Метка: литературный этюд

  • Лея Шепард — член Совета Цитадели

    Лея Шепард — член Совета Цитадели

    2188, Цитадель

    — Я не политик, — скромно улыбается Лея и, размешав стеклянной трубочкой шарики в коктейле, отворачивается к панорамному окну.

    Болтающаяся на околоземной орбите, Цитадель восстанавливается медленно, как и весь мир. Восстающая из праха и пепла Тессия высылает обнаруженные чертежи, схемы, записи протеан Совету Цитадели, а Лиара и Явик переводят их, горячо ругаясь в процессе.

    От былой Цитадели остался только скелет — мятый корпус с рассыпавшимися зданиями, перепутанными улицами, сгоревшими растениями, битыми стёклами, — на который теперь по-новому натягивают корпус. Металлические ударопрочные листы, трубы терморегуляции, системы климат-контроля — они не те же, что были до Жатвы, однако работают не хуже протеанских.

    Может быть, когда реконструкция завершится, когда станцию откроют, её никто не назовёт Цитаделью, но пока думать так — привычнее.

    Полуорганические останки Жнецов идут на переработку: кварианцы, мастера создавать всё из ничего в космическом вакууме, разбирают их на трубочки, конечности, челюсти — на запчасти, чтобы восстановить разрушившиеся кольца в ядрах ретранслятора, починить поломанные корабли.

    По камню, по клумбе, по зданию, на осколках, обломках, из пепла воссоздаётся былое величие — раскрываются лепестки Цитадели, и губы Леи трогает улыбка:

    — Я и не подумала, что все так быстро воспрянут.

    Она сидит за столиком у панорамного окна на последнем этаже самого первого небоскрёба обновлённой Цитадели и потягивает через трубочку бабл-ти по рецепту с Тессии, пока под ногами расстилается живой, сияющий, цветущий мир — сегодня по графику имитация экосистемы Земли.

    — Все воспряли, потому что с нами всегда были вы, Шепард, — вкрадчиво произносит посол Тессии, поглаживая ручку кружки перед собой. — Кто знает, что стало бы с миром, если бы не стало вас.

    — Не переоценивайте мои способности, — усмехается уголком губ Лея и покачивает головой. — Я всего лишь солдат своей планеты. И всё, что я делала, было ради Земли.

    — Советник Тевос знала, что вы так скажете, и просила передать, что все члены Совета Цитадели беспокоятся в первую очередь о благополучии своей планеты. Но от себя хочу добавить, что вы ошибаетесь. Вы отправились на Тессию, захваченную Жнецами, вы вернули кварианцам Раннох, вы… — азари понижает голос. — Вы даже сумели положить конец вражде турианцев, саларианцев и кроганов, хотя, признаюсь, в некоторых кругах, делали ставки против вас.

    Лея болезненно морщится и потирает висок: восхищение посла отдаётся холодком вдоль позвоночника и тонким уколом под сердцем. Едва ли обман кроганов был дипломатически верным решением, однако саларианские учёные для строительства Горна были гораздо нужнее воинов, а о том, что случится потом, Лея не думала. Она не думала, что «потом» однажды настанет.

    Однако оно настало.

     Лея обнимает стакан обеими руками, чтобы не выдать дрожь в пальцах, и покачивает головой:

    — Я всего лишь человек. И ошибаюсь чаще, чем мне хотелось бы.

    — А кто нет, Шепард? — азари посмеивается и, откинувшись на спинку стула, обводит ладонью пространство. — Но всё это есть у нас благодаря вам. Подумайте, вам удалось сплотить все планеты перед лицом опасности. Сделать то, что не удавалось цивилизациям более развитым, чем наши! Это ли не признак выдающихся дипломатических способностей?

    — И всё-таки мой ответ: нет, — твёрдо отвечает Лея и поднимается из-за стола. — Передайте Советникам, что я благодарна за предложение, но на эту должность им следует поискать кого-нибудь более… Соответствующего.

    В голове шумит, бедро простреливает болью, перед глазами на мгновение темнеет — импланты не те, что использовались на «Лазаре», всё ещё приживаются и иногда шалят, — Лея хватается за спинку стула и рвано выдыхает. Посол Тессии поднимается из-за стола и подходит к ней вплотную. Её большие глаза завораживающе сияют лиловым, но в них нет и толики той мудрости и рассудительности, что у Лиары. «Она совсем молодая, — озаряет Лею. — И это задание — шанс проявить себя как дипломат. Жаль, я не могу ей помочь».

    — Послушай, Шепард, — заговаривает азари, и в голосе её нет былой елейности. — Ты серьёзно хочешь оставить всё, что ты сделала, на растерзание коршунам? Хочешь, чтобы они прибрали к рукам власть и за пару лет от былого мира ничего не осталось?

    — Как раз наоборот, — выдавливает сквозь зубы Лея и расправляет плечи. — Я хочу, чтобы это попало в хорошие руки. А мои по локоть в крови.

    Лея поправляет рукава рашгарда и уходит, прихрамывая на правую ногу. Зеркальные двери учтиво разъезжаются в стороны: Лея успевает лишь краем глаза выхватить свой размытый, помятый и совершенно не торжественный силуэт и замечает, что посол Тессии активирует инструментрон. Что бы она ни сообщила Советникам, как бы они ни пытались её соблазнить местом в Совете, Лея Шепард постарается убедить их, что это плохая идея.

    Лифт несёт её на двенадцать этажей вниз — в апартаменты, выделенные им, два года приписанным к «Нормандии», без прописки, без дома, без пристани, решением Совета Цитадели. Перед глазами неоновыми водопадами проносятся рекламные баннеры, вывески, объявления, сливаясь в одну бесконечную разноцветную ленту, так похожую на мерцание космоса, волнами облизывающего несущуюся на всех скоростях «Нормандию».

    Касанием ладони Лея деактивирует замок. Подмигнув зелёным огоньком, дверь пищит и распахивается совсем по-родному, как на «Нормандии». В апартаментах приятно пахнет морским бризом, в динамиках под потолком шуршит дождь, а проекция бросает на окна несуществующие капли. С протяжным стоном, вцепившись в поручень у двери, Лея стягивает кроссовки с ортопедической подошвой, бросает их рядом со стойкой для тростей и блаженно прикрывает глаза. Под босыми ногами пол тёплый, как песок на берегу океана на южных пляжах Земли.

    За прошлый год они посетили все пляжи, какие только могли, оставив в стороне службу, войну и геройство.

    Страницы: 1 2 3

  • Ещё одна из семьи Ландау

    Сервал греет привычно озябшие руки, обнимая большую кружку с горячим шоколадом в отеле «Гёте», и задумчиво смотрит в высокое окно, мерцающее серебристыми плетениями инея в сгущающемся сумраке. В городе загораются фонари, и трамваи грохочут громче в стеклянно-звенящем от холода воздухе.

    За звуками города (и перезвоном посуды за хлипенькой дверью в кухню) практически не слышно, как всплывает на экране облачко уведомления. В кружочке маячит суровая мордашка брата, и губы трогает умилительная улыбка: на аватарке Гепарда по-прежнему фотография из личного дела Среброгривого Стража — настоящий защитник Белобога.

    Достойнейший из детей Ландау.

    [21:07] Геппи: Сестрёнка, занята чем-нибудь?

    [21:08] Сервал: Ничего такого, что помешает мне ответить тебе) Репетиций сегодня не предвидится.

    [21:12] Геппи: Отлично! Не хочешь заскочить на ужин?

    Дрогнувшие пальцы едва не срываются с клавиатуры, Сервал прикусывает губу, но, помедлив, всё-таки набирает ответ.

    [21:15] Сервал: Куда? В палатки Среброгривых Стражей вспомнить юность? 😀

    На самом деле Сервал знает ответ — и, заблокировав телефон, едва ли не отбрасывает его в сторону, словно перегретую, обжигающую пальцы докрасна, деталь. Гепард никогда не позвал бы её на ужин в лагерь Среброгривых Стражей: и потому что тамошних похлёбок Сервал вдоволь наелась в Академии, и потому что как настоящий мужчина не позволил бы ей ужинать там, но прежде всего потому что он брат, истинный Ландау.

    Телефон вспыхивает новым уведомлением, а Сервал даже просматривать его не хочет, сплетает одеревеневшие пальцы на стремительно остывающей чашке. На экране всплывают сообщение за сообщением – Гепард старается сгладить ситуацию. У Сервал ресницы дрожать начинают, и она качает головой.

    Гепард старается, из шкуры вон лезет — только его старания никто не оценит, кроме Сервал.

    Гепард — стержень семьи Ландау. Он изо всех сил старается сложить из криво расколотых льдинок слово семья, а получается только фамилия.

    Дом Ландау – щит Белобога, горделиво сверкающий золотом и достоинством, стойко выдерживающий любые удары судьбы. Следующая путём Клипота фамилия, призванная преданно служить Белобогу, жителям и хранительнице.

    Отец наставлял Сервал трудиться, сражаться, терпеть, сцепив зубы, и не маяться музыкой-дурью.

    А теперь её музыка согревает сердца в лютые морозы, а концерты освещают чёрное далёкое небо.

    Отец советовал Сервал прислушиваться к Коколии, будущей Верховной Хранительнице, и цепляться за соседство с ней, за дружбу – за общие шутки, прикосновения, мечты…

    А Коколия выдворила её из Форта (чудо, что не в Подземье) и из своей жизни с обжигающе ледяным безразличием.

    Отец твердил, что Ландау должны защищать Белобог, служа Верховной Хранительнице.

    А Сервал Ландау восстала против Коколии, отвернувшейся от народа, скрестила клинки с братом.

    Отец говорил… А Сервал ему перечила.

