно опускается на противоположный:

    — Виктория Сергеевна, что случилось?

    Вика мотает головой и, зажав губы тыльной стороной ладони, молча всхлипывает. О таком не говорят — такое намётанному глазу видно, поэтому Толя медленно пододвигается ближе.

    — О боже…

    Вика отрицательно мотает головой: в целом, всё вышло не так плохо, как у Веры, но вполне могло закончиться и похуже.

    — Ты поэтому пошла в полицию?

    Вика пожимает плечами. Конечно, поэтому. А ещё потому, что однажды её, пьяненькую, от приставаний спас какой-то мальчишка-пэпээсник.

    — Я ненормальная, Толь, — всхлипывает Вика рвано, стараясь стереть слёзы, которые теперь льются без остановки как будто бы за все годы молчания. — Мне не место… Здесь.

    — А в полиции нормальных нет, — хмыкает Толя, по миллиметру пододвигаясь ближе и ближе, — тут либо идеей ударенные, либо сволочи.

    — И кто я? В твоей иерархии? На последнем слове Вика начинает заикаться. Её морозит от мыслей, слёз и чувств, слишком резко выплеснувшихся наружу.

    — Ты? Ты человек, — Толя улыбается, и кажется, что в ямочках на его щеках хранятся капельки солнца. — А ещё ты дрожишь. Можно?

    Вика затравленно кивает и невольно сжимается, когда Толя накрывает её дрожащие плечи объятиями, как мягким одеялом. Ей это всё так чуждо.

    — Я никому не позволю тебе навредить, обещаю.

    Толя бережно прижимается губами к её макушке. И Вика расслабляется в его руках.

  • Связь

    Между жертвой и преступником всегда есть связь — так её научили. 

    Эта связь может быть тонкой, полупрозрачной ниточкой, липкой невидимой паутинкой, но она накрепко связывает преступника с жертвой: личные антипатии, детские травмы, извращённые фетиши, застарелые конфликты, кровные узы — эта связь есть всегда, и в условиях неочевидности, когда расследование приходится вести, как полагается, а не хватая ещё тёпленького мужа у остывающего тела убитой жены, Вика упрямо её ищет. 

    И находит, к своему сожалению. 

    «А почему она? Почему отец в завещание вписал её, дочь его шалавы, а не собственного сына? — искренне возмущался мужчина, заколовший сводную сестру на её же дне рождения и исчезнувший из толпы пьяных развесёлых гостей, которым было всё равно, что праздновать — лишь бы наливали. — Ну и что, что у неё детей трое? Она на пособия так жила, как мне и не снилось. А я мужчина! Мне деньги нужны! Я эту хату сброшу и дельце своё открою. В биткоин вложусь». Вика слушала его молча, съедая вязкую помаду с медовым привкусом с губ, и пальцы стучали по клавиатуре громче и злее, лишь бы поскорее закончить протокол и сбыть с рук это грязное мерзкое дело. 

    Не грязнее, впрочем, тех, что были, и тех, что будут. 

    Люди не меняются. Охочие до лёгких денег и недвижимости, ведомые слепыми эмоциями и глупой самонадеянностью, они обманывают, подставляют, предают, убивают — мучают своих близких, лгут себе и в конце концов оказываются в её кабинете, чтобы Вика продолжила терзать себя и гоняться, как собака за хвостом, за призрачной справедливостью.

    Надев тёмно-синюю форму, на которой бурых пятен, посаженных неаккуратным движением на месте преступления, не видно, повязав на шею алый-алый галстук, как пионерский, из детских фильмов, Вика чеканит шаг. Грудь разрывает желанием спасти, защитить всех несправедливо обиженных, униженных, оскорблённых, растерянных и преданных, по осколкам собирающих привычный мир, как когда-то собирала она, но её душат слёзы. Жизнь снова и снова — насмешками обвиняемых, скепсисом пострадавших, ненавистью родственников каждой из сторон — наотмашь бьёт её по лицу.

    Однако люди не меняются, не меняется и Вика, поэтому всё всегда заканчивается одинаково. Операм — благодарность, обвиняемому — клетка, суду — дело, а Вика, растирая пересохшие от бумажной пыли и чуть вибрирующие после дрели подушечки пальцев друг о друга, трясётся в маленьком автобусе, прячет форму под безликим чёрным плащом и мечтает уволиться и не знать того, что знает теперь. 

    Квартира встречает Вику влажным запахом осени (она опять не закрыла окно утром) и зябким сумраком. Замок защёлкивается, и Вика сбрасывает тугие туфли, стягивает жёсткую форму и подставляет утомлённое тело и гудящую голову прохладным струям воды, пока зубы не начинают стучать друг о друга: напор горячей воды всё ещё до смешного слаб.

    Укутавшись в большое махровое полотенце, Вика бродит по квартире в темноте: на обшарпанной двери над домофоном с оплавленными кнопками со вчерашнего дня висел кусок объявления о плановых работах на электросетях. За окном, усеянном крупными каплями тихого редкого дождика, нагнавшего её на остановке, — тоже тьма. Весь район обесточен и от этого кажется неживым. 

    Есть Вике после подобных дел всегда не хочется, а сегодня ещё и не приготовить: электроплитка и микроволновка без сети не работают, а холодильник размораживать почём зря не хочется. Наощупь переодевшись в шёлковую пижаму, Вика зажигает свечи. Две старые, оплавившиеся, одна ароматическая — подарок Даны на день рождения. Вика забирается с ногами на диван, кутается в плед и бездумно таращится на пляску огней, на скольжение продолговатых уродливых теней брошенных на журнальном столике безделушек — резинок, браслетов, заколок, — по кухонному гарнитуру. 

    Ноги мёрзнут. Темнота подбирается к центру квартиры уродливыми щупальцами спрута, хочет схватить за пятку, утащить во мрак, и Вика поджимает пальцы на ногах. Деревянный фитилёк аромасвечи трещит, как ветки в костре. От свечки нежно пахнет взбитыми сливками, ванилью и карамелью, да только эти запахи быстро растворяются в вязком запахе осени. Из окна тянет прелой листвой, влажным асфальтом, по подоконнику стучат капли, а электричество, видимо, включать никто не собирается.

    Вика теснее кутается в плед и полушёпотом подбадривает себя:

    — Ну ничего. Вспомни, как в грозу в лагере пробки выбило ночью. 

    Гремела, грохотала, лютовала за окнами непогода, дети (а тогда ей ещё доверили отряд помладше) просыпались и бежали к ней, по случайности оставшейся дежурить в ночь, а она гладила их по голове и бормотала, что в грозе нет ничего страшного, хотя у самой сердце сжималось, едва слышались громовые раскаты.

    Сейчас не гремела гроза, никто не плакал, не жался к груди, подрагивая всем телом, но Вика всё равно беспокойно ёрзала, пытаясь устроиться на маленьком диванчике поудобнее. Дождик неравномерно тарабанил по окну, совсем как обвиняемый постукивал пальцами по столешнице в кабинете.

