Метка: литературный этюд

  • Дайте шум!

    Сервал собирает волосы в хвост, обнажая лицо, смахивает с зеркала пыль – ну надо же, сколько она молчала! – и, обмакнув кисточку в разведённом гриме, густом, тёмно-лиловом и мерцающем, как звёздная морозная ночь Белобора, твёрдой рукой рисует вокруг глаза молнию-разлом.

    В полумраке спальни-гримёрной, залитой лишь слабыми отблесками мягкого сияния фонарей центральной площади, кажется, что на её лице отпечаталась Бездна. Та бездна, глубокая и загадочная, что пожирает рассудок, оставляя лишь пустоту, неизвестность – и бесконечное множество дорог.

    По одной из них Сервал ступает впервые.

    Цок. Цок. Цок.

    Звонкий стук каблуков эхом прокатывается под потолком, в унисон половицам, дрожащим под биты, что пульсируют этажом ниже – там, где «Механическая горячка» впервые не разбивает, а только разогревает зал.

    Сервал берёт в руки гитару, и пальцы, выдрессированные, замученные, выученно выщипывают на плотных струнах печально звенящее расстроенной, разбитой об острые глыбы вечного льда гитарой интро альбома. И пусть он ещё не вышел (взгляд падает на стопку пластинок с автографами; на обложке альбома – фото обломков подарка Коколии, фигурно выложенных в форме сердца, спасибо Март 7 за помощь), его уже раскупили — успела уже доложить Пела.

    Как странно — думает Сервал, подкручивая колки до идеального звука – как забавно: у неё никогда прежде не было сольника, хотя, кажется, всю жизнь она вывозит в соло.

    Сервал косится на время — пора! — и, перекинув ремень гитары через плечо, оглядывается с щемящей болью, как будто бы покидает спальню навсегда. Нет, конечно же нет: Сервал знает, что вернётся сюда после концерта с десятком букетов и открыток от самых преданных фанатов, будет сидеть на кровати, подобрав под себя ноги, перебирать бездумно и практически беззвучно гитарные струны… Но вернётся совсем другой.

    Белобогу не привыкать к переменам: с тех пор, как на орбите планеты остановился Звёздный экспресс. А вот Сервал – тревожно. Так тревожно, что потеют ладошки под митенками, так тревожно, что коленки дрожат, как когда она отстаивала перед отцом своё видение, своё решение, свою музыку.

    Музыку, которая сегодня не будет бить, качать, пульсировать в венах; музыку, под которую сегодня не будут прыгать, сбивая ноги в хорошеньких туфлях в кровь, задыхаясь от восторга и плясок — сегодня её рок-н-ролл будет шептать, нежно и грустно, поднимая в воздух десятки фонариков на смартфонах, сегодня её рок-н-ролл будет журчать, как, должно быть, однажды зажурчат ручьи в первую весну Белобога.

    Рок-н-ролл «Механической горячки» всегда был костром в самой холодной и тёмной ночи, маяком для заблудших, потерявшихся и смятенных – маяком, который был так нужен Сервал.

    Сегодня её рок-н-ролл — это честная исповедь…

    И Сервал, легко взбегая по ступенькам на сцену (и перепрыгивая через последнюю, потому что она пошатывается), искренне верит, что после этого всё будет по-другому.

    А пока толпа стоит, затаив дыхание и приготовив камеры смартфонов (Сервал шарит по ней растерянным взглядом, но выхватывает лишь серьёзное лицо дочери Коколии — Брони, новой Верховной хранительницы Белобога), пальцы сами проигрывают надрывно-надтреснутую песню души — интро первого сольного альбома Сервал Ландау.

  • Дотянуться до небес

    художник: masterworkershargo

    2188, Побережье Средиземного моря

    Ночное море с размеренным шуршанием облизывало округлые камни побережья и, чернея, мерцало серебристо-голубыми точками, словно присыпанное порошком нулевого элемента. Лиара говорила, что это или планктон, или бактерии, занесённые на Землю из космоса и освоившиеся в водной среде — Лея предпочитала думать, что это звёздная пыль.

    Кто знает, сколько звёзд, сколько карликовых планет и астероидов разлетелись на квазичастицы после взрыва Жнецов по всей галактике… И сколько из них соединились вновь.

    Здесь, на Земле, и на многих других планетах…

    Стянув кроссовки с толстой ортопедической подошвой, Лея осторожно вытянула ноги навстречу воде. Ровные, чуть шершавые, влажные крупные камни холодили ступни, и от ощущений смутно знакомых, но практически позабытых за год реабилитации, шея покрылась мурашками. Лея судорожно выдохнула и запрокинула голову. Над головой мерцало такими же голубовато-серебристыми точками такое же чёрное небо. Это совершенно точно были звёзды, а ещё — огоньки спецчелноков, до сих пор подбирающих обломки кораблей и Жнецов, спасательные капсулы и военные жетоны, восстанавливающих разрушенное.

    — Хай, Шепард!

    На лицо упала тень, почти незаметная в полупрозрачной черноте ночи; Лея вздрогнула — едва ли от тени, скорее от прозвучавшей фамилии — и опасливо огляделась. И хотя побережье было пустым на много метров вокруг, всё-таки легонько ущипнула Джокера за бедро. Показательно айкнув, он отступил на полшага.

    — Мне казалось, что мы договорились, — тонко нахмурилась она.

    — Да тут же всё равно никого нет!

    Лея тяжело, но примирительно вздохнула и развернулась к воде.

    К роли героя привыкнуть так и не получалось. Как бы старательно она ни пряталась (скрывала лицо, фамилию, избегала входы по биометрии), не могла отделаться от ощущения навязчивого, липко-сладкого, восхищённого взгляда, которым её встречали и провожали везде: не человека — героиню галактики, символ надежды и восстановления мира.

    Впрочем, нашёлся всё же отель, который понял: если обладатель целого кителя медалей (их бы вплавить в памятник на Акузе) и спаситель галактики хочет заселиться в маленький отель на каменном побережье Средиземного моря не под фамилией Шепард и без использования военных квот, то не стоит её узнавать. Поэтому вот уже третьи сутки все служащие отеля с милейшими улыбками невозмутимо обращались к ней исключительно “мисс Моро” под ехидное хехеканье Джокера, если он оказывался неподалёку.