    Ей теперь кажется, что так было всегда.

    Они с отцом никогда не могли найти общий язык – одинаково гордые и упрямые.

    Малышку Рыську, с её мечтами, опасно-восторженными, сияющими невиданным прежде северным сиянием, приняли с нежными поцелуями в лоб и родительским благословением.

    Гепарда вырастили совершенным защитником, твердыней Белобога и дома Ландау – тем, кем он мечтал стать сам и кем его мечтали видеть.

    А от Сервал всегда требовали большего, невозможного, совершенного – идеальную старшую дочь.

    — Госпожа Сервал?

    Над головой раздаётся чуть подрагивающий голос, и Сервал, сжав переносицу, чтобы сдержать рвано-дрожащий вздох, поднимает голову. Старый Гёте смотрит на неё с мягким заботливым интересом.

    — Госпожа Сервал, всё в порядке?

    — Да… — рассеянно отвечает она и, поёрзав на кресле, улыбается уверенней. — Да, Гёте, благодарю, горячий шоколад замечательный. Лучшая оплата за скромную работу.

    — Мы всегда рады вас видеть в нашем отеле. Спасибо, что делаете нашу жизнь светлей.

    Сервал ребром ладони смахивает невидимые слёзы, пощипывающие в уголках глаз и склеивающие дрожащие ресницы, с раскрасневшихся щёк и, ещё раз обменявшись вежливыми кивками с Гёте, подтягивает к себе мизинцем телефон.

    [21:16] Геппи: Домой.

    [21:17] Геппи: Я имел в виду… У родителей.

    [21:19] Геппи: Сервал, я помню, что тебе надоели мои идеи примирить вас. Просто Рысь скоро возвращается, и я подумал, что было бы здорово собраться семьёй, как раньше.

    [21:19] Геппи: Да-да, ты сейчас скажешь, что как раньше не бывает. Но может быть, попытаться? Я сумею убедить отца выслушать тебя. Расскажу, какое участие ты приняла в спасении Белобога. И что в Коколии он ошибался, а ты – нет.

    [21:21] Геппи: Сервал, прости! Я не хотел… Давить на больное.

    — О, Геппи, — Сервал ещё раз проводит ребром ладони по щеке, — я бы рада. Но ты и сам знаешь, что это бесполезно.

    [21:57] Сервал: Всё в порядке, братец. Но у меня появилась идея для новой песни. Нужно успеть поймать вдохновение за хвост 😉

    Сервал залпом допивает густо сладкий, уже даже не совсем горячий шоколад с оплавившимися зефирками, возвращает кружку за стойку и, постукивая каблуками по старинным ступенькам, выходит на улицу. Ночной Белобог окутывает Сервал пронизывающим до костей ветром, от которого под сердцем болезненно тянет. И возвращаться в мастерскую, холодную и тусклую, совершенно не хочется.

    Несмотря на то что это уже давно её дом.

    Впрочем, идти Сервал всё равно больше некуда.

    Сообщение приходит, когда Сервал пропускает предпоследний трамвай. Коротко дохнув на пальцы, Сервал снимает блокировку и долго-долго глупо улыбается в экран.

    [22:03] Геппи: Тогда буду ждать от «Механической горячки» очередной хит. Записывай меня в первых фанатов!

    [22:03] Геппи: Но если что, я поговорил с отцом, он будет ждать.

    [22:04] Сервал: Спасибо, братишка <3

    [22:05] Сервал: За всё, что ты делаешь для нас всех…

    Сервал убирает телефон и, перебежав через рельсы, прячет руки подмышками, поднимаясь наверх. Около мастерской неровно мерцает так и не починенный генератор, а перегоревшие лампочки диодов превращают название в холодно-безразличное «…зимье». Сервал усмехается и ускоряет шаг.

    Отец будет ждать примерную дочку, но она домой не вернётся.

  • Самый страшный день

    Из темноты возвращаться было тяжело. Перед глазами всё ещё маячил далёкий тусклый огонёк единственного факела кладовой, где остались родители. Как Мириам ни цеплялась за холодные влажные стены чёрного хода, как ни обламывала аккуратные ногти до крови, как ни стирала кончики пальцев до мяса, не могла до него дотянуться, ухватиться за шанс спасти их. И вопль, отчаянный, раздирал горло, разрывал связки, но — оставался беззвучным.

    Сквозь зубы прорвался стон, обоюдоострой иглой застыв поперёк горла, Мириам поморщилась. Каждый неровный вздох ударялся в грудь и отдавался пульсирующим жаром в спине. Чья-то жёсткая холодная рука схватила её за шею, губы защипало травяным настоем. Мириам скривилась, тогда рука сильнее перехватила её шею и низкий голос надавил на сознание так же мягко, как шершавое горлышко бурдюка — на губы:

    — Пей, девочка, пей.

    Пить приходилось маленькими глоточками, и каждый — жидкий огонь в истерзанное горло. Когда настойка кончилась, Мириам закашлялась и позволила опустить себя обратно.

    — Молодец.

    Отрывистая суховатая похвала показалась смутно знакомой, Мириам осторожно приоткрыла глаза. После темноты тревожного сна тусклые цвета мира зарябили, заплясали разноцветными кругами. Глаза пришлось прикрыть, но провалиться обратно в забытье Мириам себе не дала. Вокруг пахло сеном, мокрой землёй и лошадьми, как в конюшне, и дымом. А шею колюче щекотало тонкими метелками снопов.

    Она была не дома. Но где?

    Мириам сделала ещё одну попытку оглядеться и чуть приподнялась на руках, правда, тут же рухнула обратно в сено от боли, вспыхнувшей под лопаткой. Впрочем, сознание не потеряла и даже сумела, морщась и то и дело закрывая глаза, оглядеться. Вокруг были рассыпаны тюки с сеном и жёсткие мешки, в каких прислуга таскала свой скудный скарб, переезжая из комнаты в комнату. Сквозь тонкий брезент над ней, трепыхающийся на ветру, угадывалось зеленовато-лиловое предрассветное небо. А рядом старательно натирал кинжал смуглый мужчина с тёмными волосами, затянутыми на затылке в хвост.

    «Дункан! Серый Страж!» — подсказал отцовский голос как-то издалека, из глубин памяти, и Мириам оставалось лишь повторить за ним.

    — Дун-кан? Серый… Страж?

    Фраза получилась обрывистой, сиплой, и глухо лопнула, как подгнившая тетива. Дункан поднял голову, в густой тёмной бороде промелькнула полу-улыбка.

    — Рад видеть тебя в сознании. Как самочувствие?

    Мириам осторожно отползла от Дункана и поморщилась: левую руку сковало пульсирующим жаром.

    — В сознании? — Ссохшиеся губы едва шевелились, совершенно не поспевая за мыслью, и так неторопливой, короткой и простой.  — Что было? Где мы?

    В ответ на этот Дункан внезапно резко вложил кинжал в ножны и обернулся к ней. Совсем другой: уже без тени улыбки, с мрачным, почти что чёрным взглядом. Мириам содрогнулась всем телом — и что-то знакомое почудилось в таком почти животном страхе перед этим мужчиной.

    — Так ты… Не помнишь? — глухо пробормотал он, потерев бороду.

    — Не помню… Что?

    Дункан глубоко вздохнул и на секунду прикрыл ладонью глаза, как будто собираясь с мыслями перед чем-то болезненно важным, мучительно серьёзным. И Мириам с облегчением отвела от него взгляд. В глаза бросился двуглавый грифон, распластавшийся на рубахе среди бурых кровавых пятен серебристыми нитями. И воспоминания о прошлой — или очень далёкой? — ночи опрокинулись на голову грудой камней.

    Орен. Орианна. Сэр Гилмор. Выбитые двери. Перевернутая мебель. Нэн. Папа! Мама! И костры. Много-много красно-оранжевых чудовищных языков, с причмокиванием пожирающих кровь, дерево, стены — жизнь. Огромный столб дыма, чёрного от предательства, бордового от крови невинных, над Хайевером.

    Мириам медленно подняла левую ладонь на уровень глаз. Пальцы тряслись, боль ритмично пульсировала в плече почти в унисон с гулкими медленными ударами сердца, а ногти были обломаны почти до мяса.

    Грудь взорвалась, как бочка с порохом. Мириам сипло вдохнула раз, другой, третий — а воздуха всё не хватало — замахала руками, пытаясь нащупать, целы ли рёбра, или лопнули, как железные обручи. Мириам задрожала вся, сжалась, руки сдавили грудь, и там между рёбер, где сердце, садняще, вибрирующе завыло отчаяние.

    Дункан метнулся ей за спину, грубая ладонь больно зажала рот.

    Мириам не сразу поняла, что это взвыла она. У неё ведь на это не было ни голоса, ни сил.

    — Тише, — низкий, обманчиво бархатный голос у самого уха показался угрожающим рыком пантеры, — тише. Не кричи. Не время. Знаю, что больно. Но не время ещё. Людей распугаешь.

    Мириам рванулась, проскулив в ладонь что-то невнятное: сама не знала, что хочет сказать. Дункан другой рукой сжал её руки и цыкнул сквозь зубы:

    — Не кусайся только больше. У меня не осталось бинтов, а эти добрые люди, боюсь, не готовы делиться тканью со Стражами.

    Все попытки вырваться были тщетны. Мало того, что каждое движение отдавалось крохотным взрывом под левой лопаткой и глаза застилало болючими слезами, так ещё Дункан держал крепко — намертво — и перехватывал Мириам за секунду до попытки вывернуться. Как будто знал все её приёмы заранее. Наконец она сдалась, обмякла в его руках и шумно засопела в ладонь.

    — Не будешь кричать?