    «У вашей сестры, — нахмурилась Вика в ожидании, пока старенький принтер прогреется и пустит протокол на печать. — Осталось трое маленьких детей. Вы не думали, кто ими займётся?» Обвиняемый сощурился, прицокнул языком и усмехнулся: «Ну она же где-то откопала оленя, который её с прицепом взял. Вот пусть этот прицеп дальше и тащит». «Он мужчина», — процедила сквозь зубы тогда Вика и поторопилась подсунуть ему протокол на подпись.

    Вика жмурится, пытается отогнать навязчивые воспоминания прошедшего дня, но они возвращаются и накрывают её ледяной волной тревоги, оседают мурашками вдоль позвоночника, дрожью в пальцах, пощипыванием в носу. И Вика, как в полубреду, тянется к телефону и открывает контакты. Листает список вызовов долго-долго, прежде чем находит нужный — и нажимает, пока не передумала.

    Длинные гудки тянутся долго, заставляют дышать тяжелее и громче. Вика перекладывает трубку из руки в руку, накручивает на палец кисточку пледа и уже хочет всё бросить, но трубку наконец снимают.

    — Привет! — за грубоватым голосом слышен грохот посуды и гул воды.

    От привычного кухонного шума тревога улегается, и Вика выдавливает из себя непринуждённую улыбку, как будто её кто-то увидит:

    — Привет, мам! Что делаешь?

    — Ужин готовлю. Быстрее говори, что надо, — раздраженно бормочет мать и отворачивается от трубки, чтобы прикрикнуть на младших: — Заглохните вы уже! Хватит реветь из-за пустяка, Муська! Подумаешь, ударил. Нечего было ноутбук у Вадьки отбирать, вот и огребла. Сама виновата, знаешь ведь, что ему нужнее!

    Слова, готовые вылиться слезами облегчения, каменеют в глотке, и Вика едва-едва выдавливает задушенный писк:

    — Ничего. Просто… Рада была услышать.

    Мать угукает и отключается, а Вика бросает телефон рядом с собой и утыкается лбом в колени. 

    Её тошнит и потряхивает — сидеть одной в полной темноте и снова и снова вспоминать непроницаемые водянистые глаза обвиняемого невыносимо, но это её выбор — так сказала бы мать, если бы не бросила трубку.

    Деревянный фитилёк начинает побулькивать, утопая в расплавленном воске. Теперь пахнет вовсе не сладкой ванилью, а горьким дымом костров и золой. Вика поднимает голову и краем глаза замечает, что у неё звонит телефон. Поставленный на беззвучный, он едва ощутимо вибрирует под боком, тускло мерцает экран. На голубом фоне белые буквы со смайликом кота на конец: «Котов».

    Повертев телефон в руках, Вика всё-таки снимает трубку.

    — Виктория Сергеевна, ты как?

    В голосе Толи столько мягкого беспокойства, что Вика опускает тонну вопросов и ошарашенно шепчет:

    — Привет! Я… Да… Нормально.

    — На тебе просто лица не было, когда ты уходила. Что делаешь?

    — Сижу, — хмыкает Вика и, поправив плед на плечах, зачем-то уточняет: — В темноте.

    — А чего свет не включишь?

    — У нас его во всём районе отключили. Мрак беспросветный…

    — Хочешь, приеду?

    Вика гулко сглатывает. Сердце подскакивает к горлу и, кажется, замирает там. Вика не просто хочет — Вике отчаянно нужно, чтобы на этом потёртом диване рядом сидел кто-то, кому она бы положила голову плечо, и чтобы в этой отсыревшей студии стало немножко теплее. Но она заправляет за ухо прядь волос и спрашивает с небрежной усмешкой:

    — Зачем?

    — Привезу горячей еды. Ты ведь наверняка не ужинала. Устроим ужин при свечах!

    — Угадал, — глухо смеётся Вика. — Не хочу тебя напрягать, если честно.

    — Спуститься вниз и купить горячий вок через дорогу, чтобы потом поужинать с тобой, куда приятнее, чем валяться на диване и таращиться в телефон. И совсем не в напряг.

    — Правда?.. — в голосе предательски звякает надежда, Вика прикусывает кончик ногтя и бормочет вполголоса: — Тогда захвати ещё свечек. Мои… Почти потухли.

    В жидком воске в панике трепыхаются затухающие огоньки. Толя на том конце трубки протяжно вздыхает, и Вике кажется, что сейчас они думают об одном и том же.

    — Держись, солнышко. Я скоро приеду, — выдыхает он. — Ещё повербанк захвачу.

  • Чужачка

    Чужачка

    художник: нейросеть

    Мир единовременно взорвался множеством огней и царапающих слух мерзких звуков. Неждана невольно попятилась, прикрывая лицо ладонями и часто-часто дыша. Это совершенно не было похоже на её дом. Здесь пахло не целебными травами, развешенными под потолком приболотных хижин, не густой хвоей – здесь пахло дымной горечью и вязким испорченным туманом.

    Неждана сквозь растопыренные пальцы рассматривала новый мир, в котором ей суждено было пробудиться.

    Там, где раньше стоял чёрный лес и болотные огни зазывали потерявшихся путников к Хозяину, теперь высился городище. Столь могучий и яркий, каковых Неждана прежде не видела. Он сиял крышами без черепиц и маковками уже не деревянных церквей и пламенел огнями. Они пульсировали и путались.

    Пальцы в отчаянном жесте скользнули по липе, веками служившей ей постелью.

    Лучше бы её пробуждение случилось раньше.

    Там, где не было бы ни головокружения, ни удушающей хватки в груди, ни перепутий. Там, где огни бы выстроились в ряд и привели бы её к Хозяину. Так же, как сотни лет назад, когда она, дочь волхва, испугавшись обрушения чуров, бежала в чернолесье за мерцающими болотными огоньками – заблудшими душами, прокладывающими путь живым и потерявшимся.

    Зябко поджимая босые пальцы, Неждана нервно переступила с ноги на ногу и прислушалась. За противным скрежетом, бьющими звуками и пыльным запахом скрыты запах торфяников, шелест усталой листвы и тонюсенький скрип костей мертвецов под самыми ногами. Как и прежде.

    Она вернулась.

    Вот только огней было много больше. Разноцветные, они складывались в переплетающиеся пути. Хозяин Леса, усыпляя своих учениц, освобождал их от своей власти. Каждой обещал свой срок и велел следовать за огнями навстречу себе.

    Неждана скривилась: знать бы, что делать теперь с этой волей и навстречу которым из тьмы огней последовать. Босые ноги несмело коснулись жёлтого круга на шершавой дороге. Среди окаменевших просторов её манило красно-лиловое мерцание. Морщась от боли в ступнях, Неждана двинулась ему навстречу.

    Её вновь поведут огни. Уже не болотные – городские.

  • Повелительница бурь

    Повелительница бурь

    Элис и море. Они связаны прочнейшими цепями — даже более крепкими, чем узы церковного брака.

    Элис не может долго находиться на земле. Горячий оранжевый песок пляжей Тортуги и раскалённые каменные дороги очень скоро заставляют Элис морщиться и прокусывать до крови обветренные губы: каждый шаг отдаётся тупой болью во всём теле и раскалённым металлом в крови. Элис знает, что дело в метке манты, родимым пятном растёкшейся по левому предплечью.