    А рядом он был постоянно.

    — Ну и зачем мы здесь?

    Джефф бросил куртку на камни и медленно уселся на неё, сложив руки на согнутых коленях. Лея повела плечом и невесомо улыбнулась:

    — Ты знал, что на небесах только и разговоров, что о море?

    — Мне казалось, наши разговоры были куда прозаичнее. — Джефф хохотнул: — Жнецы-геты-чёртов Альянс.

    Лея укоризненно ткнула его локтем в плечо и всё-таки коротко рассмеялась.

    — Но не только ведь, да?

    — Ну… Не только. Ещё немного о подлости, тупости, наглости и восхитительной беспомощности гребанного Совета.

    Горестно посмеиваясь, Лея покачала головой:

    — Возможно… Возможно, мы были слишком зациклены.

    — Сложно не зациклиться, когда думаешь, как прервать цикл.

    От этого слова мысли закружились, как в центрифуге, расслаиваясь и перемешиваясь — Лею замутило. Она содрогнулась и снова двинула Джеффа локтем. На этот раз он понял: покорно умолк. Сложив руки на коленях, он нервно потеребил фаланги пальцев. С тихим пощёлкиванием сталкивались лангеты на трёх из них, поломанных в попытках сдержать фамильное упрямство Шепард. Лея с опаской скользнула кончиками пальцев по его запястью и отдёрнула руку. Джефф качнул головой, без слов выражая недоумение. Лея пожала плечами.

    Страницы: 1 2 3 4

  • Раньон

    Раньон

    В комнате пахнет аптекой, металлом, кровью и спиртом — это Ви антисептической салфеткой оттирает с рук едкие пятна крови и мочи. Джонни маячит у зеркала, но не отражается в нём, и только глядит с немым осуждением. Ви пожимает плечами и, бросив очередную салфетку на поднос, вскрывает упаковку следующей. Ей кажется, кровь пропитала насквозь и кожу, и куртку, и даже непроницаемый нетраннерский комбез.

    Голос Джуди приглушённо звучит из-за стены: она ругается с полицией, которой нет никакого дела до самоубийцы без страховки и громкого имени.

    Ви комкает салфетку в руках и, обняв себя за плечи, опускает взгляд. Найт-Сити с утра накрыло песчаной бурей, и не видно ни земли, ни неба — только пыльное золото солнца вливается во все щели. В этом золотом сиянии обескровленное тело Эвелин на постели кажется кукольно-фарфоровым. Ви смотрит на неё — и ничего не чувствует: ни досады, ни ярости, ни горечи.

    Это Джуди злится, плачет — цепляется за живой образ Эвелин, потому просит перенести её на кровать, потому хочет, чтобы она не выглядела жалкой. Эвелин же… Всё равно.

    «Она давно была мертва, — вздыхает Ви. — С тех пор, как ей поплавили мозг». «Видать, не до конца сожгли, — едко откликается Джонни. — Раз смогла себе кровь пустить». «Заткнись», — морщится Ви и присаживается перед кроватью на одно колено.

    Неестественно откинув голову, Эвелин таращится в затянутое сеткой окошко пустыми глазами. Ни один имплант не способен замаскировать смерть. Ви жмурится, сжимает переносицу, а когда открывает глаза, то не видит Эвелин.

    На узенькой кровати лежит её собственное, Ви, безжизненное, опустошённое тело и, неестественно запрокинув голову, таращится песочно-карими глазами в затянутое золотой дымкой окно, веснушки на бледной обескровленной коже похожи на кровавые капли, шрам на лбу, многократно отшлифованный лазером и почти незаметный, темнеет лиловым цветом.

    Ви отшатывается, врезается затылком в стену — и подскакивает на кровати.

    В Найт-Сити ночи не бывает, и в панорамное окно бьёт неоновое сияние небоскрёбов Глена. Ви тяжело дышит и хватается за бок. Касание мачете вудуистов, наспех склеенное медицинским клеем, пронзает болью при каждом неровном выдохе. Ви складывается пополам.

    — Блять! — мир рассыпается пикселями, и рядом появляется Джонни. — Может, начнёшь принимать таблеточки? Не то чтобы мне было интересно, что у тебя там в башке творится.

    — Сочувствую, — криво усмехается Ви и, тяжело поднявшись, шлёпает в ванную.

    Сегодня она явно не уснёт. Наспех сполоснув лицо ледяной, не успевшей толком прогреться водой, Ви спускается на первый этаж. Под ногами валяется вчерашняя одежда. В крови и подпалинах — вудуисты отчаянно пытались принести её в жертву своим богам. Вчера у Ви не было сил её убирать, сейчас — нет настроения. Поэтому, отпинав её поглубже под лестницу, Ви заваривает себе кофе и усаживается на диван, вытянув ноги.

    На столе лежит портсигар Эвелин, ещё полный. Ви закуривает. Вязкий и чуть пряный дым дорогих сигарет ничуть не похож на горечь дешёвых сигарет, купленных в киосков или у мальчишек-бродяжек, перекупщиков и воришек. Выпустив в верх кольцо пара, Ви делает глоток добротного варёного кофе и со стоном откидывается на спинку дивана.

    — Оказывается, разговаривать иногда полезно, — саркастично замечает Джонни, усевшийся на спинке дивана с сигаретой в руках.

    — Неожиданно, правда? — усмехается Ви и снова делает затяжку.

    Джонни блаженно постанывает и запускает проигрыватель. То есть запускает его, конечно же, Ви, но хочет этого определённо Джонни — и в пустой сумрачной квартире звучат агрессивные вопли его гитары. Они с Джонни курят и таращатся в чёрный экран телевизора, за окно, где пламенеет неоновыми огнями Найт-Сити.

    Город-мечта. Город-проклятие.

    Он раскрывает объятия всем страждущим лишь затем, чтобы потом задушить, растоптать, как таракана: вытащить душу, оставив лишь пустую обескровленную оболочку.

    Ви выдыхает в воздух кольцо дыма и усмехается. Джонни прав: она всего лишь девчонка с Пустошей, привыкшая полагаться на помощь семьи.