    Мириам поспешно замотала головой. И стоило Дункану её отпустить, она неуклюже перекатилась в противоположный угол повозки, дрожа, отфыркиваясь от слюны, слёз и рыданий, спазмами сдавливавшими горло, и вытирая губы тыльной стороной ладони. Боль пульсировала уже не в руке — во всём теле от мыслей, слишком быстрых, слишком острых, слишком торопливо кружащих в сознании. Дункан с протяжным вздохом облокотился о борт телеги и размеренно заговорил:

    — Я опасался, что ты вообще не выживешь. Рана была не тяжёлая, но наконечник, по-видимому, был смазан ядом. Напрасно ты обломала стрелу и никому ничего не сказала.

    — Я забыла, — сипло простонала Мириам, пряча лицо в ладонях.

    — Удивительно. Ты потеряла сознание неподалёку от вашего замка. А когда мы добрались до ближайшего дома, у тебя началась горячка. Ты бы видела, как смотрела на меня хозяйка, пока я извлекал наконечник. Он, к слову, засел глубоко, пришлось зашивать, так что не торопись размахивать руками — разойдётся.

    От мысли, что грубые руки Дункана, мужчины, раздевали её, ощупывали в поисках раны, зашивали, перевязывали, Мириам передёрнуло. И теперь она отчётливо почувствовала, как стягивают воспалённую кожу неровные узелки грубой тёмной нити. От этого плечо заболело сильнее.

    — Куда мы теперь? — прошептала она, так и не поднимая головы.

    — У меня оставалось немного денег, чтобы договориться с торговцами. Нас обещали довезти до Денерима и не тревожить. Но хорошо, что ты пришла в себя. А то на нас уже косо смотрят.

    Мириам кивнула. Ей, в общем-то, было совершенно безразлично, куда идти: возвращаться всё равно было некуда. Она отняла ладони от лица и рассеянно погладила воздух.

    — А где… Клевер?

    — Твой волкодав сбежал, как только мы покинули замок. И пока не появлялся. Но не переживай, мабари достаточно умны, чтобы не бросать своих хозяев. Думаю, он вернётся.

    — Конечно, — рвано усмехнулась Мириам и прикрыла глаза.

    Хотелось плакать, но слёз не было, не было голоса. Только что-то щипало под веками. Дункан понятливо замолчал. Телега дёрнулась, заржали лошади, залаяли псы — кажется, заканчивалась стоянка. Застучали под колёсами камни, зачавкала грязь. То с одной, то с другой стороны слышались выкрики и похабные шуточки. Эти люди были счастливы. Люди не знали ничего.

    — Какой… Какой сейчас день недели? — Мириам открыла глаза и взглянула на Дункана.

    Тот задумался на мгновение, почесал бороду и кивнул:

    — Понедельник. Ты три дня провалялась в бреду.

    — Понедельник… — эхом отозвалась она. — Впереди ещё целая неделя…

    — Впереди ещё целая жизнь, Мириам Кусланд. Если повезёт.

    Скривившись в ответ, Мириам отвернулась. Брезент раздражающе покачивался перед глазами, в его потёртостях вспыхивало солнце, и Мириам отдёрнула полог. Перевесив босые ноги через борт телеги, она прищурилась и подняла голову.

    Вдалеке занимался кроваво-красный рассвет, затянутый дымкой сгоревшего дома.

  • Братская помощь

    — Ты чего в темноте?

    Голос брата, подёрнутый лёгкой, едва различимой тревогой, тонет в тонком, томном стоне, словно зажатая клавиша ненастроенного синтезатора, расхлябанных дверных петель. Надо бы смазать.

    Под пальцами Гепарда глухо щёлкает выключатель, безрезультатно потрескивают провода, лампы загораются тусклым, полумёртвым светом. Надо бы заменить.

    Надо бы, надо бы… Слишком многое вдруг надо бы сделать, когда Сервал уже сидит на чемоданах. Когда Звёздный экспресс отправляется с минуты на минуту. Когда брат зачем-то приходит в полупустую и непривычно чистую, какую-то даже неживую, мастерскую.

    Сервал торопливо блокирует телефон и украдкой проводит запястьем по щеке. Влажная.

    Глупая — хмурится Сервал и, приобняв себя за плечи, вскидывает голову. В полумраке лица Гепарда практически не видно, но оно наверняка обманчиво расслабленно. На самом-то деле он хищным взглядом скользит по опустошённым полкам, запакованным ящикам, коробкам с деталями, которые пригодятся потом кому-нибудь.

    Не Сервал.

    Вообще-то Сервал Ландау не привыкать прощаться, не привыкать сидеть на чемоданах, не привыкать кидаться из огня да в полымя на волне освобождения и бунта: за свою жизнь она слишком часто меняла позиции, роли, инструменты, комнаты, чтобы научиться прощаться почти безболезненно — игнорировать эту покалывающую под сердцем тревогу. Но сегодня почему-то всё совсем по-другому.

    Дело не в дне, конечно, не во времени — в Звёздном экспрессе, который, всего лишь остановившись ненадолго (в сравнении с семисотлетней вечной зимой) у Белобога, перевернул его.

    И теперь ждёт её.

    — Прячусь, — наконец выдыхает Сервал, когда мягкие широкие шаги брата замирают совсем близко, и по-девчоночьи стыдливо шмыгает носом.

    — От кого? — в голосе Гепарда — обманчивая насмешка.

    — От себя.

    — Что случилось?

    В тихой темноте гремит коробка с гайками. Гепард подвигает её к саквояжам Сервал, усаживается на неё и, поставив перед собой смутно знакомый гитарный чехол, внимательно всматривается в её лицо. В тусклом свете почти выгоревших ламп и бледном мерцании ночи Сервал видит в его голубых глазах себя. Растерянную и почему-то маленькую: совсем не похожую на ту бойкую девчушку, что они встретили в Подземье.

    Сервал коротко мотает головой и невесело усмехается, убегая от темы и пристального взгляда:

    — Скажи, ты всё это специально спланировал, да?

    Гепард издаёт смешок, больше похожий на кошачий фырк, и Сервал посмеивается тоже. Её брат, быть может, и командир Среброгривых Стражей, и отличный стратег — однако уж точно не провидец.

    Он не мог предусмотреть всего.

    Взъерошивая волосы пятернёй, Гепард смущённо мотает головой, и от снисходительно тёплой улыбки (как будто бы он здесь старший брат) на душе почему-то становится тоскливо и холодно. Так, как не было, когда тень Коколии, отголосок Фрагментума, пускал в неё острыми стрелами (или часовыми стрелками?..) воспоминания.

    — Я просто хотел пережить ещё одно приключение с сестрой. Быть может, последнее.

    — Не дури. И не драматизируй. Ты же знаешь: меня сложно удержать на одном месте.

    — Да. Потому что ты постоянно от чего-то бежишь.

    — Я бы сказала: за чем-то, — Сервал опускает голову, большим пальцем поглаживая ногти: лак кое-где облупился; тоже надо бы обновить. Повторяет глухо: — Да. Зачем-то…

    — Зачем?..

    Сервал немногословно ведёт плечом.

    Она не знает. Теперь — не знает. Раньше бежала от отца — из-за отца; от Коколии — назло Коколии. Пыталась даже от времени убежать, воспоминаний — от себя убежать. В космос и неизведанные миры; окунуться в исследования, чтобы не окунаться в себя.

    В раздумьях пальцы перебирают воздух, словно перед ними натянуты гитарные струны. Наверняка, вышло бы что-то минорное, лирическое — идеальный саундтрек последней ночи в родном городе.

    — А ты зачем пришёл? — переспрашивает она, чтобы заполнить пустоту, по привычке наложить голос на фантомный звук.

    — Да вот, — поглаживая изгибы чехла, Гепард разглядывает его, чуть потёртый, поцарапанный, но всё ещё добротный; кое-где сверкают золотые узоры, — решил, что тебе пригодится. Ты ведь и музыку увезёшь с собой. И гитару не оставишь. Не повезёшь же её в руках. В чехле как-то… Надёжней.

    Сервал порывисто накрывает руку брата своей и с силой цепляется за его пальцы.

    — О… Геппи…

    Голос срывается разом, как первая струна, которую натянули слишком сильно, в судорожный свист.

    — Малыш Геппи, да? — бравадно усмехается брат, да только тоже прячет глаза. — Я пойду, провожу тебя утром, ладно?

    Он поднимается, а Сервал всё никак не может отпустить его руку: поднимается вслед за ним. Кивает, мотает головой, как будто ищет хоть какой-нибудь ориентир во мраке, и вдруг порывисто прижимается к Гепарду.

    Младший братец стал совсем большой (на полторы головы выше!), но обнимает по-прежнему: неуклюже и бережно, неловко и крепко. Сервал стискивает плотную ткань мундира в кулаках и тяжело сопит. Гепард хочет пошутить что-то неуклюже, но только вздыхает и прижимается щекой к её виску.

    — Ты уже не малыш Геппи, — отрывисто шепчет Сервал. — Я теперь увидела. Знаешь, я завтра поднимусь на борт Звёздного экспресса.

    — Знаю.

    — Не перебивай, когда старшие говорят, — Сервал мягко наступает носком туфли на ногу Гепарду, и тот карикатурно айкает. — Так вот. Я поднимусь, чтобы сказать… Чтобы… Посмотреть на звёзды, на карту миров, на Белобог, каким его видят другие. И вернуться. Я останусь в Белобоге, Гепард. Тут моё место. Тут мой дом.

    — И теперь тебя отсюда никто не выгонит… — на выдохе добавляет Гепард, смелее прижимая Сервал к себе.