    В шестнадцать лет они с отцом-капитаном попали в жуткий шторм и потерпели кораблекрушение. И тогда Элис, захлёбываясь горькой водой и солёными слезами, глядя в небо, возносила не мольбы Господу, а клятвы повелителю морей. Они с отцом не должны были умереть: дома остались матушка и трое сестёр, которые жили только заработком отца.

    Сейчас Элис не пытается вспомнить, что она тогда нашептала горькой бурлящей воде, из-за чего её с отцом вынесло на раскалённый песок каменистого пляжа. Но она отлично помнит холодную хватку длинных полупрозрачных пальцев на предплечье и чёрный плащ, от которого пахнет ночью и морем.

    Он соткался из мутной штормовой воды, вышел на берег, крепко сжал её руку, заставляя морщиться от боли и скрипеть песком на зубах. Тогда она не знала, что ей явился сам Морской Дьявол и что она заключила вечный договор.

    Теперь она целиком и полностью принадлежала морю. А оно — ей.

    Но впервые Элис поднимается на борт корабля с тяжёлым сердцем.

    Полутрезвая команда встречает её радостными сотрясаниями сабель.

    — Наш бесстрашный капитан! — каждое слово режет сердце на живую, Элис морщится и неосознанно чешет метку. — Погиб! Ни один лекарь не в силах был ничего сделать. Но он ушёл достойно. Как настоящий капитан! Как ваш друг и как мой супруг! Пришла пора выбрать нового капитана! — дыхание прерывается, и перед глазами Элис на секунду возникает бледное обескровленное лицо супруга, покойного супруга, его холодный поцелуй на метке и просьба командовать его кораблём. Элис обводит команду тяжёлым взглядом и откидывает назад медно-рыжие выцветшие волосы, говорит тише: — Он желал, чтобы это была я…

    На палубе воцаряется гробовая тишина. И даже треск волн о борта становится как будто не слышим. Элис знает: всё дело в том, что сейчас Морской Дьявол наблюдает за ней.

    Тянущим холодом метка реагирует на его присутствие.

    — Да здравствует новый капитан! — кричит квартирмейстер «Шторма», и к ногам Элис приземляется потрёпанная широкополая шляпа мужа.

    Элис заботливо отряхивает её, и надевает, лихо заламывая поля.

    — Клянусь Морским Чёр-ртом, — протягивает она, хищно скалясь, и с лязгом вынимает из ножен саблю: — Мы зададим жару всему миру похлеще Чёрной Бороды!

    И под её громкие и отрывистые приказы команда приходит в действие. С лязгом поднимается якорь, рубятся канаты, поднимаются белые паруса и белый флаг с чёрным мантой.

    — Куда держим курс, капитан? — почтительно спрашивает квартирмейстер, занимая место у штурвала.

    — Держим нос по ветру, ребята! — кричит Элис, опьянённая солёным запахом моря и горьковатым привкусом ветра на языке. — Морской Дьявол сам приведёт нас к добыче.

    Команда ни на секунду не сомневается в её словах, а лишь усерднее начинает работать.

    Ей не нужно переодеваться в мужчину, как Мэри Рид.

    Ей не нужно осаживать супруга и отсекать ему пряди волос на глазах всей команды,как Энн Бонни.

    Потому что она не Мэри Рид, не Энн Бонни. Она Элис Дрейк — повелительница бурь. И должница Морского Дьявола.

    Волны сами выносят их к добыче: огромный галеон с рабами и работорговцами маячит на горизонте уже через три дня пути. Команда недоверчиво присвистывает и бормочет, что Элис, должно быть, действительно помогает Морской Чёрт. А Элис с самодовольной усмешкой теснит квартирмейстера у штурвала и готовит ловкий бриг к абордажу.

    ***

    Элис аккуратно переступает через трупы работорговцев, морщась от их крови, как от отравы, и внимательно прислушивается к шёпотку спасённых пленников. Здесь не только африканцы из колоний — здесь полно и белых разбойников. И все они шепчутся об «особом» пленнике, посаженном в трюм.

    В трюме темно и сыро. Слабый свет с палубы падает на худого полуголого мужчину, чья грудь и спина покрыта уродливыми шрамами от ударов кнута.

    Освободив его от кандалов, Элис отходит в сторону и, приподняв широкополую шляпу, с нежной и снисходительной усмешкой на обветренных губах смотрит в глаза освобождённого пленника, потирающего руки. Элис видит в них хрусталь северных морей.

    — Кому я обязан? — хрипит пересохшим голосом пленник.

    — Капитан Элис Дрейк! — Элис потрясает влажными просоленными волосами и протягивает загрубевшую ладонь для знакомства.

    — Повелительница Бурь? — пленник вскидывает белёсые брови и шутливо-галантно касается сухими губами её ладони забытым жестом. — Большая честь. Капитан Джейкоб Уордроп.

    — Что забыл Любимец Севера в жарких краях? — Элис приподнимает одну бровь и скрещивает руки на груди.

    — Искал встречи с тобой, — разводит руками Джейкоб, вставая прямо в клочок света. — Как видишь, Любимец Севера остался без корабля, без команды, но, как видно, не без удачи!

    А Элис видит запёкшуюся кровь по всему его телу, и холодная дрожь на миг прошибает её.

    — В честь такого события предлагаю по возвращении на Тортугу выпить пару пинт рома! — салютует найденной в трюме бутылкой вина Джейкоб и жадно прикладывается к горлышку.

    Метку на руке пронзает торопливой колкой болью.

    Морской Дьявол здесь. Он всё слышит.

    Элис, морщась, смахивает тяжёлые пряди с груди и ставит руки на пояс, покусывая разбитую губу. Она боится, что удачи Морского Дьявола не хватит на них двоих. Боится, что он не доживёт до следующего дня после пьянки, поэтому качает головой и взмахивает рукой с меткой:

    — Извини, Джейкоб. Выпьем в моей каюте. На земле я чувствую себя чужой.

    Взгляд Джейкоба на секунду замирает на её предплечье, а потом он как бы случайно разворачивается к Элис полубоком, и она видит на его плече чёрную, так похожую на её собственную.

    — Не бойся, Морской Чёрт, — запрокидывает голову и надрывает горло опьянённый радостью и крепким вином Джейкоб. — Она будет работать только на тебя! И душу свою отдаст только тебе! — а потом поворачивается к Элис, и глаза его горят болезненным пламенем: — Имей в виду, Элис, за твою жизнь и удачу, ты будешь платить дорого и долго.

    Элис, глядя на шрамы Джейкоба, кивает и поправляет шляпу. Она кажется тяжёлой, как будто её выплавили из всех монет, которые бряцали в срезанных кошельках работорговцев, которые они обменяли на украденные товары, которые они тратили на выпивку и веселье.  Джейкоб подмигивает Элис, с грохотом отпинывает в сторону опустошённую бутылку вина и по-свойски приобнимает её за плечо.

    Они выходят на палубу вместе, и волны перестают лихорадочно и исступлённо биться о борта галеона.