    Если бы не Джеки, она бы сдохла после первого же заказа в ближайшей подворотне, без тачки и эдди, с игуаной в обнимку. Для Джеки слова «человечность», «семья» были не пустым сотрясанием воздуха — большой ценностью, законом, так уж расстаралась мама Уэллс. Таких, как он, больше нет…

    И теперь Ви, как слепой щенок, чью мамку загрызли койоты, тычется в людские руки в поисках помощи, молока и крова, а получает только пинки под зад.

    Конечно, есть Вик, есть Мисти, есть мама Уэллс, но им не по силам разобраться с её проблемой, остановить обратный отсчёт тикающего в голове механизма самоуничтожения. Всё, что могут они предложить, — сочувствующий взгляд, мягкие прикосновения и долгие разговоры ни о чём.

    Это как бросить щенку корку хлеба и покатить дальше, оставив его в безжизненной пустыне ждать следующего подаяния.

    Для остальных Ви — раньон.

    Страницы: 1 2

  • Лея Шепард — член Совета Цитадели

    Лея Шепард — член Совета Цитадели

    2188, Цитадель

    — Я не политик, — скромно улыбается Лея и, размешав стеклянной трубочкой шарики в коктейле, отворачивается к панорамному окну.

    Болтающаяся на околоземной орбите, Цитадель восстанавливается медленно, как и весь мир. Восстающая из праха и пепла Тессия высылает обнаруженные чертежи, схемы, записи протеан Совету Цитадели, а Лиара и Явик переводят их, горячо ругаясь в процессе.

    От былой Цитадели остался только скелет — мятый корпус с рассыпавшимися зданиями, перепутанными улицами, сгоревшими растениями, битыми стёклами, — на который теперь по-новому натягивают корпус. Металлические ударопрочные листы, трубы терморегуляции, системы климат-контроля — они не те же, что были до Жатвы, однако работают не хуже протеанских.

    Может быть, когда реконструкция завершится, когда станцию откроют, её никто не назовёт Цитаделью, но пока думать так — привычнее.

    Полуорганические останки Жнецов идут на переработку: кварианцы, мастера создавать всё из ничего в космическом вакууме, разбирают их на трубочки, конечности, челюсти — на запчасти, чтобы восстановить разрушившиеся кольца в ядрах ретранслятора, починить поломанные корабли.

    По камню, по клумбе, по зданию, на осколках, обломках, из пепла воссоздаётся былое величие — раскрываются лепестки Цитадели, и губы Леи трогает улыбка:

    — Я и не подумала, что все так быстро воспрянут.

    Она сидит за столиком у панорамного окна на последнем этаже самого первого небоскрёба обновлённой Цитадели и потягивает через трубочку бабл-ти по рецепту с Тессии, пока под ногами расстилается живой, сияющий, цветущий мир — сегодня по графику имитация экосистемы Земли.

    — Все воспряли, потому что с нами всегда были вы, Шепард, — вкрадчиво произносит посол Тессии, поглаживая ручку кружки перед собой. — Кто знает, что стало бы с миром, если бы не стало вас.

    — Не переоценивайте мои способности, — усмехается уголком губ Лея и покачивает головой. — Я всего лишь солдат своей планеты. И всё, что я делала, было ради Земли.

    — Советник Тевос знала, что вы так скажете, и просила передать, что все члены Совета Цитадели беспокоятся в первую очередь о благополучии своей планеты. Но от себя хочу добавить, что вы ошибаетесь. Вы отправились на Тессию, захваченную Жнецами, вы вернули кварианцам Раннох, вы… — азари понижает голос. — Вы даже сумели положить конец вражде турианцев, саларианцев и кроганов, хотя, признаюсь, в некоторых кругах, делали ставки против вас.

    Лея болезненно морщится и потирает висок: восхищение посла отдаётся холодком вдоль позвоночника и тонким уколом под сердцем. Едва ли обман кроганов был дипломатически верным решением, однако саларианские учёные для строительства Горна были гораздо нужнее воинов, а о том, что случится потом, Лея не думала. Она не думала, что «потом» однажды настанет.

    Однако оно настало.

     Лея обнимает стакан обеими руками, чтобы не выдать дрожь в пальцах, и покачивает головой:

    — Я всего лишь человек. И ошибаюсь чаще, чем мне хотелось бы.

    — А кто нет, Шепард? — азари посмеивается и, откинувшись на спинку стула, обводит ладонью пространство. — Но всё это есть у нас благодаря вам. Подумайте, вам удалось сплотить все планеты перед лицом опасности. Сделать то, что не удавалось цивилизациям более развитым, чем наши! Это ли не признак выдающихся дипломатических способностей?

    — И всё-таки мой ответ: нет, — твёрдо отвечает Лея и поднимается из-за стола. — Передайте Советникам, что я благодарна за предложение, но на эту должность им следует поискать кого-нибудь более… Соответствующего.

    В голове шумит, бедро простреливает болью, перед глазами на мгновение темнеет — импланты не те, что использовались на «Лазаре», всё ещё приживаются и иногда шалят, — Лея хватается за спинку стула и рвано выдыхает. Посол Тессии поднимается из-за стола и подходит к ней вплотную. Её большие глаза завораживающе сияют лиловым, но в них нет и толики той мудрости и рассудительности, что у Лиары. «Она совсем молодая, — озаряет Лею. — И это задание — шанс проявить себя как дипломат. Жаль, я не могу ей помочь».

    — Послушай, Шепард, — заговаривает азари, и в голосе её нет былой елейности. — Ты серьёзно хочешь оставить всё, что ты сделала, на растерзание коршунам? Хочешь, чтобы они прибрали к рукам власть и за пару лет от былого мира ничего не осталось?

    — Как раз наоборот, — выдавливает сквозь зубы Лея и расправляет плечи. — Я хочу, чтобы это попало в хорошие руки. А мои по локоть в крови.

    Лея поправляет рукава рашгарда и уходит, прихрамывая на правую ногу. Зеркальные двери учтиво разъезжаются в стороны: Лея успевает лишь краем глаза выхватить свой размытый, помятый и совершенно не торжественный силуэт и замечает, что посол Тессии активирует инструментрон. Что бы она ни сообщила Советникам, как бы они ни пытались её соблазнить местом в Совете, Лея Шепард постарается убедить их, что это плохая идея.