    Сервал часто-часто кивает — и сумрачная комната подёргивается мутной поволокой. Слёзы жгутся в глазах, теснят рыданиями грудь, и брат, успокаивающе скользнув ладонью по спине, шепчет:

    — Можешь даже вытереть слёзы об этот мундир.

    Сервал Ландау смеётся сквозь слёзы и послушно прижимается к широкой груди брата, пока он бережно целует её в макушку, как она когда-то давным-давно, в детстве, и на душе вдруг становится удивительно спокойно.

    Ей больше некому и нечего доказывать.

    Ей хочется просто жить.

    Жить там, где должно жить Ландау. В Белобоге.

  • Никто не поимеет Шепард

    2186, Омега

    Генерал Петровский должен умереть.

    Это Лея Шепард осознаёт предельно отчётливо, пока обновлённая в бункере Арии программка в инструментроне, перехватив короткий сигнал, подбирает криптоключ. Символы сменяют друг друга со скоростью света, сливаясь в сплошное полотно, и поддавшийся наконец механизм откликается тихим размеренным тиканьем, запуская обратный отсчёт мгновениям жизни Олега Петровского. Ария Т’Лоак, едва дёрнув бровью, окутывает себя мерцанием биотического барьера, и Лея Шепард следует её примеру, хотя вся её концентрация уже трещит по швам.

    Генерал Олег Петровский сегодня умрёт — в этом нет никаких сомнений. Так предписывают все законы.

    По законам войны лишение вражеской армии — а у Призрака целая армия цепных одержимых пёсиков — генерала, а также хорошей базы, сильно упростит ведение если не наступления, то хотя бы контратак.

    По законам офицерской чести генералы не сдаются в плен: они стреляют себе в висок, пачкая мундир и погоны кровью, но не позором. Хотя где офицерская честь — и где «Цербер».

    Даже по законам гуманизма Олег Петровский должен умереть, чтобы и люди, и ксеносы, потерявшие в этой кровавой бойне, деспотии близких, отравленные чистым нулевым элементом, не думали, что об этом позабыли. Чтобы Лея Шепард знала: они сделали всё, что могли, и даже чуточку больше…

    Но прежде всего, конечно, законы Омеги. Жестокие и вполне однозначные — сражайся или умри, ствол в лоб или смерть в подворотне, кровь за кровь, смерть за смерть — Лея Шепард впервые готова их принять, сцепив зубы, перекусав сухие губы до крови, правда, но всё-таки принять. И коротко кивает Арии, когда открываются двери.

    И Ария Т’Лоак, Королева Пиратов, Фемида Омеги, сама Омега, врывается широким решительным шагом в командный центр «Цербера», в свою тронную залу. Она не торопится, отнюдь: она как будто наслаждается каждым ударом тяжёлого каблука о пол, красный уже от неона, не от крови, но Лея всё равно едва поспевает за ней, на ходу вгоняя в «Палача» новый термозаряд.

    Лея Шепард неслышно взбегает по лестнице с одной стороны, Ария Т’Лоак, покачивая бёдрами, поднимается по другой, нарочно медленно, однако Олег Петровский всё равно не успевает доиграть партию. Он проиграл. И его приказ о капитуляции — «всё кончено» — ещё вибрирует эхом под высокими потолками.

    — Коммандер Шепард, я сдаюсь на вашу милость, — торопится выдохнуть Петровский, очевидно, ища защиты у Шепард.

    Лея Шепард дёргает уголком губ в тусклой усмешке и едва уловимо мотает головой. Во-первых, у неё уже не осталось щитов прикрывать преступников, наёмных убийц и просто безумных учёных всех мастей: потерялись где-то за ретранслятором Омега-4. А во-вторых, здесь, на Омеге (да и не только) Ария Т’Лоак точно могущественнее и едва ли прислушалась бы к Лее Шепард, даже если бы она вдруг решила сохранить Петровскому жизнь. Лея Шепард об этом даже думать не хочет, чтобы потом не кусать губы, не топиться в подушке от чувства вины перед Альянсом и собой: Олег Петровский уже мертвец.

    Его дыхание и голос — вопрос времени.

    — Ничего более жалкого слышать мне не приходилось, — хрипит Ария Т’Лоак, хищницей подступая к нему.

    Воздух искрит и сжимается под волнами цвета индиго. Олег Петровский пятится мелкими шажками до тех пор, пока не упирается в стол, и тут же с лёгкого взмаха руки — мощного биотического удара, валится под ноги. Лея Шепард, брезгливо отступая на полшага, уже в который раз за вторые галактические сутки безмолвно соглашается с Арией.

    Он просит сотрудничества с Альянсом, обещает сдать Призрака, и Лея Шепард мнётся с ноги на ногу, выдыхая сквозь зубы. Призрак Шепард нужен. У неё — и от своего лица, и от лица Альянса — крайне много вопросов и претензий. Только «Церберу» веры нет, пускай и на грани гибели (особенно на грани гибели, ведь можно сказать что угодно!), и когда Ария Т’Лоак бесцеремонно локтем отпихивает её, Лея Шепард покорно отступает.

    Генерал Петровский сегодня умрёт. Тонкие пальцы, искрящиеся от энергии, впиваются в его широкую шею. Хрустит под его спиной пластик приборов, руки лихорадочно мечутся по обесточенной панели управления, горло содрогается в хрипах:

    — Но… Я же дал тебе уйти… с Омеги… Я заслужил… снисхождение.

    — Это правда, Ария? — горло давит спазм, словно бы и Лею кто-то придушивает.

    — Да. «Цербер» захватил станцию, но дал мне уйти, — по-змеиному присвистывает Ария, и Лея Шепард понимает, что просит Петровский зря, потому что Ария Т’Лоак не Лея Шепард: её не прельстит информация, не разжалобит старый должок.

    К тому же забрать у Арии Т’Лоак Омегу — это как лишить Джокера «Нормандии» и дурацких приколов, Гарруса калибровки и обострённого чувства справедливости, а Лею жетонов Альянса и фамильного упрямства. Хуже, чем убить: лишить сущности, сердца. Такое не прощают. И Ария Т’Лоак продолжает с упоением впиваться пальцами в генеральскую шею:

    — Чувствуешь, Олег? Это смерть, и она всего в нескольких дюймах. Запомни, каково это…

    Её голос дрожит от наслаждения так, как будто бы она высасывает из него жизнь по капле, по крупице, и мрачный холод, эхо свидания с ардат-якши, скользнувший под кожей, заставляет отвернуться к шахматной партии. Лея морщится, слушая предсмертные хрипы Олега Петровского, и поджимает губы. Она вспоминает реактор, вибрирующий от каждого прикосновения к панели управления, и голограмму Петровского, искусно играющего на натянутых донельзя нервах, вспоминает искалеченных нулевым элементов и экспериментами «Цербера» ксеносов — адъютантов, и Найрин. Её по-туриански скупую, но совершенно не по-туриански мягкую улыбку, растворяющуюся в ослепительной синей вспышке не то взрыва, не то ярости Арии Т’Лоак.

    Лея Шепард стискивает челюсти до туповатой боли. Олег Петровский не может не умереть.

    — Я не буду тебя убивать! — в отчаянии рычит Ария, и Лея Шепард, оборачиваясь, едва не сбрасывает с доски ферзя. И хотя Ария на неё даже не смотрит, повторяет спокойно и уверенно специально для неё: — Я не буду тебя убивать — ради своего партнёра и ради войны с твоим хозяином. Надеюсь, ты будешь полезен.

    Ария Т’Лоак отбрасывает Петровского под стол и брезгливо кривится, подпинывая носком сапога воздух:

    — Забирай его, Шепард. Тебе с Альянсом решать его судьбу. Только убери этот мусор с моей станции.

    Лея Шепард на мгновение забывает, как думать и дышать, чувствуя ритмичную пульсацию одной лишь мысли: Ария Т’Лоак изменила своё решение из-за неё, ради неё. А Петровский тем временем поднимается, совершенно по-генеральски одёргивает китель и позволяет себе чересчур едкий комментарий для того, чья жизнь мгновение назад дрожала биотическими разрядами на убийственно изящных пальцах:

    — Капитан. Я рад, что вы… Оказываете успокоительный эффект на мисс Т’Лоак. Я сам однажды пытался образумить её. С удовольствием послушаю, как это получилось у вас.

    Коротко мотнув головой, Лея поправляет шахматную доску и хмурится:

    — Не заблуждайтесь насчёт своего будущего. Бесед по душам не будет.

    — Почему нет? Насколько я знаю, Альянс обеспечивает своим военнопленным довольно комфортные условия. Кто знает — может, мы с вами ещё станем друзьями.

    Генерал Петровский торжествующе улыбается сквозь усы и расправляет плечи, очевидно, чувствуя себя победителем. Шестиугольник «Цербера» блестит позолотой вызывающе ярко, Лея поудобнее перехватывает «Палач» и сквозь зубы рычит:

    — Никогда.

    И до того, как Олег Петровский скажет что-то ещё, после чего Лею вновь поведут первобытные дико-кровавые ритмы Омеги, она (с молчаливого разрешения Арии) приказывает Брэю его увести.

    Они с Арией Т’Лоак остаются наедине в сердце ликующей, освобождённой, вдоволь напившейся крови Омеги.

    — Я несколько месяцев ждала момента, когда смогу грохнуть его, — признаётся Ария сквозь зубы, но с удивительно мягкой улыбкой, бережно поглаживая перила площадки. — Но стоило несколько часов провести с тобой — и размякла. Ты какую-то заразу несёшь.