    Вечером они вместе пьют в каюте и рассказывают, как согласились на сделку с Морским Дьяволом.

    А потом их пути расходятся. Джейкобу Уордропу ни по чём айсберги и холод.

    Элис Дрейк ни по чём волны-убийцы и тропические дожди.

    Но им обоим нет места на суше.

    Они прощаются. Элис вступает на бриг «Шторм», чтобы дальше отправиться грабить и оставляет часть команды Джейкобу. Он, в дорогой одежде главного торговца, стоит за штурвалом переименованного галеона и готовится идти переоснащать корабль.

    Они прощаются и крепко пожимают друг другу руки, точно зная, что увидятся, когда придёт время держать ответ перед Морским Дьяволом.

    Раз в несколько лет Элис возвращается на Тортугу почти без команды, но с роскошным кораблём, набирает новых людей и снова выходит в море, бесстрашно бросаясь в убийственные волны и успешно грабя любые корабли.

    Ночами она чувствует, как холодит кровь метка Морского Дьявола, и знает, что время, отведённое ей, быстро уходит. Во снах Элис часто стоит на холодном песке каменистого пляжа и видит на горизонте огромный галеон, сотканный из волн и тумана, который рассекает спокойную гладь волн и каждый год приближается к ней.

    И Элис знает, что должна бороться, грабить и отправлять на дно трусливых толстосумов.

    Потому что, когда призрачный галеон всё-таки достигнет берега, она должна доказать, что достойна вступить на его палубу и занять место у штурвала, а не сойти в рундук мертвеца.

  • Самая тёмная ночь

    Асгерд бежала. Всю жизнь отец учил их с братьями держать бой — сжимать древко меча так, чтоб клинок продолжением руки становился — а Асгерд бежала. Юфтевые башмачки едва касались древесины; она беззвучно всхлипывала, напитавшаяся крови и ярости.

    Асгерд сбегала, но не от боя. Предательски заколотый в собственной постели супруг не остался неотмщённым: убийца остался в той же спальне, пронзённый мечом своего конунга, рукой его жены, рядом с колыбелью их первенца.

    Теперь Асгерд желала обмануть саму смерть. Бережно прижимая к груди крепко спящего, напоенного медовухой, ребёнка, она убегала прочь по длинным коридорам чертогов, где когда-то была счастлива, чтобы спастись. Их жизнь, расшитая на гобеленах, печально трепыхалась ей вослед.

    Отец конунга Бёдвура пал в бою, защищая свои чертоги, свою семью, от рук собственных ярлов, волков, покусившихся на руку кормящую.

    Его жене, гордой, воинственной вдове Брюнхильд, из викингов, названной по имени валькирии, удалось спастись из горящего чертога и найти приют в землях другого конунга, где она бесстрашным, властным, воинственным воспитала последнего выжившего, младшего сына Бёдвура, с материнским молоком поила его желанием мести и учила вернуться.

    И Бёдвур вернулся, под руку с девой лесной: пришёл как конунг с мечом родовым и длинным — и разрушил до основания построенное предателями, завоевал чертог и уважение фралов. И на тинге, свидетелем которому был отец Асгерд, был провозглашён новым конунгом.

    Лесная дева погибла внезапно — Асгерд сглотнула и резко налево, коснувшись швов-рубцов, проложивших погребальный костёр — осиротел чертог, осиротел Бёдвур. И тогда ему предложили Асгерд.

    Их гобеленов было всего два: пышная свадьба и рождение первенца — окружённые благословением богов.

    «Боги отвернулись от нас, отец, — бормотала Асгерд в макушку ребёнка, пока под ногами сменялись, крошились в спешке ступеньки, — за то, что мы совершили, чтобы я оказалась здесь…»

    Чёрный ход зарос мхом и плющом. Асгерд в кровь разодрала пальцы, обломала ногти до мяса, навалилась плечом на тяжёлую дверь, и рухнула на колени в душную влажную летнюю ночь. Небо от дыма и крови разбухло и побагровело фурункулом. Из-за кустов вышла тонкая тень с длинным мечом.

    Асгерд вскочила.

    — Прошу, пощадите, — взмолилась она, пусть ей этого бы и не простили.

    — Никто не причинит тебе вреда.

    — Ингвар?

    Имя сорвалось с губ, обжигая: старший сын Бёдвура и лесной девы, его без малого год считали сгинувшим в густых лесах среди диких зверей. Зов материнской крови оказался сильнее: он вырос, возмужал. Асгерд попятилась, слёзы застлали глаза. Спиной наткнувшись на стену, стонавшую от боли и криков, она медленно сползла на землю.

    — Никто не причинит тебе вреда, — рыкнул Ингвар, и меч легко и звонко, как игла, вонзился в землю. — Ты жена моего отца, ты мать моей сестры. Я не позволю.

    — Но как же…

    — Ярлы поступили бесчестно. Ударили ночью. В спину. Хотели избавиться и от меня. Лес меня спас. И спасёт тебя, Асгерд. И вырастит Сольвейг.

    — Ингвар…

    Ингвар протянул ей ладонь. Не юноши — мужчины. Мозолистую, крепкую, с рубцом поперёк ладони.

     — Я помню, ты хорошо относилась ко мне, Асгерд, когда отец уходил, а мы оставались. Я помогу тебе, если ты пообещаешь помочь мне.

    — Что ты задумал, Ингвар?

    — Я вернусь. И приведу с собой войско. И возвращу всё то, что построил мой отец.

    Качнув головой, Асгерд схватилась ладонью за лезвие меча и поднялась. Алая кровь затерялась на мутном подоле ночной сорочки. Расправив плечи, Асгерд вложила свою ладонь в ладонь Ингвара.

    Перед ней стоял достойный сын своего отца, истинный воин, которому по силам обмануть смерть и покарать подлых предателей. Который сумеет не разрушить, но отвоевать созданное отцом.

    Асгерд слишком долго жила волею богов и родителей.

    Но сейчас ей давался шанс всё переломить, поэтому она без малейших колебаний прошептала:

    — Клянусь.

  • Узнать заново

    В глубине зеркала в квартире-студии, так же аккуратно обставленной в стиле лофт, жила девушка, как две капли воды похожая на Аню. Когда она улыбалась, пусть немного болезненно и несмело, у неё на щеках появлялись такие же ямочки и щербинка меж верхних зубов тоже проглядывала. Она перебирала пальцами гладкие тёмные пряди каре, как бы невзначай касаясь плотных рубцов за ушами, точно так же.

    Только жила она совершенно другой — правильной — жизнью. Она не влюблялась до умопомрачения, не принимала из покоцанных ожогами рук дорогие подарки, не декорировала прокуренную переговорную в бизнес-центре работой своего парня — чёрным идеальным кубом на подставке (из тротила, как оказалось потом). Она не цеплялась за жёсткую камуфляжную ткань обожжёнными пальцами, не просила прощения за свою слепоту и сотни загубленных жизней, не создавала себе лицо из ожогов заново.