    Лифт несёт её на двенадцать этажей вниз — в апартаменты, выделенные им, два года приписанным к «Нормандии», без прописки, без дома, без пристани, решением Совета Цитадели. Перед глазами неоновыми водопадами проносятся рекламные баннеры, вывески, объявления, сливаясь в одну бесконечную разноцветную ленту, так похожую на мерцание космоса, волнами облизывающего несущуюся на всех скоростях «Нормандию».

    Касанием ладони Лея деактивирует замок. Подмигнув зелёным огоньком, дверь пищит и распахивается совсем по-родному, как на «Нормандии». В апартаментах приятно пахнет морским бризом, в динамиках под потолком шуршит дождь, а проекция бросает на окна несуществующие капли. С протяжным стоном, вцепившись в поручень у двери, Лея стягивает кроссовки с ортопедической подошвой, бросает их рядом со стойкой для тростей и блаженно прикрывает глаза. Под босыми ногами пол тёплый, как песок на берегу океана на южных пляжах Земли.

    За прошлый год они посетили все пляжи, какие только могли, оставив в стороне службу, войну и геройство.

    Страницы: 1 2 3

  • Ещё одна из семьи Ландау

    Сервал греет привычно озябшие руки, обнимая большую кружку с горячим шоколадом в отеле «Гёте», и задумчиво смотрит в высокое окно, мерцающее серебристыми плетениями инея в сгущающемся сумраке. В городе загораются фонари, и трамваи грохочут громче в стеклянно-звенящем от холода воздухе.

    За звуками города (и перезвоном посуды за хлипенькой дверью в кухню) практически не слышно, как всплывает на экране облачко уведомления. В кружочке маячит суровая мордашка брата, и губы трогает умилительная улыбка: на аватарке Гепарда по-прежнему фотография из личного дела Среброгривого Стража — настоящий защитник Белобога.

    Достойнейший из детей Ландау.

    [21:07] Геппи: Сестрёнка, занята чем-нибудь?

    [21:08] Сервал: Ничего такого, что помешает мне ответить тебе) Репетиций сегодня не предвидится.

    [21:12] Геппи: Отлично! Не хочешь заскочить на ужин?

    Дрогнувшие пальцы едва не срываются с клавиатуры, Сервал прикусывает губу, но, помедлив, всё-таки набирает ответ.

    [21:15] Сервал: Куда? В палатки Среброгривых Стражей вспомнить юность? 😀

    На самом деле Сервал знает ответ — и, заблокировав телефон, едва ли не отбрасывает его в сторону, словно перегретую, обжигающую пальцы докрасна, деталь. Гепард никогда не позвал бы её на ужин в лагерь Среброгривых Стражей: и потому что тамошних похлёбок Сервал вдоволь наелась в Академии, и потому что как настоящий мужчина не позволил бы ей ужинать там, но прежде всего потому что он брат, истинный Ландау.

    Телефон вспыхивает новым уведомлением, а Сервал даже просматривать его не хочет, сплетает одеревеневшие пальцы на стремительно остывающей чашке. На экране всплывают сообщение за сообщением – Гепард старается сгладить ситуацию. У Сервал ресницы дрожать начинают, и она качает головой.

    Гепард старается, из шкуры вон лезет — только его старания никто не оценит, кроме Сервал.

    Гепард — стержень семьи Ландау. Он изо всех сил старается сложить из криво расколотых льдинок слово семья, а получается только фамилия.

    Дом Ландау – щит Белобога, горделиво сверкающий золотом и достоинством, стойко выдерживающий любые удары судьбы. Следующая путём Клипота фамилия, призванная преданно служить Белобогу, жителям и хранительнице.

    Отец наставлял Сервал трудиться, сражаться, терпеть, сцепив зубы, и не маяться музыкой-дурью.

    А теперь её музыка согревает сердца в лютые морозы, а концерты освещают чёрное далёкое небо.

    Отец советовал Сервал прислушиваться к Коколии, будущей Верховной Хранительнице, и цепляться за соседство с ней, за дружбу – за общие шутки, прикосновения, мечты…

    А Коколия выдворила её из Форта (чудо, что не в Подземье) и из своей жизни с обжигающе ледяным безразличием.

    Отец твердил, что Ландау должны защищать Белобог, служа Верховной Хранительнице.

    А Сервал Ландау восстала против Коколии, отвернувшейся от народа, скрестила клинки с братом.

    Отец говорил… А Сервал ему перечила.

    Ей теперь кажется, что так было всегда.

    Они с отцом никогда не могли найти общий язык – одинаково гордые и упрямые.

    Малышку Рыську, с её мечтами, опасно-восторженными, сияющими невиданным прежде северным сиянием, приняли с нежными поцелуями в лоб и родительским благословением.

    Гепарда вырастили совершенным защитником, твердыней Белобога и дома Ландау – тем, кем он мечтал стать сам и кем его мечтали видеть.

    А от Сервал всегда требовали большего, невозможного, совершенного – идеальную старшую дочь.

    — Госпожа Сервал?

    Над головой раздаётся чуть подрагивающий голос, и Сервал, сжав переносицу, чтобы сдержать рвано-дрожащий вздох, поднимает голову. Старый Гёте смотрит на неё с мягким заботливым интересом.

    — Госпожа Сервал, всё в порядке?

    — Да… — рассеянно отвечает она и, поёрзав на кресле, улыбается уверенней. — Да, Гёте, благодарю, горячий шоколад замечательный. Лучшая оплата за скромную работу.

    — Мы всегда рады вас видеть в нашем отеле. Спасибо, что делаете нашу жизнь светлей.

    Сервал ребром ладони смахивает невидимые слёзы, пощипывающие в уголках глаз и склеивающие дрожащие ресницы, с раскрасневшихся щёк и, ещё раз обменявшись вежливыми кивками с Гёте, подтягивает к себе мизинцем телефон.

    [21:16] Геппи: Домой.

    [21:17] Геппи: Я имел в виду… У родителей.

    [21:19] Геппи: Сервал, я помню, что тебе надоели мои идеи примирить вас. Просто Рысь скоро возвращается, и я подумал, что было бы здорово собраться семьёй, как раньше.