    Лея Шепард может сказать Арии Т’Лоак то же самое с точностью до наоборот: несколько часов рядом с Арией напомнили ей, как приставлять ствол к подбородку вместо уговоров, с подозрением относиться к каждой протянутой руке помощи, показали, что значит — держать власть. Однако Арии не нужны ответные откровения, Ария упивается восхищением и властью, так что Лея качает головой:

    — Это не делает тебя слабее.

    Потому что даже сейчас Ария, пускай и в растерянности от собственного милосердия, выглядит Королевой Омеги, восхитительно властной, решительной, последовательной в своих поступках.

    Лее Шепард никогда такой не стать, как ни пытайся.

    — Восхищена твоим упорством, — едва приподняв уголки губ, мрачно усмехается Ария. — Благодаря тебе я вернула Омегу.

    У Леи вспыхивают щёки таким пламенем, словно перегрелись давно прижившиеся импланты, и она облокачивается на перила. Может быть, Ария Т’Лоак и не умеет говорить «спасибо», но это её скупое признание, пожалуй, дороже всякой бесплатной выпивки в «Загробной жизни», запасов нулевого элемента и даже флота наёмником.

    Они обсуждают планы по восстановлению Омеги, словно бы и вправду партнёры: не наёмница на побегушках Королевы Пиратов; не Королева Омеги, использующая офицера Альянса в качестве живого щита; а живущие по диаметрально противоположным законам, движимые разными мотивами, однако готовые практически без опаски подставить друг другу спину партнёры.

    И хотя Ария не жмёт (а Лея и протянуть не пытается) ей руку на прощание, покидая Омегу, Лея Шепард всё-таки чувствует между лопаток благодарно-уважительный взгляд Арии Т’Лоак, взирающий со всех экранов, и даёт обещание сюда возвратиться (как с полгода назад клялась не возвращаться сюда никогда), когда война закончится в их пользу.

    Страницы: 1 2

  • Откровение

    художник: нейросеть

    Она не мессия.

    Она — Зверь Апокалипсиса, вышедший из-под земли, прошедший сквозь шторм и вернувшийся из вышедшего из берегов моря.

    Она копьё Лонгина, пронзающее сердце мира.

    Она бич Божий — всего лишь глупое, жестокое орудие в руках умелого палача, вспарывающего раны мира, вспарывающее небеса и землю, заставляющее мир рыдать, стонать и биться в агонии.

    Она — никто.

    Лэйн поняла это, когда затрепетавшая в груди сила — сгусток энергии столь колоссальной, что закружилась голова, что подкосились ноги, что задрожали пальцы, —вырвалась из груди, чудом не размолов рёбра, и сотрясла мир громом, и зажгла небеса.

    Вырывая копьё Лонгина из ослабевших рук Грега и ныряя в последнюю дверь коридора собственных мыслей, Лэйн не думала, что вернётся.

    Но думала, что этой жертвой сумеет искупить свою вину перед миром, поможет склеить его заново, пусть не идеально, но как сумеет, по-человечески: скотчем, изолентой, ржавыми гвоздями — всем, что окажется под рукой.

    Теперь искупать вину было не перед кем.

    Проклятая Донован была права: не стоило верить книге, не стоило ожидать от небес снисхождения или благоговения — небеса всегда были жестоки и безразличны к людям. Но теперь Лэйн уже ей об этом не скажет, как не скажет ничего и никому.

    Мир пал. Испарялся на глазах. Растворялся, сгорал в кровавом огне.

    А Лэйн стояла на вершине горы и сжимала-разжимала кулаки, под босыми ногами лежали обломки базы, а слёзы, холодные, отчаянные, катились по щекам и терялись в кровавых разводах на белом платье.

    Она ведь сделала всё, что мог сделать обычный человек, и даже больше!

    Она перевела текст, написанный на чужом языке.

    Она нашла путь, нашла корень, нашла червоточину.

    Она нашла противоядие, нашла избавление.

    Она сама себя напорола на копьё Лонгина. Не зная, что в этом её предназначение, принесла себя в жертву. Без креста, без таблички, без верных апостолов и без предательства.

    Принесла себя в жертву, напоследок подумав, что, может быть, хоть теперь её полюбит кто-то ещё, кроме Грега. Хоть теперь её простят…

    Принесла себя в жертву, чтобы выжил мир.

    Но мир не выжил. Он лежал у ног Лэйн, умирающий в страшных мучениях.

    А ещё у ног Лэйн лежал отряд.

    Лэйн думала, огненные шары сотрут с лица земли всё сущее — испепелят быстрее, чем ядерный взрыв, не оставив даже теней, обратят в звёздную пыль, но её отряд казался нетронутым.

    Они лежали в обломках «Сибири» и ошарашенно таращились в развороченное небо, как будто бы их застали врасплох. До крови обдирая босые ноги и руки, Лэйн спустилась к ним. Сердце, ещё живое и вполне человеческое, пропустило удар, дрожь прошибла колени.

    У Ноа были разбиты очки. Он хмурился, как будто не договорил что-то важное и серьёзное.

    — Тебя перебили опять, да? — грустно вздохнула Лэйн, двумя пальцами закрывая ему глаза.

    — А ты всё-таки жив, — глупая улыбка скользнула по губам, когда Лэйн увидела Лестера, но тут же прикусила губу: — Был… Жив.

    Дмитрий сжимал в объятиях Анну, наверное, и в последнюю минуту был готов пожертвовать своей жизнью ради сестры. Жаль, это их не спасло. Из груди вырвался неровный смешок:

    — Ты ошибалась, Анна. Я всё-таки победила заражение. И даже смерть.

    — А ты… Ты отличный генерал, — Лэйн присела перед Дмитрием на колено и, стянув с него жетоны, надела их. Они плаксиво бряцнули и обожгли кожу холодом. — Ты лучше, чем думал. Ты был прав. Тысячу раз прав, когда не доверял мне. Это всё началось с меня. Это всё…

    Лэйн поднялась, захлёбываясь словами. Собственного языка не хватало, чтобы выразить всю глубину боли, всю горечь вины, сворачивающуюся под языком, и Лэйн просвистела на языке, мёртвом, как весь мир теперь:

    — Mea maxima culpa…1

    Жаль, некому было её исповедать…

    Страницы: 1 2

  • Покой

    Когда к Моране являются гости, её зимний терем на окраине Яви первым приветствует их.

    Коли является Кощей али его посланники — такие же охладелые и оплетённые мраком, как хозяйка, — стёкла позвякивают хрустальной капелью, а половицы поскрипывают тоненько и почтительно. Ничто не смеет нарушить драгоценного молчания. Коли является отец, али кто из Сварожичей, в чьих телесах кипит и плещется жгучее пламя иль малые искры его, терем тревожится. Двери распахиваются с протяжным испуганным скрипом, половицы трещат ветвями, ломаемыми в пургу, окна дребезжат, аки птица в силке.

    Сейчас её терем звучит именно так. По сумрачным прохладным коридорам медленно проходит огонь. Даже холода мышатами съеживаются и прячутся по углам от его тяжёлых сапожищ.

    Морана стоит на балконе, сложив руки под грудью, и северный ветер неугомонным щенком треплет тяжёлый подол её одеяния. Шаги всё ближе. Размеренные, твёрдые и чеканно поцокивающие металлическими каблуками — они ей хорошо знакомы. То шаги грозового воина, многомогучего богатыря, Победителя Змея — Перуна Сварожича. Он ступает по её терему свободно и властно, как по своим хоромам, и за эту бесцеремонность прогнать его хочется люто. Да невозможно — он ведь ей брат и спаситель.

    Когда шаги замирают за её спиной у порога балкона, как бы невзначай пропетляв меж еловых колонн залы, Морана заправляет под убрус непокорные седеющие пряди и неторопливо оборачивается. Учтивое приветствие хрипло раздаётся в перезвоне стекла и завывании множества вьюг. Перун со сдержанной улыбкой коротко склоняет косматую голову, и Морана чувствует его взгляд, осторожно скользящий по белым одеждам.

    — Чем обязана? Ужели случилось что с Даждьбогом?

    — С Даждьбогом? Отнюдь. С тобою, Морана, с тобою.

    Ирония Перуна горчит на языке, как медовуха в день её свадьбы. Морана невольно кривится. Известно ей, какие речи заведёт брат, — те самые, что неустанно льются из уст Сварожичей вот уже вторую сотню лет. О том, что внутри неё тлеет тепло. О том, что ей следует распахнуться навстречу светлым лучам любви братьев, сестёр да супружника. О том, что зачерствело сердце её. О том, что она изменилась. Да о том, что они её вылечат.

    Они словно не в силах понять, что уже ничего не исправить. Ибо сама Морана приняла зло, пущенное Скипер Змеем супротив её воли; сама вплела черноту в силу свою; и тьму, растекающуюся в теле, обуздать пытается тоже сама.

    — Не нужно, — предупредительно качает она головой, и в голосе вибрирует лёд.

    — Я ничего не сказал… — хмурит тёмные брови Перун, но губы всё-таки поджимает.

    Морана смотрит на него утомлённо, кончиками пальцев очерчивая грубоватую вышивку на рукавах платья — обереги на счастье супружества. Перун в раздумьях оглаживает тёмную курчавую бороду, в которой уже начала серебриться мудрость. Он неуместен в Мораниных чертогах. Настоящий сын своего отца, Перун слишком сильно пропитан чистым пламенем, что пугает тени и холода и заставляет их ютиться по углам. Даже алая рубаха, небрежно подпоясанная кушаком, словно горит на нём, разгоняя мороз и сумрак — то, во что кутается Морана, чтобы обрести покой.

    Перун вдруг закатывает рукава и, утомлённо поведя плечами, по-хозяйски входит на балкон. Взор его синих-пресиних очей вскользь задевает Морану и застывает за её спиной. Морана оглядывается.