    И со следствием сделок тоже не заключала: куда ей, даже не скромному столичному дизайнеру — учительнице МХК в тихом городке с подобающей ему незаметной размеренной жизнью! Разве что соседствовала через тамбур она с двумя молчаливыми мужчинами, в чью кожу, кажется, впитался запах ружейной смазки (охотники, наверное, — пожимала плечами она и нервно сжимала подол платья).

    Поправив лангету на сломанной руке, Аня стянула с прикроватной тумбы новый паспорт, оставленный куратором. Сиреневые страницы зашелестели под пальцами. «Ну просто Оля-Яло», — сорвался с губ смешок. Паспорт с глухим стуком приземлился обратно.

    Аня одёрнула платье-рубашку и, миролюбиво улыбнувшись, сделала шаг к зеркалу. Девушка по ту сторону сделала то же самое.

    — Ну привет… Яна! — Аня вытянула руку вперёд, кончиками пальцев касаясь стекла, разделявшего их с отражением. — Я тебя не знаю. Но очень хочу с тобой познакомиться.

    Уголки губ дрогнули. Улыбка сломалась. Аня вплотную приблизилась к Яне, коснулась лбом её лба.

    И тихонько расплакалась.

  • Камень

    Грегори Гритти отменно ругался по-итальянски. Не то чтобы он целенаправленно это делал — вовсе нет, обычно он был сдержанным интеллигентным джентльменом, но только не когда руки вытачивали из камня совершенно не то. В такие моменты кровь приливала к голове и стучала в виски бранными итальянскими словами.

    Это случалось редко, но в последнее время чаще и чаще. Камень, обычно гибкий и податливый, приятнее глины, оставался неколебимо неживым. Девятнадцатилетняя Софи Легран, на свою беду согласившаяся быть музой и натурщицей для новой скульптуры Грегори Гритти, неловко поёрзала на трёхногой жёсткой табуретке, убрала всегда раздражавший Грегори локон и чуть повернула голову вправо.

    Сделала ровно то, что всегда требовал Грегори в минуты раздражения.

    Грегори Гритти ругаться не перестал. Вместо воздушной девы в тоге, истинной музы, в его руках лежал неуклюжий холодный гранит, обжигающий гладкостью.

    — Мсьё Гритти, — неловко позвала Софи и тут же отвела взгляд. — Я опять что-то сделала не так?

    — Не так! — согласился Грегори, отшвыривая в сторону инструменты и до жара растирая пальцы посеревшей тряпкой с пятнами глины и краски. — Всё не так, синьорина! Вы стали музой не того скульптора! Я чёртова бездарность, приправленная полной неизвестностью!

    — А мне нравится, — тихо вставила Софи, скользя взглядом по полкам с безжизненными кусками гранита и кремня, улыбаясь мрачным бюстам Леонардо да Винчи и Гая Юлия Цезаря, приподнимая тонкие брови в попытках угадать, кто остался недоделанным.

    Грегори скривился и неуловимым взмахом скрыл очередную недоделку под плотной серой тканью. Упал в кресло, вытянув длинные ноги, и прикрыл глаза. Софи безмолвной статуей осталась сидеть напротив. Вот её бы сейчас облачить в белый мрамор и так и оставить. Грегори, приоткрыв один глаз, скользнул взглядом по Софи и коротко кивнул: «Да, получилась бы очень живая скульптура. Настоящий шедевр. А не это…»

    Грегори болезненно наморщился и помассировал переносицу.

    Софи весенним ветром скользнула по мастерской и оказалась рядом с недоделкой.

    — Не трогай! — Грегори подскочил, предостерегающе подняв ладонь.

    — Но я одним глазком, — умоляюще закусила губу и наморщила тонкие брови Софи, — пожалуйста. Мсьё Гритти, мне очень нравится!

    Слова Софи были такими наивно-честными, но при всей искренности слишком сильно резанули самолюбие. Грегори лишь пренебрежительно скривился и, как обычно, предложил продолжить завтра.

    Софи покорно кивнула.

    Глухо захлопнулась за её спиной старая дверца мастерской на углу, на секунду впустив в пыльную мастерскую запах влажного асфальта и шум машин. Грегори широкими рваными шагами отмерил комнату, остановившись у огромного окна. Тусклый свет, едва-едва просачивающийся сквозь серо-сизые тонкие тучи, болезненно резанул глаза. Потерев глаза, Грегори проводил худенькую фигурку Софи, на ходу натягивающей на золотые кудри типичный французский красный беретик. Рука дёрнула нити.

    С перехрустом опустились пластиковые жалюзи, и мастерская погрузилась в полумрак.

    Отвернувшись от окна, Грегори окинул те немногие фигуры, что выжили после выставки в местном художественном музее. Вздохнул. Он не просто помнил каждое лицо — он помнил те секунды, когда он чувствовал, как из-под его пальцев выходит что-то по-настоящему прекрасное и живое, взирающее с интересом или раскрывающее душу.

    Не безмолвный кусок камня.

    А ведь всё так хорошо начиналось.

    Знакомство по интернету с ценителем искусства, предложение организовать

    первую выставку.

    Продажа лучших скульптур в частные коллекции богачей.

    Просторные двухкомнатные апартаменты на первом этаже старого домика стали идеальным местом для мастерской первого скульптора маленького городка.

    Десяток заказов.

    В один момент всё рухнуло. Последний заказ был завершён без особого энтузиазма и привычного праздника в жизни. Заказчик, разумеется, был в восторге: Грегори Гритти был одним из немногих скульпторов, которому удавалось не просто воссоздавать силуэты, но вселять душу в камень.

    А самого Гритти начало подташнивать от камня. Заперев мастерскую, он пустился жить: веселился в клубах, впитывал воздух французской провинции, знакомился с людьми. И постоянно прислушивался к себе — тщетно. Внутри ничего не ёкало. Только глухо звенела пустота.

    И только недавно, в парке он случайно столкнулся с Софи Легран, потерявшей серёжку. В то мгновение в душе что-то дёрнулось, такое живое, настоящее, за что Грегори вцепился, как утопающий за соломинку. Он вложил серёжку в её руку и долго не хотел отпускать эти нежные тёплые пальцы.

    Умолял стать его музой.

    Она старалась изо всех сил. Две недели Грегори то оживал, вдохновлённый живым румянцем Софи и колыханием её кудрей, то умирал, удручённый неестественностью складок её сарафана. Но каждый раз, когда она приходила, в душе слабо теплилось забытое чувство творческого подъёма, и руки сами тянулись к камню.

    Иногда на час. Иногда — на пару мгновений.

    — Что смотришь? — рыкнул Грегори на укоризненно взирающего со стены кумира, Леонардо да Винчи. — Ты тоже свою Лизу не с первого раза написал. Так что я ещё повоюю.

  • Не страшно

    Зимой мрак оплетает город особенно быстро: оглянуться не успеешь — вокруг чернота. Вика замечает, что время позднее, только когда в кабинете оперативников повисает такая мертвецкая тишина, что слышно, как трещат старые часы на стене. От тусклого света ноутбука глаза болят, и Вика растирает тяжёлый веки. В кабинете почти темно: включена лишь лампа на Данином столе, который Вика прихватизировала на пару минут — поправить протоколы по их делу.