    [21:19] Геппи: Да-да, ты сейчас скажешь, что как раньше не бывает. Но может быть, попытаться? Я сумею убедить отца выслушать тебя. Расскажу, какое участие ты приняла в спасении Белобога. И что в Коколии он ошибался, а ты – нет.

    [21:21] Геппи: Сервал, прости! Я не хотел… Давить на больное.

    — О, Геппи, — Сервал ещё раз проводит ребром ладони по щеке, — я бы рада. Но ты и сам знаешь, что это бесполезно.

    [21:57] Сервал: Всё в порядке, братец. Но у меня появилась идея для новой песни. Нужно успеть поймать вдохновение за хвост 😉

    Сервал залпом допивает густо сладкий, уже даже не совсем горячий шоколад с оплавившимися зефирками, возвращает кружку за стойку и, постукивая каблуками по старинным ступенькам, выходит на улицу. Ночной Белобог окутывает Сервал пронизывающим до костей ветром, от которого под сердцем болезненно тянет. И возвращаться в мастерскую, холодную и тусклую, совершенно не хочется.

    Несмотря на то что это уже давно её дом.

    Впрочем, идти Сервал всё равно больше некуда.

    Сообщение приходит, когда Сервал пропускает предпоследний трамвай. Коротко дохнув на пальцы, Сервал снимает блокировку и долго-долго глупо улыбается в экран.

    [22:03] Геппи: Тогда буду ждать от «Механической горячки» очередной хит. Записывай меня в первых фанатов!

    [22:03] Геппи: Но если что, я поговорил с отцом, он будет ждать.

    [22:04] Сервал: Спасибо, братишка <3

    [22:05] Сервал: За всё, что ты делаешь для нас всех…

    Сервал убирает телефон и, перебежав через рельсы, прячет руки подмышками, поднимаясь наверх. Около мастерской неровно мерцает так и не починенный генератор, а перегоревшие лампочки диодов превращают название в холодно-безразличное «…зимье». Сервал усмехается и ускоряет шаг.

    Отец будет ждать примерную дочку, но она домой не вернётся.

  • Самый страшный день

    Из темноты возвращаться было тяжело. Перед глазами всё ещё маячил далёкий тусклый огонёк единственного факела кладовой, где остались родители. Как Мириам ни цеплялась за холодные влажные стены чёрного хода, как ни обламывала аккуратные ногти до крови, как ни стирала кончики пальцев до мяса, не могла до него дотянуться, ухватиться за шанс спасти их. И вопль, отчаянный, раздирал горло, разрывал связки, но — оставался беззвучным.

    Сквозь зубы прорвался стон, обоюдоострой иглой застыв поперёк горла, Мириам поморщилась. Каждый неровный вздох ударялся в грудь и отдавался пульсирующим жаром в спине. Чья-то жёсткая холодная рука схватила её за шею, губы защипало травяным настоем. Мириам скривилась, тогда рука сильнее перехватила её шею и низкий голос надавил на сознание так же мягко, как шершавое горлышко бурдюка — на губы:

    — Пей, девочка, пей.

    Пить приходилось маленькими глоточками, и каждый — жидкий огонь в истерзанное горло. Когда настойка кончилась, Мириам закашлялась и позволила опустить себя обратно.

    — Молодец.

    Отрывистая суховатая похвала показалась смутно знакомой, Мириам осторожно приоткрыла глаза. После темноты тревожного сна тусклые цвета мира зарябили, заплясали разноцветными кругами. Глаза пришлось прикрыть, но провалиться обратно в забытье Мириам себе не дала. Вокруг пахло сеном, мокрой землёй и лошадьми, как в конюшне, и дымом. А шею колюче щекотало тонкими метелками снопов.

    Она была не дома. Но где?

    Мириам сделала ещё одну попытку оглядеться и чуть приподнялась на руках, правда, тут же рухнула обратно в сено от боли, вспыхнувшей под лопаткой. Впрочем, сознание не потеряла и даже сумела, морщась и то и дело закрывая глаза, оглядеться. Вокруг были рассыпаны тюки с сеном и жёсткие мешки, в каких прислуга таскала свой скудный скарб, переезжая из комнаты в комнату. Сквозь тонкий брезент над ней, трепыхающийся на ветру, угадывалось зеленовато-лиловое предрассветное небо. А рядом старательно натирал кинжал смуглый мужчина с тёмными волосами, затянутыми на затылке в хвост.

    «Дункан! Серый Страж!» — подсказал отцовский голос как-то издалека, из глубин памяти, и Мириам оставалось лишь повторить за ним.

    — Дун-кан? Серый… Страж?

    Фраза получилась обрывистой, сиплой, и глухо лопнула, как подгнившая тетива. Дункан поднял голову, в густой тёмной бороде промелькнула полу-улыбка.

    — Рад видеть тебя в сознании. Как самочувствие?

    Мириам осторожно отползла от Дункана и поморщилась: левую руку сковало пульсирующим жаром.

    — В сознании? — Ссохшиеся губы едва шевелились, совершенно не поспевая за мыслью, и так неторопливой, короткой и простой.  — Что было? Где мы?

    В ответ на этот Дункан внезапно резко вложил кинжал в ножны и обернулся к ней. Совсем другой: уже без тени улыбки, с мрачным, почти что чёрным взглядом. Мириам содрогнулась всем телом — и что-то знакомое почудилось в таком почти животном страхе перед этим мужчиной.

    — Так ты… Не помнишь? — глухо пробормотал он, потерев бороду.

    — Не помню… Что?

    Дункан глубоко вздохнул и на секунду прикрыл ладонью глаза, как будто собираясь с мыслями перед чем-то болезненно важным, мучительно серьёзным. И Мириам с облегчением отвела от него взгляд. В глаза бросился двуглавый грифон, распластавшийся на рубахе среди бурых кровавых пятен серебристыми нитями. И воспоминания о прошлой — или очень далёкой? — ночи опрокинулись на голову грудой камней.

    Орен. Орианна. Сэр Гилмор. Выбитые двери. Перевернутая мебель. Нэн. Папа! Мама! И костры. Много-много красно-оранжевых чудовищных языков, с причмокиванием пожирающих кровь, дерево, стены — жизнь. Огромный столб дыма, чёрного от предательства, бордового от крови невинных, над Хайевером.