    За балконом кружит зима. В пелене вьюги и наростах льда мечутся сизые тени людей. Они кутаются в шубы, разжигают костры и коптят избы теплом. Они рубят леса, проливают на снег горячую звериную кровь и возносят бесконечные мольбы о прекращении холодов. Морану тянет к перилам, и подрагивающие, как в опьянении, пальцы впиваются в резное дерево до туповатой боли. Рука Перуна ложится на плечо внезапно, и от её тяжести едва не подгибаются колени. Брат подаётся вперёд, прижимаясь широкой грудью к спине Мораны, и кажется, что она прильнула к раскалённому камню.

    Морана содрогается и ведёт плечом. Только не под силу ей сбросить богатырскую руку. Остаётся лишь качнуть головой и сильнее прижаться к перилам.

    — Взгляни вперёд, Морана, — склоняется к самому уху Перун, и шёпот его раскатом грома тревожит покой в её груди. — Взгляни, что творится с людьми. Они плачут. Они молят о спасении. Они боятся тебя. Они больше не любят тебя, Мара…

    — Даже удивительно. После всего, что я для них сделала, — едко отзывается она и мотает головой, вынуждая Перуна отпрянуть. — К чему напоминать очевидное?

    — Просто вспомни, как было раньше. Как дети с радостью кидались в сугробы, забавлялись со снегом, как росли невиданной красоты цветы, как не зол и не безжалостен был мороз. Как не нёс он смерть на много вёрст окрест. Вспомни радость, что дарила ты, сестра…

    Перун выдыхает, и слышно, как на устах его замирает тихая обнадёживающая улыбка. Морана усмехается в ответ. Усмешка выходит невесёлой.

    Морана помнит. В отличие от сестёр своих, она не забыла ни мгновения своей жизни, не сбежала от злодейств и от сил. И помнит, что никогда не была столь же любима людьми, как вечно счастливая Леля, влюблённая в жизнь, в людей и дурманящий запах первых цветов. Никогда не была почитаема так же, как Жива, чьи загорелые ладони оберегали золотые колосья и кормили всех хлебами. С радостью в круговерть ветров и снежинок давным-давно кидались лишь дети, а остальные сокрушённо качали головами, отсчитывая дни до конца зимы.

    А потом зима принесла боль. Много-много болезней, окоченевших телес и смертей. Вместе с людьми и скотом погибли и последние крохи любви к зиме. И не пробудиться им отныне, не пробиться сквозь толстый слой страха и обид, ибо люди не подснежники. Куда слабее они этих первых смелых цветов.

    — Ты ошибаешься, — горделиво вскидывает голову Морана. — Никогда не была любима ни я, ни зима моя. Всегда люди ждали её конца. Всегда провожали меня с бо́льшими почестями, нежели встречали. Так всегда было и так всегда будет. Такова их природа.

    — Они страдают.

    — Не так, как раньше, — Морана оборачивается, и Перун отступает на пару шагов. — Нет отныне в зиме беззаботного веселья. И диковинных цветов да ягод тоже нет. То правда. Однако страшного мора, и бесконечной зимы, и непробиваемых ледников тоже отныне нет. Пусть будут благодарны за это.

    — Ты можешь дать им больше.

    — Могу. Но зачем? — шепчет Морана, осторожными беззвучными шагами тесня брата к выходу. — Весна им несёт радость. Лето да осень — труды и плоды. Зима принесёт покой.

    Перун глядит на неё из-под густых бровей, и в его ясном взгляде Моране чудится жалость. В груди взвивается вьюга. От неё стынет кровь, голос сипнет, а руки сжимаются в кулаки. Перун тянет пальцы к её щеке и бережно смахивает не то слезинку, не то седой волосок.

    — Я понимаю тебя, сестра. Но люди… Они не поймут. Их век слишком короток, чтобы оценить твой дар. Ты не будешь любима…

    Морана мотает головой. Ожогами на стареющей коже пульсируют прикосновения Перуна.

    — Мне не нужна их любовь, брат мой. Люди того не стоят. Пускай считают меня злой, пускай ненавидят, пускай боятся. Покуда они будут меня уважать — будут жить спокойно. Но если кто посмеет меня оскорбить, обмануть иль обидеть, я клянусь, брат, тебе и всему миру, клянусь всем, что пережила и что мне ещё предстоит пережить, ему придётся горько пожалеть об этом.

    Колючие льдинки многозначительно царапают подушечки пальцев и стелются под ноги тропою инея, что тает у багровых сапог Перуна. Он хмурится, глядя на Морану, поглаживает бороду, и уста его беззвучно шевелятся. Она вскидывает бровь и не может сдержать лукавой ухмылки. Стужа медленно подкрадывается к Перуну всё ближе и ближе, вытесняя прочь жар. И вот уже ему становится неуютно и тесно в Моранином тереме.

    Перун понятливо кивает, и кивок его — почти что поклон. Перун знает, что клятва Моранина не пуста и не людям одним предупреждение. Знает (от сына своего — не иначе), что отныне и до той поры, пока не найдётся тот, кто способен услышать Морану, не будет ей дела ни до кого, кроме себя самой.

    Перун уходит. Немногословно кивнув сестре на прощание, он седлает своего алого коня, факелом пламенеющего в белой пелене, и уносится прочь стремительно и ярко, как молнии его секиры. Запах мороза и хвои разливается в воздухе, а Морана горестно кривит губы.

    Сколько было таких разговоров — и сколько будет ещё.

    Родне есть дело до чувств целого мира.

    А до её — никому.

  • Дочери

    Погребальный костёр гордо взметался ввысь и сгибался под порывами ветра, безжалостно накрывавшего Денерим с северо-запада. Мириам плотнее закуталась в тёмный плащ, одолженный у Морриган, и протиснулась сквозь толпу. Чтобы просочиться в первые ряды, не привлекая лишнего внимания, она натянула капюшон по самый кончик носа (от аромата сушёных трав зазудело нутро) и чудом не врезалась в широкую спину королевского стража.

    Тэйрна Логэйна Мак-Тира хоронили с почестями, подобающими герою-освободителю — не убийце короля и предателю Серых Стражей. Кислая улыбка тронула губы: похоже, королева Анора между супругом и отцом избрала последнего. И Мириам не могла корить её за это — понимала. Вероятно, даже слишком хорошо.

    Ослабевшие пальцы дрогнули, сжимаясь в кулаки.

    Мириам помнила — не смогла бы забыть, вычеркнуть из памяти — этот спокойный взгляд израненного Логэйна, практически пригвождённого к полу замка Алистером, поверженного, но не побеждённого. Он не боялся смерти — он тонко, насмешливо улыбался ей в лицо; а кровь, обагрившая меч и заструившаяся по каменной кладке, казалось, бурлила пламенем.

    На глазах Мириам умирали разные люди. Бедные и богатые. Гнусные и благородные. Недостойные и достойнейшие. Достойнейшие встречали смерть, как отец и мать — с обнажённым мечом в руке и спокойным достоинством пред волей Создателя; в их глазах дотлевала надежда. Гнусные бились с отчаянием, из последних сил вгрызались в свою недостойную жизнь, как Хоу.

    Логэйн не был таковым. Он погиб так, пожалуй, как подобало герою: в схватке с тем, кого оскорбил, кого лишил семьи и чьи стремления растоптал безжалостно, чтобы спасти другие семьи. Мириам не знала, сожалел ли Логэйн Мак-Тир хоть на миг о том, на что обрёк Кайлана, Алистера, Дункана… Но искренне верила в это.

    Во всяком случае смерть он встретил не как кару — как освобождение и последнюю награду для героя реки Дейн. С той завидной храбростью, которой Мириам не доставало даже в бою за жизнь. Что говорить о смерти!

    В уголках глаз защипало до боли, и Мириам поспешила неловким жестом стереть навернувшиеся слёзы. Вокруг расстилался густой едкий дым. Огонь с оглушительным треском вгрызался в древесину, и в его зловеще-мрачном потрескивании не сразу получилось различить погребальную речь королевы.

    Оплетённая дымом, словно кольцом змей, фигура Аноры выглядела исключительно зловеще и величественно, а чуть надтреснутый, но не сорванный до жалкого хрипа голос сумел заглушить и гомон толпы, и хруст костра, и гулкое сердцебиение. Он поднимался вверх и плыл над Денеримом вместе с клубами тёмного дыма.

    — Я благодарна всем вам, явившимся почтить память тэйрна Логэйна Мак-Тира, героя реки Дейн… Моего отца. Вы многое можете услышать о нём в этот тревожный час и даже можете гадать о правдивости этих слов. Я не осмелюсь оспорить, что в это тревожное время он поступал как безумец, совершил множество преступлений… Но я призываю вас, ферелденцев по крови и духу, не забывать, что все стремления и деяния тэйрна Логэйна были направлены на благо Ферелдена, на поддержание его свободы, независимости, во имя которых они с королём Мэриком сражались плечом к плечу с вами. И в вашем присутствии я с лёгким сердцем вверяю его рукам Создателя.

    Рубец от ядовитой стрелы, полученной в башне Ишала, протестующе зазудел, вынуждая расправить плечи. Вскинув бровь, Мириам абсолютно непозволительно взглянула на королеву свысока. Она могла бы громко оспорить всё сказанное, заявить, что ставший героем однажды не останется героем (да и едва ли должен!) навсегда, если сумел сохранить плоть и кровь, не остался бесплотным светлым воспоминанием. Вот только губы остались плотно сомкнуты.