    Только стрелки на часах сделали уже два полных оборота.

    А ведь ей говорили не засиживаться допоздна. «Эта работа тебе за переработки спасибо не скажет, только угробит», — смеялась Дана, обувая берцы и выключая рабочий компьютер, прежде чем оставить Вику в кабинете одну.

    «Бли-ин», — вздыхает Вика и медленно поднимается из-за стола. Спину ломит от неудобного стула, травмированное в ноябре сустав щёлкает. возвращаясь на место. Собирается Вика быстро: помня, что Дана не любит бардак, оставляет после себя идеальный порядок. Даже мышку перемещает в центр компьютерного коврика.

    Когда под пальцами звонко щёлкает выключатель лампы, темнота змеями вливается в кабинет. Вика вздрагивает. Медленно подходит к окнам и двумя пальцами раздвигает замызганные жалюзи, заглядывая на улицу.

    Ночь наглухо накрыла город тёмным куполом. За заиндевевшим стеклом едва виднеются тропки среди высоких сероватых сугробов, ведущие к многоэтажкам, вразнобой расцвеченными горящими окнами. Вика складывает руки под грудью и судорожно вздыхает.

    Жалюзи маятником покачиваются в обе стороны и многозначительно шелестят.

    Когда Вике было шестнадцать, она любила гулять в такое время. Её затягивало в центр, где яркими огнями мерцали вывески и светофоры, где шпиль административного знания пронзал тёмно-фиолетовые беззвёздные небеса. Там из кафе и автомобилей звучала музыка, отовсюду лил тёплый свет. Там были люди.

    Когда ей исполнилось восемнадцать, гулять по ночам она перестала. И хотя до сих пор Вика не видела ничего прекраснее ночного города, раскинувшегося как на ладони, наблюдать за ним, перемигивающимся огнями среди ночи, предпочитала из окна: в прочном отдалении от эпицентра событий. Спальные районы и старые дворы с их деревьями, что страшно изогнутыми ветвями пытаются пощекотать лицо, в такое время угрожающими тенями нависают над поздними жителями. Каждый шаг в тишине разносится эхом далеко по округе, а если зима – снег хрустит, и кажется, что кто-то идёт след в след.

    Парадные улицы города немногим лучше. Вика как никто другой знает изнанку милого уютного города, который всё пытается прорваться из девяностых в настоящую жизнь. И не хочет оказаться на месте потерпевших.

    Пальцы мёрзнут и деревенеют не то от страха, не то от холода стеклянного окна.

    Вика решительно разворачивается и, на ходу подхватив сумку с ноутбуком, торопится прочь. Каблуки зимних сапог бойко отстукивают по бетонным полам. Время только пятнадцать минут двенадцатого — может, такси успеет.

    Вика сдаёт ключи в дежурку, прощается с лопоухим дежурным Володей и выходит на крыльцо. Приложение такси отсчитывает минуты до поиска машины, и время растёт в геометрической прогрессии. С замёрзших губ срывается облачко белого пара вместо ругательства, когда она почти не чувствует ног, а водитель всё ещё ищется. Хочется плакать от усталости и отчаяния, а ещё меньше хочется ждать. Вика косится на протоптанную дорожку, расстилающуюся от ступеней отделения в темноту, и возвращается в отделение.

    Зуб не попадает на зуб, когда она пытается уговорить Володю оставить её ночевать в дежурке. Володя мнётся, чуть заикается и твердит, что никак не может — не положено это. Вика качает головой: он уже допустил, чтобы следователь остался в кабинете оперативников. И всё равно, что её оставила Дана. И всё равно, что они подруги. Нарушение есть нарушение.

    — Пожалуйста, — Вика морщится. — Я не дойду до дома. Я уже замёрзла, пока такси ждала.

    Володя смешно распахивает глаза и косится на часы:

    — Виктория Сергеевна! Ну! Да… Вы сорок минут ждали. — Он замолкает, что-то старательно обдумывая, а потом выдыхает: — Ладно. Ирина Павловна всё равно только послезавтра вернётся, а начотделу по наркоте на всё пофиг. Заходите.

    — Спасибо, Володя. С меня всё, что захотите!

    — Кофе хватит, — скромно отмахивается Володя и запускает Вику в свою обитель.

    За дверью аппаратной — укромная комнатушка со стареньким потёртым диваном, на который небрежно накинут плед. Володя приглашающим жестом кивает на него. Вика достаёт из сумки для ноутбука маленькое зеркало, шуршит пачкой влажных салфеток, смывая макияж, который кажется неподъёмным после затянувшегося рабочего дня. Володя щёлкает чайником, и тот начинает ворчливо пыхтеть.

    — А вы? — Вика снимает удобные сапоги и прячет их за ручку дивана, тут же подбирая под себя ноги, чтобы согреться и случайно не обнажить стрелку во всю голень.

    — А я не сплю. — Володя скрипит покосившейся дверцей шкафчика и уталкивает туда Викин пуховик. — Мы вообще-то по двое должны ночью дежурить, но вы ж сами знаете — кадров не хватает.

    — Знаю, — грустно улыбается Вика.

    — А вы сколько работаете уже?

    Володя возвращается к табуретке, на которой ютится электрический чайник, разовые стаканчики и растворимый кофе, как раз вовремя: чайник щёлкает.

    — Два года. А вы?

    — Всего год, – смущённо выдыхает он.

    Володя наводит им обоим кофе, и Вика с удовольствием разговаривает о том, что им довелось испытать на работе в полиции. Когда кофе заканчивается, её начинает клонить в сон. И даже яркий свет дежурки не мешает: мир плывёт, смягчается, голос Володи звучит тише и медленнее. Пару раз Вика выпадает из диалога, а на третий просто отрубается.

    Сквозь сон до Вики долетают голоса. Оба смутно знакомые. Первый — низкий, возмущённый и яростно шипящий, второй — путаный и определённо принадлежащий Володе.

    — Ну и что она тут делает?

    — Я знаю, что не положено. Но она поздно ушла и не смогла домой вернуться. Не мог же я её выдвинуть на мороз. Мы ж полиция, в конце концов!

    — А почему ты ей такси не вызвал?

    — Да ты ж сам знаешь, что они сюда ездить не любят. Она сорок минут ждала. А пешком…

    — Они ещё что-то невнятно шипят, а потом шуршат по полу осторожные шаги.

    — Викуся, просыпайся… — щекочет слух знакомый насмешливый полушёпот, чей-то палец касается щеки.

    Вика морщится, стонет и ёрзает на диване. Кто-то над ухом фырчит и треплет за плечо:

    — Вставай.

    Вика приоткрывается один глаз и стонет хриплым голосом:

    — Время… Сколько?

    — Пять утра уже, — тихонько смеётся человек и опускается рядом: диван ощутимо проминается. — Тебе на службу через три часа, а ты тут торчишь. Солнышко, вставай…

    — Толя? — щурясь на мутно-жёлтый свет лампочки дежурки, Вика вглядывается в силуэт.