    Мириам медленно подняла левую ладонь на уровень глаз. Пальцы тряслись, боль ритмично пульсировала в плече почти в унисон с гулкими медленными ударами сердца, а ногти были обломаны почти до мяса.

    Грудь взорвалась, как бочка с порохом. Мириам сипло вдохнула раз, другой, третий — а воздуха всё не хватало — замахала руками, пытаясь нащупать, целы ли рёбра, или лопнули, как железные обручи. Мириам задрожала вся, сжалась, руки сдавили грудь, и там между рёбер, где сердце, садняще, вибрирующе завыло отчаяние.

    Дункан метнулся ей за спину, грубая ладонь больно зажала рот.

    Мириам не сразу поняла, что это взвыла она. У неё ведь на это не было ни голоса, ни сил.

    — Тише, — низкий, обманчиво бархатный голос у самого уха показался угрожающим рыком пантеры, — тише. Не кричи. Не время. Знаю, что больно. Но не время ещё. Людей распугаешь.

    Мириам рванулась, проскулив в ладонь что-то невнятное: сама не знала, что хочет сказать. Дункан другой рукой сжал её руки и цыкнул сквозь зубы:

    — Не кусайся только больше. У меня не осталось бинтов, а эти добрые люди, боюсь, не готовы делиться тканью со Стражами.

    Все попытки вырваться были тщетны. Мало того, что каждое движение отдавалось крохотным взрывом под левой лопаткой и глаза застилало болючими слезами, так ещё Дункан держал крепко — намертво — и перехватывал Мириам за секунду до попытки вывернуться. Как будто знал все её приёмы заранее. Наконец она сдалась, обмякла в его руках и шумно засопела в ладонь.

    — Не будешь кричать?

    Мириам поспешно замотала головой. И стоило Дункану её отпустить, она неуклюже перекатилась в противоположный угол повозки, дрожа, отфыркиваясь от слюны, слёз и рыданий, спазмами сдавливавшими горло, и вытирая губы тыльной стороной ладони. Боль пульсировала уже не в руке — во всём теле от мыслей, слишком быстрых, слишком острых, слишком торопливо кружащих в сознании. Дункан с протяжным вздохом облокотился о борт телеги и размеренно заговорил:

    — Я опасался, что ты вообще не выживешь. Рана была не тяжёлая, но наконечник, по-видимому, был смазан ядом. Напрасно ты обломала стрелу и никому ничего не сказала.

    — Я забыла, — сипло простонала Мириам, пряча лицо в ладонях.

    — Удивительно. Ты потеряла сознание неподалёку от вашего замка. А когда мы добрались до ближайшего дома, у тебя началась горячка. Ты бы видела, как смотрела на меня хозяйка, пока я извлекал наконечник. Он, к слову, засел глубоко, пришлось зашивать, так что не торопись размахивать руками — разойдётся.

    От мысли, что грубые руки Дункана, мужчины, раздевали её, ощупывали в поисках раны, зашивали, перевязывали, Мириам передёрнуло. И теперь она отчётливо почувствовала, как стягивают воспалённую кожу неровные узелки грубой тёмной нити. От этого плечо заболело сильнее.

    — Куда мы теперь? — прошептала она, так и не поднимая головы.

    — У меня оставалось немного денег, чтобы договориться с торговцами. Нас обещали довезти до Денерима и не тревожить. Но хорошо, что ты пришла в себя. А то на нас уже косо смотрят.

    Мириам кивнула. Ей, в общем-то, было совершенно безразлично, куда идти: возвращаться всё равно было некуда. Она отняла ладони от лица и рассеянно погладила воздух.

    — А где… Клевер?

    — Твой волкодав сбежал, как только мы покинули замок. И пока не появлялся. Но не переживай, мабари достаточно умны, чтобы не бросать своих хозяев. Думаю, он вернётся.

    — Конечно, — рвано усмехнулась Мириам и прикрыла глаза.

    Хотелось плакать, но слёз не было, не было голоса. Только что-то щипало под веками. Дункан понятливо замолчал. Телега дёрнулась, заржали лошади, залаяли псы — кажется, заканчивалась стоянка. Застучали под колёсами камни, зачавкала грязь. То с одной, то с другой стороны слышались выкрики и похабные шуточки. Эти люди были счастливы. Люди не знали ничего.

    — Какой… Какой сейчас день недели? — Мириам открыла глаза и взглянула на Дункана.

    Тот задумался на мгновение, почесал бороду и кивнул:

    — Понедельник. Ты три дня провалялась в бреду.

    — Понедельник… — эхом отозвалась она. — Впереди ещё целая неделя…

    — Впереди ещё целая жизнь, Мириам Кусланд. Если повезёт.

    Скривившись в ответ, Мириам отвернулась. Брезент раздражающе покачивался перед глазами, в его потёртостях вспыхивало солнце, и Мириам отдёрнула полог. Перевесив босые ноги через борт телеги, она прищурилась и подняла голову.

    Вдалеке занимался кроваво-красный рассвет, затянутый дымкой сгоревшего дома.

  • Братская помощь

    — Ты чего в темноте?

    Голос брата, подёрнутый лёгкой, едва различимой тревогой, тонет в тонком, томном стоне, словно зажатая клавиша ненастроенного синтезатора, расхлябанных дверных петель. Надо бы смазать.

    Под пальцами Гепарда глухо щёлкает выключатель, безрезультатно потрескивают провода, лампы загораются тусклым, полумёртвым светом. Надо бы заменить.

    Надо бы, надо бы… Слишком многое вдруг надо бы сделать, когда Сервал уже сидит на чемоданах. Когда Звёздный экспресс отправляется с минуты на минуту. Когда брат зачем-то приходит в полупустую и непривычно чистую, какую-то даже неживую, мастерскую.

    Сервал торопливо блокирует телефон и украдкой проводит запястьем по щеке. Влажная.

    Глупая — хмурится Сервал и, приобняв себя за плечи, вскидывает голову. В полумраке лица Гепарда практически не видно, но оно наверняка обманчиво расслабленно. На самом-то деле он хищным взглядом скользит по опустошённым полкам, запакованным ящикам, коробкам с деталями, которые пригодятся потом кому-нибудь.

    Не Сервал.