    Мириам не понаслышке знала, что можно сделать с убийцей отца, осмелившегося бросить в лицо подобные слова, но промолчала отнюдь не из страха или благоговения пред новоявленной королевой — по велению болезненно сдавливающего в груди чувства, помешавшего поддержать Алистера в его решении там, на дуэли, вопреки всем горячим обещаниям. Оно же заставило кулак удариться в грудь. Вибрация скрутила болью накануне залеченные Винн рёбра, но Мириам не вздрогнула и смиренно прикрыла глаза.

    Не выразить почтение Логэйну Мак-Тиру она не смогла.

    Резкий порыв северо-западного ветра всколыхнул подол накидки, царапнул обветренное лицо жёсткими прядями, просвистел под капюшоном и унёс далеко-далеко сорвавшуюся с губ столь верно-неверную просьбу Создателю.

    Дрожь прошибла Мириам навылет, и она распахнула глаза.

    Королева Анора, вложив ладонь в ладонь, смотрела прямо на неё. Хаотично колыхавшаяся толпа, разбредавшаяся в разные стороны, вдруг стала стеной. Нога потянулась назад, но вместо дороги обнаружила мысок чьего-то сапога.

    Бежать было некуда.

    Резким жестом и исключительно властным взглядом приказав страже оставаться на месте, Анора приблизилась к Мириам. Крепкие белые пальцы сомкнулись на предплечье клешнями. Хватка стальная — не вырваться.

    — Зачем? — холодно проскрежетала она, вытягивая Мириам из толпы горожан к королевской страже. — Зачем ты здесь? Неужели тебе нравится столь жестоко измываться над людьми, надо мной? Мало тебе было убийства моего почтенного отца… Ты имела дерзость явиться сюда, чтобы осквернить память о нём!

    — Я пришла… — Мириам не договорила: аккуратные ногти впились в предплечье до жгучей боли и голос сорвался на свист.

    — Молчи. Молчи и радуйся, что я помню, как ты спасла мне жизнь. И только поэтому я тебя отпущу.

    Её шёпот позвякивал сталью и заглушал гомон расходящихся с площади людей. С высоко поднятой головой Анора свирепо глядела на Мириам, а она лишь щурилась в ответ.

    Держалась Анора, как королева, но глаза… В её глазах (Мириам казалось, за эти месяцы она научилась видеть суть) искрящаяся ярость то и дело перемежалась с безгранично тёмной и до слёз знакомой болью.

    Болью маленькой девочки, которая больше никогда не поцелует отца.

    — Я не думала, что дойдёт… До такого, — Мириам кинула горестный взгляд на дым, чёрной горечью оплетавший всё вокруг.

    Анора гневливо нахмурила тонкие брови.

    — И ты хочешь, чтобы я в это поверила? Ты обошла с Алистером целый Ферелден пешком и теперь утверждаешь, что так и не узнала его? Мне хватило одной вылазки, что понять Кайлана таким, каким он был на самом деле! Не верю, что тебе не хватило ума!..

    Её слова звучали справедливо: Мириам не могла не узнать Алистера. Она видела и слышала, как в нём с каждым шагом, с каждой сгоревшей деревней, с каждым трупом беженца, растерзанного порождениями тьмы, взрастала чистая злоба, жгучая жажда мести Логэйну — такая же, какую Мириам лелеяла и оберегала для Хоу.

    Именно Мириам позволила Алистеру отомстить, хотя не должна была. Хотя бы потому что сама уже узнала, что такое месть и что она не возвращает погибших и боль не унимает — с исключительной безжалостностью вспарывает рубцы на душе и заставляет гнить запущенными ранами.

    Только Аноре не стоило об этом говорить. Мириам наморщилась и ответила ей таким же злым тоном:

    — Я надеялась, что получится избежать кровопролития. — И многозначительно добавила: — Месть ведь не приносит утешения.

    — Неужели? — уголок губ Аноры нервно дрогнул.

    Мириам кивнула и тихо-тихо добавила, с трудом подавляя тяжёлый ком поперёк горла:

    — Дочери для отцов всегда остаются маленькими девочками с золотыми косичками и сбитыми коленками, даже когда те уходят.

    Румянец схлынул с лица королевы, пальцы, стискивавшие предплечье, ослабли. Прежде чем Анора успела что-то сказать, Мириам с силой расцепила их и поспешила затеряться среди улочек Денерима, на прощание бросив:

    — Мне искренне жаль, что так вышло. Жаль…

    Бежала Мириам долго, как если бы за ней гнались, хотя за спиной не было слышно ни тяжёлых шагов, ни криков (уже привычных за прошедшие месяцы) — только тихие недоумённые взгляды заставляли вжимать голову в плечи и ускорять бег.

    Приют Мириам нашла в самом грязном проулке. Запах тлеющей древесины и тела, ещё стоявший в носу, здесь мешался с зловониями помоев. Но сейчас это казалось неважным.

    Сердце люто грохотало о грудную клетку, рёбра сводило тугой болью, ноги подкашивались от усталости, а на душе было горько. Мириам навалилась спиной на стену, пальцы вслепую зашарили по кладке, тщетно пытаясь нащупать хотя бы один выступ и за него уцепиться. Воздуха не хватало. Приходилось дышать ртом.

    «Если Алистер узнает — он может и не простить. Но если бы я этого не сделала — я бы не простила себя!»

    Что было правильней, безопасней, вернее — теперь рассуждать было поздно; равно как и жалеть о совершённом. В глазах защипало, сил смахивать слёзы не было. Мириам запрокинула голову и посмотрела на небо.

    Солнце над Денеримом подёрнулось скорбной дымкой погребального костра.

  • Щенки

    Щенки

    Пока старый волк на охоте, волчата осваивают волчий вой.

    В чёрном небе над королевством беспокойно-красными волнами плясали отблески факелов, зажжённых во всех дворах. Из домика в домик сновали люди, разнося поздравления, ароматы запечённой дичи и ужины. Из особняков через открытые окна на каменные кладки лились звуки музыки — бряцанье мандолин, посвистывание флейт, перезвон бубенцов и бубнов, веселое повизгивание скрипки, — а с ними смех, вино и презрение.

    Брайс и Эрик, посмеиваясь, вышли из сумрачных коридоров замка на балкон. Их кубки из тёмного серебра почти беззвучно соприкоснулись, прежде чем Эрик и Брайс пригубили вино и навалились на перила, свысока глядя на затянувшуюся предпраздничную сутолоку на улочках королевства.

    Старый король задерживался на пути с победоносной войны. Народ ждал его, высыпав на улицы, вывесив флаги из окон, повязав праздничные ленты на покосившиеся дверные ручки, и готовил традиционные блюда из дичи. Ждали и принцы, наотрез отказавшись ожидать отца в летнем охотничьем дворце и посвящать ему первую охоту сезона, как того желал сам король.

    Они предпочли стоять на балконе городского замка — вблизи народа — и разделять эту радость с ними.

    — И всё-таки нам стоило бы приказать приготовить какую-нибудь дичь. Отец будет рассержен, — Эрик поболтал вино в бокале и перегнулся через перила, разглядывая нарядно разодетые фигурки на линии ниже рынка. — В конце концов, наши охотники достаточно умелы, а псы достаточно выдрессированы, чтобы загнать какого-никакого вепря.

    — И охота тебе с этим возиться? — скривился Брайс и, небрежно поддерживая бокал двумя пальцами, сделал пару жадных глотков. — Если уж отцу будет так угодно, народ поделится?

    — Народ? — усмехнулся Эрик и осторожно отодвинул ещё полный бокал в сторону. — Интересно, какой? Этот или тот.

    Эрик кивнул за спину Брайса: туда, где в мутных светлых от множества свечей окнах пьяно танцевали силуэты.

    — Народ у нас только один, Эрик.

    В голосе Брайса звучало презрение. Эрик качнулся на пятках и сжал руки в кулаки — он делал так с самого детства, словно душил поганого змея ненужных эмоций, — Брайс с улыбкой прислонился бедром к балюстраде.

    — Эрик, давно пора понять, что народ в королевстве… Неоднороден. Есть те, кто поддерживает и обеспечивает власть короля. А есть те, кто действительно с радостью разделят с королем свой хлеб.

    — Вот как? — Эрик сердито почесал неопрятную щетину и, подперев кулаком щёку, кивнул под ноги. — А кто поделится с ними?

    Брайс пожал плечами и, оттягивая ответ, вновь прильнул к кубку.

    — Им нечего есть. Сейчас они съедают все запасы, потому что в королевстве праздник. Потому что король вернулся с победой. Потому что это традиция.

    Эрик знал, о чём говорил. Его нередко замечали — правда, притворялись, что и не замечали вовсе — выскальзывающим через двери для прислуги в город, переодетым то в кожаный жилет сокольничего, то в рваную рубаху рыбака, то в серое платье сапожника. Злые языки говаривали, что это его влечёт дурная кровь его матери-служанки, несчастной любовницы короля. Старый король, прикрыв ладонью лицо, убеждал советников — и себя, наверное, — что хороший король должен беспокоиться о своём народе и смотреть ему в глаза.

    — Король не должен забирать у народа последнее, королю надлежит с ним делиться.

    Брайс безразлично пожал плечами, как и всегда, когда дело касалось народа. Куда больше его забавлял невинный флирт на балах, торжественные визиты в замки советников и выступления бродячих трупп из иных королевств.

    Пока Эрик оттачивал навыки боя и охоты, зарабатывал мозоли на ладонях от меча и тяжёлой простой работы, Брайс стирал ноги в кровь в развесёлых танцах и перебирал тонкими бледными пальцами корешки книг в отцовской библиотеке, к которым сам отец, впрочем, притрагивался мало.

    — Король и делится. Взгляни сам: теперь дети, что помладше, могут идти в школы, учиться считать и писать.