    Спросонья он размытый, и принимает очертания не сразу. Постепенно. Чёрные волосы. Синий свитер. Серый широкий шарф. Точно Толя — в том месяце они с ним начали работать совместно с делом о грабежах. Вика растирает ладонями лицо, проглатывает зевок и, разминая шею, выжидающе смотрит на Толю. Он в ответ глядит на неё с укоризной.

    — Ты почему тут? Всё-таки заработалась?

    — Тебе ж Володя всё рассказал, — бурчит она, плотнее кутаясь в плед. — Блин, я понимаю, что не положено, но… Пусть это останется между нами?

    Вика с трудом прикрывает кулаком сладкий широкий зевок, а Толя протяжно вздыхает. Мышцы приятно потягивает теплом, как после хорошей разминки, глаза не болят и даже шея как будто не затекла на спинке дивана. Удивительно, но Вике впервые за последний месяц спалось так крепко, тепло и безмятежно.

    — Разумеется, — выдыхает Толя и гладит Вику по плечу. — Давай я тебя провожу, что ли.

    Вика морщится и, приглаживая волосы, замечает, что ей нет смысла торопиться.

    — Мне до дома — минут пятнадцать ходьбы. Такси быстрее, — она прикрывает глаза и ложится обратно на спинку. — И в порядок себя привести минут десять. Кофе выпью по дороге. Так что я могу ещё часик вздремнуть.

    — Не хочешь — не надо, — фыркает Толя. — Скажешь, чего испугалась? Темноты, что ли?

    Вика приоткрывает глаз. Он небрежно улыбается и смотрит с неподдельным любопытством — неудивительно, что они с Даной так ловко сработались. Вика с грустной усмешкой мотает головой и тянет молчаливую паузу. Признание сохнет на языке и царапает горло:

    — Кто в ней.

    Голос срывается — приходится откашляться и поспешно отвернуться к окну. За ним всё та же жуткая заледенелая чернота.

    — Ты ж полицейский…

    Вика фыркает. Как будто погоны когда-то кого-то останавливали.

    — У меня даже пистолета нет.

    — Н-да… — озадаченно протягивает Толя и скользит ладонью от плеча к пальцам. — Я как-то… Не смотрел под таким углом.

    Вика пожимает плечами и снова закрывает глаза. Толя сидит рядом, накрыв своей ладонью пальцы. Не уходит. За распахнутой дверью звучит звонок — вызов. Долетают обрывки путаной Володиной речи, но Вика слышит адрес своего дома. В комнате становится холоднее.

    А через секунду Володя оказывается на пороге и замирает:

    — Это…

    Толя медленно отпускает Викину руку.

    — Грабёж, — пожимает плечами Володя и кивает Вике: — Кажется, ваш, Виктория Сергеевна.

    Толя пружинисто поднимается и начинает вызванивать экспертов, Вика вскакивает вслед за ним, поправляет задравшуюся юбку, и, вытащив из шкафа куртку, смотрит Толе в глаза:

    — Об этом я и говорила.

    — Понял, — усмехается Толя. — Зато теперь ты на законных основаниях можешь меня проводить.

  • Цена мира — война

    Фэйсяо просыпается ночью. В палате темно, только сквозь окошко, расположенное так высоко, чтобы, видимо, никто не пытался сбежать, роняет длинный рассеянный луч света луна.

    Не кровавая — золотая.

    Фэйсяо медленно садится на постели и накидывает на плечи плащ. Холодный, он ещё хранит запах битвы: крови, металла, подпаленной шерсти и льда. Фэйсяо затягивает ремень плаща поверх свободной рубахи, которую выдали в Комиссии по алхимии, чтобы не повредились повязки, и поднимается.

    Её немного пошатывает: голова кружится не то от пережитого, не то от трав и припарок, которыми здесь, на Лофу Сяньчжоу, лечат. Фэйсяо хватается за изголовье кровати и, сжав переносицу, делает несколько глубоких вдохов и выдохов.

    Лунный блик пляшет на ширме, отделяющей генерала от двух тёмных силуэтов на постелях поменьше: Лишённый генерал не может лишиться своих верных соратников. Прячущегося в тенях стража и хитроумного лекаря.

    Из горла рвётся протяжный, болезненный вздох, а в груди ворочается желание взвыть. Госпожа Байлу действительно целительница редкая: у Фэйсяо уже не болит ничего. За исключением одной раны. Но эта рана так глубоко, что госпоже Байлу её не заметить, а Фэйсяо не выгнать, не вытравить, как дикого зверя на охоте: это болит вина. Она когтями вонзилась в сердце — и отпускать не хочет.

    И в Фэйсяо впервые за долгое время просыпается Саран. Запуганная, загнанная — жертва.

    Фэйсяо знает только один способ перестать быть жертвой: стать охотником, встретиться с преследователем лицом к лицу. Поэтому выходит из-за ширмы.

    Моцзэ спит в тёмном углу: даже здесь не изменяет привязанности к теням. Спит крепко, утомлённый, вымотанный боем и переживаниями. А напротив него, под ещё одним окном, тревожно подёргивая ухом, дремлет Цзяоцю… Бледный от потери крови и бинтов, наложенных на раны — длинные, рваные, кровавые следы когтей Хулэя.

    Когда Фэйсяо видит Цзяо таким, под кожей начинает зудеть холодная ярость. Лавиной стрел опрокидывающаяся на каждого, кто встанет на её пути, сейчас она могла бы уничтожить её. На глазах у Цзяо — повязка. С припарками или примочками, Фэйсяо не знает: Цзяо сказал бы ей, если бы не лежал сейчас на том месте, которое обычно занимала она.

    Переступив с ноги на ногу, Фэйсяо осторожно присаживается на край кровати и слегка склоняется над Цзяо, как обычно склонялся над нею он. Простынь мнётся, доски скрипят, и Цзяоцю подёргивает хвостом.

    Фэйсяо уже сообщили (доложили — не слишком подходящее слово: Цзяоцю для неё больше, чем просто Целитель, может быть, даже больше, чем друг), что одним из возможных последствий станет слепота, поэтому свое присутствие оно обозначает голосом. Неловким и тихим, но не от бессилия — от растерянности.

    — Цзяо… Это я…

    — Мой генерал, — Цзяо едва улыбается и пытается приподняться на локтях; Фэйсяо поправляет ему подушку. — Как-то неловко даже.

    Фэйсяо вздыхает. Хуже, чем неловко: страшно, волнительно — горько. И эту горечь никакое изысканное блюдо Цзяоцю не способно замаскировать. Ей нужно сказать Цзяоцю слишком много, но она не находит слов, только неловко, с молчаливого согласия Цзяо, подвигается к нему чуть ближе.

    — Как там? Всё плохо?

    Фэйсяо окидывает взглядом многочисленные повязки и опустевшие склянки на полках шкафа в углу и не знает, что и сказать, как ответить правильнее. Это не она всегда находила правильные, лечебные слова — Цзяо!

    Оказывается, это непросто.

    Цзяо усмехается:

    — Молчишь? Значит, плохо. Но лучше, чем могло быть. Правда?