    Вообще-то Сервал Ландау не привыкать прощаться, не привыкать сидеть на чемоданах, не привыкать кидаться из огня да в полымя на волне освобождения и бунта: за свою жизнь она слишком часто меняла позиции, роли, инструменты, комнаты, чтобы научиться прощаться почти безболезненно — игнорировать эту покалывающую под сердцем тревогу. Но сегодня почему-то всё совсем по-другому.

    Дело не в дне, конечно, не во времени — в Звёздном экспрессе, который, всего лишь остановившись ненадолго (в сравнении с семисотлетней вечной зимой) у Белобога, перевернул его.

    И теперь ждёт её.

    — Прячусь, — наконец выдыхает Сервал, когда мягкие широкие шаги брата замирают совсем близко, и по-девчоночьи стыдливо шмыгает носом.

    — От кого? — в голосе Гепарда — обманчивая насмешка.

    — От себя.

    — Что случилось?

    В тихой темноте гремит коробка с гайками. Гепард подвигает её к саквояжам Сервал, усаживается на неё и, поставив перед собой смутно знакомый гитарный чехол, внимательно всматривается в её лицо. В тусклом свете почти выгоревших ламп и бледном мерцании ночи Сервал видит в его голубых глазах себя. Растерянную и почему-то маленькую: совсем не похожую на ту бойкую девчушку, что они встретили в Подземье.

    Сервал коротко мотает головой и невесело усмехается, убегая от темы и пристального взгляда:

    — Скажи, ты всё это специально спланировал, да?

    Гепард издаёт смешок, больше похожий на кошачий фырк, и Сервал посмеивается тоже. Её брат, быть может, и командир Среброгривых Стражей, и отличный стратег — однако уж точно не провидец.

    Он не мог предусмотреть всего.

    Взъерошивая волосы пятернёй, Гепард смущённо мотает головой, и от снисходительно тёплой улыбки (как будто бы он здесь старший брат) на душе почему-то становится тоскливо и холодно. Так, как не было, когда тень Коколии, отголосок Фрагментума, пускал в неё острыми стрелами (или часовыми стрелками?..) воспоминания.

    — Я просто хотел пережить ещё одно приключение с сестрой. Быть может, последнее.

    — Не дури. И не драматизируй. Ты же знаешь: меня сложно удержать на одном месте.

    — Да. Потому что ты постоянно от чего-то бежишь.

    — Я бы сказала: за чем-то, — Сервал опускает голову, большим пальцем поглаживая ногти: лак кое-где облупился; тоже надо бы обновить. Повторяет глухо: — Да. Зачем-то…

    — Зачем?..

    Сервал немногословно ведёт плечом.

    Она не знает. Теперь — не знает. Раньше бежала от отца — из-за отца; от Коколии — назло Коколии. Пыталась даже от времени убежать, воспоминаний — от себя убежать. В космос и неизведанные миры; окунуться в исследования, чтобы не окунаться в себя.

    В раздумьях пальцы перебирают воздух, словно перед ними натянуты гитарные струны. Наверняка, вышло бы что-то минорное, лирическое — идеальный саундтрек последней ночи в родном городе.

    — А ты зачем пришёл? — переспрашивает она, чтобы заполнить пустоту, по привычке наложить голос на фантомный звук.

    — Да вот, — поглаживая изгибы чехла, Гепард разглядывает его, чуть потёртый, поцарапанный, но всё ещё добротный; кое-где сверкают золотые узоры, — решил, что тебе пригодится. Ты ведь и музыку увезёшь с собой. И гитару не оставишь. Не повезёшь же её в руках. В чехле как-то… Надёжней.

    Сервал порывисто накрывает руку брата своей и с силой цепляется за его пальцы.

    — О… Геппи…

    Голос срывается разом, как первая струна, которую натянули слишком сильно, в судорожный свист.

    — Малыш Геппи, да? — бравадно усмехается брат, да только тоже прячет глаза. — Я пойду, провожу тебя утром, ладно?

    Он поднимается, а Сервал всё никак не может отпустить его руку: поднимается вслед за ним. Кивает, мотает головой, как будто ищет хоть какой-нибудь ориентир во мраке, и вдруг порывисто прижимается к Гепарду.

    Младший братец стал совсем большой (на полторы головы выше!), но обнимает по-прежнему: неуклюже и бережно, неловко и крепко. Сервал стискивает плотную ткань мундира в кулаках и тяжело сопит. Гепард хочет пошутить что-то неуклюже, но только вздыхает и прижимается щекой к её виску.

    — Ты уже не малыш Геппи, — отрывисто шепчет Сервал. — Я теперь увидела. Знаешь, я завтра поднимусь на борт Звёздного экспресса.

    — Знаю.

    — Не перебивай, когда старшие говорят, — Сервал мягко наступает носком туфли на ногу Гепарду, и тот карикатурно айкает. — Так вот. Я поднимусь, чтобы сказать… Чтобы… Посмотреть на звёзды, на карту миров, на Белобог, каким его видят другие. И вернуться. Я останусь в Белобоге, Гепард. Тут моё место. Тут мой дом.

    — И теперь тебя отсюда никто не выгонит… — на выдохе добавляет Гепард, смелее прижимая Сервал к себе.

    Сервал часто-часто кивает — и сумрачная комната подёргивается мутной поволокой. Слёзы жгутся в глазах, теснят рыданиями грудь, и брат, успокаивающе скользнув ладонью по спине, шепчет:

    — Можешь даже вытереть слёзы об этот мундир.

    Сервал Ландау смеётся сквозь слёзы и послушно прижимается к широкой груди брата, пока он бережно целует её в макушку, как она когда-то давным-давно, в детстве, и на душе вдруг становится удивительно спокойно.

    Ей больше некому и нечего доказывать.

    Ей хочется просто жить.

    Жить там, где должно жить Ландау. В Белобоге.

  • Никто не поимеет Шепард

    2186, Омега

    Генерал Петровский должен умереть.

    Это Лея Шепард осознаёт предельно отчётливо, пока обновлённая в бункере Арии программка в инструментроне, перехватив короткий сигнал, подбирает криптоключ. Символы сменяют друг друга со скоростью света, сливаясь в сплошное полотно, и поддавшийся наконец механизм откликается тихим размеренным тиканьем, запуская обратный отсчёт мгновениям жизни Олега Петровского. Ария Т’Лоак, едва дёрнув бровью, окутывает себя мерцанием биотического барьера, и Лея Шепард следует её примеру, хотя вся её концентрация уже трещит по швам.