    — Чтобы потом идти помогать родителям торговать. Мясом, рыбой… Собой.

    — Это их выбор. Их предназначение.

    — Да? — усмехнулся Эрик, взъерошив волосы. — Интересно, кто его им определил? Аристократы?

    Уколол.

    Во всяком случае, Брайс уязвлённо поморщился и как-то ссутулился, прежде чем взглянуть в сторону замков и особняков, где веселились богачи. Сын дочери правителя диких северных земель, первый законный сын короля, он был обречён стать частью знати, её любимцем. Никто не замечал, как он подолгу репетировал учтивую улыбку в зеркале в полный рост в медной оправе в своей гардеробной, никто не догадывался, что часами он просиживал над книгами и скрупулёзно скрипел пером отнюдь не в стремлении совершить новое открытие — только бы не забыть уже известное, но столь неочевидное.

    Брайс встряхнул светлыми кудрями, распрямился и одарил брата всё той же учтивой улыбкой:

    — А нам с тобой – кто? Как ты думаешь, ты принц, оттого что ты рождён служанкой? Или королём?

    — Скажешь — нет? — сощурился Эрик.

    Он весь подобрался, острые лопатки выступили в блестящем чёрном кафтане — словно чёрный демон, тигр, готовящийся к прыжку — однако кидаться на брата не спешил. Слушал. Внимательности ему было не занимать.

    Брайс оскалился, обнажив ровные здоровые зубы — редкость для аристократии — и чуть склонил голову вправо, как любопытный послушный пёс. Казалось, он забавлялся, на самом деле — упивался победой, замешательством Эрика.

    — А что ты скажешь? Смог бы ты оказаться здесь, если бы твоя мать родила тебя не в стенах замка, а, скажем, вон там.

    Кивком головы Брайс указал вниз, на одноэтажные одинаковые, залепленные соломой и известью, домики, где стоптанные деревянные башмаки поднимали пыль улиц. Эрик задумался. Наверное, метался от дома к дому, воображая себя то сыном кузнеца, то сыном рыбака, то сыном пекаря. Его рука стремительно схватила кубок. Эрик сделал несколько жадных глотков.

    — Я понял, о чём ты. Зайчонок среди зайцев вырастет зайцем. Оленёнок — оленем. Так и волчонку надлежит вырасти волком, только если его не вырастят собаки. Тогда он вырастет слепо преданным цепным псом.

    Брайс расхохотался, его ладонь легла на напряжённое плечо Эрика:

    — Послушай, братец, тебе всё-таки стоит посетить хоть одно торжество. Уверен, самые прекрасные девушки падут к твоим ногам, стоит тебе отчебучить что-нибудь эдакое.

    — Насмехаешься? — Эрик дёрнул плечом, отшатываясь от брата. — Не устал?

    — Вот уж неправда, — Брайс приблизился к Эрику на расстояние полутора шагов и по-мальчишески ткнул его локтем в предплечье. — Я и вправду сам бы лучше не сказал. Ну чего ты такой мрачный? Праздник же!

    Эрик покачал головой:

    — Честно говоря, опасаюсь возвращения отца. Он ведь действительно из тех, кто заставит народ поделиться последним, чтобы отпраздновать свою победу.

    — Ну, — Брайс нервно поправил манжеты, — победа досталась нам большой кровью. Стольким придётся выражать соболезнования. Народ должен ценить то, что король для них делает. А это невозможно без требований и ограничений.

    Эрик остервенело замотал головой.

    — Нет-нет. Знаешь, что происходит с повозкой, у которой слишком сильно затянули колесо?

    — Нет…

    — Точно. Я и забыл, что ты подобного не делал… — беззлобно усмехнулся Эрик. — Так вот… Она не едет. В лучшем случае. Или ломается. Государство движется на четырёх колёсах. Богатство, армия, вера — народ. Стоит хоть одному из колёс перестать работать…

    Эрик развёл руками. Брайс ненадолго умолк, а после неровно усмехнулся:

    — Знаешь, пожалуй, нам следует править вдвоём.

    Эрик согласно покивал, но тут же опомнился:

    — Править?

    Если бы старый король услышал — убил бы на месте, не посмотрев, что это полушутливое предложение отпустил его собственный сын, как убил четырёх братьев на пути к тогда ещё скромному трону.

    Брайс растерянно помотал головой и поспешно взъерошил волосы:

    — Да я так… О будущем просто… Задумался вдруг. Но ты начал этот диалог первым.

    Эрик и Брайс посмотрели друг на друга в растерянности, а потом расхохотались. Смех их, тихий, чуть придушенный, взвивался в густой и теперь неспокойно тихий воздух.

    — Ладно, — приобняв Брайса за плечо, Эрик кивнул в сторону тёмных коридоров замка, — пойдём-ка туда, где потише. А то ещё старый Конрад вдруг услышит, отцу донесёт.

    — Если старый Конрад хочет услышать — он услышит.

    В этом Брайс был, несомненно, прав. Братья обнялись, а старый Конрад прильнул к тонкой щели в каменной кладке, силясь разглядеть по-прежнему острыми глазами, не мелькнёт ли в руке одного из наследников нож.

    Когда же молодые короли, обнявшись, двинулись в сторону прочь от балкона, перекидываясь шутками и воспоминаниями о счастливом детстве, старый Конрад покачал головой и двинулся по холодному коридору прочь, к своему кабинету.

    Стук костяной трости тонул в тишине потайных коридоров. Прихрамывая на раненую ногу, Конрад размышлял, как же жестокому старому королю удалось вырастить двух своих сыновей столь неразлучными и даже мысли не допускающими о братоубийстве.

    Как удалось двум молодым королям уродиться столь схожими при разных матерях, вырасти столь дружными и так гармонично, словно две половины плода, дополняющими друг друга, и через многие годы оставалось загадкой.

    В кабинете Конрад первым делом зажёг факел и благовония в оленьем черепе пред алтарём. По кабинету заструился густой тяжёлый аромат леса, а Конрад присел за стол.

    Оставалось надеяться, что тревожное письмо, написанное быстрым скошенным почерком о том, что старый король, прельстившись триумфальной охотой на золоторогого оленя, упал с лошади и сильно повредился, окажется лишь предостережением старому королю или пустым беспокойством.

    Потому что в груди Конрада всё равно зрело предчувствие гражданской войны.

  • Сольник

    Ночью небо Белобога густо-фиолетовое, тяжёлое, разреженное крохотными белыми точками, так что сквозь узенькое окно и не поймёшь сразу, снег это или звёзды; а иногда — разноцветное, расцвеченное зелено-лиловым пламенем, будто бы где-то высоко в небесах лопнули галогенные лампы.

    Сервал замирает, из-под ресниц глядя на цветные блики на окнах (они похожи на отблески волн рок н-ролла на стенах их с Коколией комнатки Академии, в которые стучали раздраженные соседки), рука срывается. Контакты с глухим хлопком взрываются, обдавая ладонь колкими брызгами искр. Сервал отшатывается, бросая паяльник. Детали с металлическим перезвоном валятся друг на друга.

    Звяк. Звяк. Звяк.

    Сервал рефлекторно морщится, хлопая дверцами ещё плохо закреплённых шкафчиков в поисках аспетика, и клянет самой жестокой вьюгой эту прорастающую сквозь запечатанное было сердце горечь. На тыльной стороне ладони уже начинают опухать крохотные точки ожогов; повезло, что успела отдёрнуть пальцы — иначе не смогла бы играть. А без гитары всё было бы совсем бессмысленным. Наскоро обработав кожу асептиком, Сервал стягивает гогглы и бросает их на стол.

    Не в золотистом цвете линз мастерская, освещённая лишь мелкими потрескивающими лампами и двумя раскалёнными обогревателями, выглядит удручающе. Всюду пыль, мелкий мусор: металлическая крошка, обрывки мебельной упаковки, стёкла разбившихся лампочек, неотремонтированные или сломавшиеся в дороге роботы, до которых руки так и не доходили (Сервал морщится, потирая пальцы обожжённой руки, и думает, что теперь вряд ли дойдут) — и гитара. Без чехла, сияющая благородной позолотой на корпусе, она совсем чужая этой мастерской.

    И самая родная Сервал.

    Тяжёлый фартук накрывает недоделанного робота — до завтра. Размеренный стук каблуков, эхом гулко прокатывающийся по ещё не обжитым комнатам, звучит громче барабанного боя. Притом барабанщик явно не самый умелый. К гитаре Сервал подкрадывается.
    Пальцы бездумно проходятся по струнам. Звук выходит неровный, струны коротит голубоватыми вспышками — расстроена.

    Сервал охает, отдёргивает пальцы и устраивается вместе с гитарой на нешироком маленьком подоконнике. Подмороженное стекло (сломался обогреватель на улице) умиротворяюще холодит висок. Сервал, придерживая головку грифа, нежно подкручивает колки, и прикрывает глаза.

    Пальцы мягко щекочут возбуждённо вибрирующие струны.

    И выходит что-то ломкое, тянущее, но притом удивительно мажорное и правильное, так что под веками пощипывает.Сервал хмурится, торопливо смаргивает усталость. Горечь всё так же свербит в груди.

    Она была старшей дочерью Ландау — стала позором семьи. Она была Среброгривым Стражем — стала учёной. Она была Архитектором, исследователем Стелларона — стала никем.

    Преступницей (без пяти минут).

    Ничего.

    Сервал Ландау не привыкать — Сервал привыкла.

    Она в задумчивости перебирает струны, и теперь волна звука звучит совершенно иначе: бодро и горделиво. Пускай Коколия не думает, что заставит её замолчать. Её песня ещё не спета.

    Никто ведь не говорил, что сольник — это легко.