    У Фэйсяо забыто щекочет в носу тёплым коричным запахом — это аромат тёплой выпечки в Переулке ауруматонов, это запах ужина в «Величайших специях», так пахнет уют, посиделки в тёплой компании. Так пахнет Цзяоцю. Фэйсяо шмыгает носом и растирает его ладонью, пытаясь прогнать назойливый зуд в носу и уголках глаз.

    — Фэйсяо, — шепчет Цзяоцю, и его ладонь скользит вдоль тела.

    Фэйсяо с готовностью подаёт ему дрожащую руку. Цзяоцю обхватывает её запястье некрепко, но привычным жестом: два пальца — у сухожилия.

    Цзяоцю считает её пульс, и Фэйсяо, приструнённая за годы лечения, покорно молчит.

    — Как себя чувствуете, генерал? Ваше смелое сердце бьётся… Горячо.

    — Всё в порядке, Цзяо…

    — Надеюсь, что вы не лукавите, генерал, и с вами действительно всё в порядке, — Цзяоцю половчее перехватывает её пальцы и вздыхает полушёпотом, как будто сам не верит своим словам: — Я сдержал своё обещание, Фэйсяо, я… Я остановил войну.

    Цзяо улыбается, поглаживая застарелые мозоли на её ладонях.

    Луна давно ушла в сторону, и теперь её луч бросает на стену у двери огромные мрачные тени, которые через пару мгновений разбиваются о разноцветные стёкла склянок.

    — Прости… — роняет Фэйсяо. — Я мечтала об этом. Но… Не такой ценой.

    Не Хулэй, не борисинцы, не должность генерала-арбитра дрожали на острие её копья — не они были целью её Охоты. А мир. Фэйсяо так отчаянно охотилась за ним, что совершенно позабыла: цена мира — война.

    Чтобы к Лисьему народу и его друзьям пришёл мир, принёс за собой спокойствие, безопасность, должна совершиться война. Должна пролиться кровь, должны хрустнуть, ломаясь, кости, должны сгореть дома и дети должны остаться сиротами, чтобы кто-то однажды мозолистой, сильной рукой принёс на эти земли мир.

    Такие жертвы требует мирно сияющее небо и размеренно пульсирующее в груди спокойствие.

    Фэйсяо думала, что примет любые жертвы: в конце концов, в прошлой жизни ей пришлось пережить немало потерь, оплакать немало соратников. Но за Цзяоцю больнее всего.

    Она — генерал-арбитр. Она — Соколиная Мощь. Она — Фэйсяо, приручившая внутреннего зверя…

    Но она совершенно бессильна, обезоружена перед страданиями того, кто столько лет спасал её — кто по-настоящему спас и пострадал ради этого, потому что она воин — не целитель. Она не умеет лечить.

    Что Фэйсяо знает наверняка, так это то, что однажды ей было гораздо легче, проснувшись с болью во всём теле и почти без сил, обнаружить генерала Юэюй рядом.

    Фэйсяо сжимает ладонь Цзяо и шепчет:

    — Цзяо… Я обещаю, я буду рядом.

    — Знаю.

    В его знании — нечто большее: понимание, чувство. Оно сладко-прохладное и целительное, как чистая вода после долгого жаркого боя. Фэйсяо хочется испить это чувство до дна, и она захлёбывается словами и слезами, которым не позволила пролиться на постель Цзяо.

    — Ты исцелил меня, теперь моя очередь.

    Цзяо мотает головой и, приподнявшись на локте, едва касается губами её руки. Фэйсяо теряется на мгновение: она знает, что иногда таким образом выражают почтение — и прочие чувства, но как генералу-арбитру ей чаще всего выражали почтение ладонью на груди.

    — Оставь это целителям. Того, что ты рядом, достаточно.

    Нет. Не достаточно. Никогда не будет «достаточно». Она может больше.

    Кому как не ей, вечно балансирующей на острие копья Повелителя Небесной Дуги, знать цену жизни — знать её тайные мелочи, преумножающие её красоту?

    Возможно, потом ей будет очень стыдно, она будет пунцоветь и жалеть о словах, что бросила вот так — в полубреду, в ночном полумраке, едва встав с постели. Однако сейчас Фэйсяо говорит то, что им обоим так нужно услышать, чтобы начать исцеление:

    — Ты подарил мне мир, Цзяо… И я… Я покажу тебе его. Обещаю.

  • Вечное

    Даже несмотря на относительно чистый целлофан, которым Толя учтиво застелил трёхногий табурет, чтобы Вика могла спокойно сидеть у подоконника, находиться здесь неприятно. В стекло царапают голые ветки, стынут ноги в жёстких полуботинках, зябнут пальцы у отключенных батарей, шариковая ручка оставляет на бумаге узкие тёмно-лиловые буквы. Открыта форточка — холодно. Зато специфическая вонь крови, скручивающая спазмами пустой желудок, практически не чувствуется. Закадровым голосом передачи о животных описывает труп судмедэксперт.

    Вика послушно слово за словом выцарапывает протокол осмотра места преступления, положив планшетку на колени: на столе лужи крови — не факт, что свиной. Перед глазами туда-сюда мельтешат опера, отсвечивают синей формой патрульные (как же: надо засветиться, чтоб потом в рапорте упомянули!). Формальности.

    Дела-то толком и нет. Дежурные опера сработали быстро и по старому сценарию: убили жену — хватай мужа. Но думать об этом некогда – надо оформлять.

    — Виктория Сергеевна, Григорий Владимирович, зацените! — голос Толи раздаётся над головой вовремя: перед глазами уже начинают плясать мушки, а запястье стягивает болью.

    Вика поднимает голову. В руке, обтянутой белой перчаткой в кровавых разводах, два полиэтиленовых пакетика. Вика берёт их, чтобы рассмотреть, а Толя отходит к тумбе и тянется за паспортом.

    — А нам говорили ведь на психологии, что пары, который сочетались браком лет до двадцати трёх, как правило, разваливаются через пару лет совместной жизни, — назидательно вздыхает он и, кивнув в сторону распростёртого перед Григорием Владимировичем тела, поясняет: — Они три года как женаты. Ей двадцать два. Ему двадцать четыре.

    Пальцы дёргаются, едва не выронив обломки. Ещё пару часов назад те определённо были чуть покоцанной временем подвеской с гравировкой. Удар кухонным топориком по груди разбил и её. Но даже сквозь бурые разводы Вика без труда читает квадратные буквы:

    F-O-R-E-V-E-R.

    — Навечно, — тихо выдыхает она и возвращает Толе пакетик. — Приобщить к остальным вещдокам.

    Вика вставляет ручку в зажим планшета и, размяв затёкшую шею, кидает взгляд в угол кухни.

    Под надзором пэпээсника там сидит чёрный человек — мужчина в наручниках. Муж. Убийца. Вика рассматривает его внимательно, пытаясь найти хоть что-нибудь в окаменелом лице. Не находит и отпускает сквозь зубы:

    — Вот и не стало вечности.

    Мужчина дёргает щекой и закрывает руками лицо. 

    Грубо бряцают наручники.   

    Слишком громко для пяти утра.