    Генерал Олег Петровский сегодня умрёт — в этом нет никаких сомнений. Так предписывают все законы.

    По законам войны лишение вражеской армии — а у Призрака целая армия цепных одержимых пёсиков — генерала, а также хорошей базы, сильно упростит ведение если не наступления, то хотя бы контратак.

    По законам офицерской чести генералы не сдаются в плен: они стреляют себе в висок, пачкая мундир и погоны кровью, но не позором. Хотя где офицерская честь — и где «Цербер».

    Даже по законам гуманизма Олег Петровский должен умереть, чтобы и люди, и ксеносы, потерявшие в этой кровавой бойне, деспотии близких, отравленные чистым нулевым элементом, не думали, что об этом позабыли. Чтобы Лея Шепард знала: они сделали всё, что могли, и даже чуточку больше…

    Но прежде всего, конечно, законы Омеги. Жестокие и вполне однозначные — сражайся или умри, ствол в лоб или смерть в подворотне, кровь за кровь, смерть за смерть — Лея Шепард впервые готова их принять, сцепив зубы, перекусав сухие губы до крови, правда, но всё-таки принять. И коротко кивает Арии, когда открываются двери.

    И Ария Т’Лоак, Королева Пиратов, Фемида Омеги, сама Омега, врывается широким решительным шагом в командный центр «Цербера», в свою тронную залу. Она не торопится, отнюдь: она как будто наслаждается каждым ударом тяжёлого каблука о пол, красный уже от неона, не от крови, но Лея всё равно едва поспевает за ней, на ходу вгоняя в «Палача» новый термозаряд.

    Лея Шепард неслышно взбегает по лестнице с одной стороны, Ария Т’Лоак, покачивая бёдрами, поднимается по другой, нарочно медленно, однако Олег Петровский всё равно не успевает доиграть партию. Он проиграл. И его приказ о капитуляции — «всё кончено» — ещё вибрирует эхом под высокими потолками.

    — Коммандер Шепард, я сдаюсь на вашу милость, — торопится выдохнуть Петровский, очевидно, ища защиты у Шепард.

    Лея Шепард дёргает уголком губ в тусклой усмешке и едва уловимо мотает головой. Во-первых, у неё уже не осталось щитов прикрывать преступников, наёмных убийц и просто безумных учёных всех мастей: потерялись где-то за ретранслятором Омега-4. А во-вторых, здесь, на Омеге (да и не только) Ария Т’Лоак точно могущественнее и едва ли прислушалась бы к Лее Шепард, даже если бы она вдруг решила сохранить Петровскому жизнь. Лея Шепард об этом даже думать не хочет, чтобы потом не кусать губы, не топиться в подушке от чувства вины перед Альянсом и собой: Олег Петровский уже мертвец.

    Его дыхание и голос — вопрос времени.

    — Ничего более жалкого слышать мне не приходилось, — хрипит Ария Т’Лоак, хищницей подступая к нему.

    Воздух искрит и сжимается под волнами цвета индиго. Олег Петровский пятится мелкими шажками до тех пор, пока не упирается в стол, и тут же с лёгкого взмаха руки — мощного биотического удара, валится под ноги. Лея Шепард, брезгливо отступая на полшага, уже в который раз за вторые галактические сутки безмолвно соглашается с Арией.

    Он просит сотрудничества с Альянсом, обещает сдать Призрака, и Лея Шепард мнётся с ноги на ногу, выдыхая сквозь зубы. Призрак Шепард нужен. У неё — и от своего лица, и от лица Альянса — крайне много вопросов и претензий. Только «Церберу» веры нет, пускай и на грани гибели (особенно на грани гибели, ведь можно сказать что угодно!), и когда Ария Т’Лоак бесцеремонно локтем отпихивает её, Лея Шепард покорно отступает.

    Генерал Петровский сегодня умрёт. Тонкие пальцы, искрящиеся от энергии, впиваются в его широкую шею. Хрустит под его спиной пластик приборов, руки лихорадочно мечутся по обесточенной панели управления, горло содрогается в хрипах:

    — Но… Я же дал тебе уйти… с Омеги… Я заслужил… снисхождение.

    — Это правда, Ария? — горло давит спазм, словно бы и Лею кто-то придушивает.

    — Да. «Цербер» захватил станцию, но дал мне уйти, — по-змеиному присвистывает Ария, и Лея Шепард понимает, что просит Петровский зря, потому что Ария Т’Лоак не Лея Шепард: её не прельстит информация, не разжалобит старый должок.

    К тому же забрать у Арии Т’Лоак Омегу — это как лишить Джокера «Нормандии» и дурацких приколов, Гарруса калибровки и обострённого чувства справедливости, а Лею жетонов Альянса и фамильного упрямства. Хуже, чем убить: лишить сущности, сердца. Такое не прощают. И Ария Т’Лоак продолжает с упоением впиваться пальцами в генеральскую шею:

    — Чувствуешь, Олег? Это смерть, и она всего в нескольких дюймах. Запомни, каково это…

    Её голос дрожит от наслаждения так, как будто бы она высасывает из него жизнь по капле, по крупице, и мрачный холод, эхо свидания с ардат-якши, скользнувший под кожей, заставляет отвернуться к шахматной партии. Лея морщится, слушая предсмертные хрипы Олега Петровского, и поджимает губы. Она вспоминает реактор, вибрирующий от каждого прикосновения к панели управления, и голограмму Петровского, искусно играющего на натянутых донельзя нервах, вспоминает искалеченных нулевым элементов и экспериментами «Цербера» ксеносов — адъютантов, и Найрин. Её по-туриански скупую, но совершенно не по-туриански мягкую улыбку, растворяющуюся в ослепительной синей вспышке не то взрыва, не то ярости Арии Т’Лоак.

    Лея Шепард стискивает челюсти до туповатой боли. Олег Петровский не может не умереть.

    — Я не буду тебя убивать! — в отчаянии рычит Ария, и Лея Шепард, оборачиваясь, едва не сбрасывает с доски ферзя. И хотя Ария на неё даже не смотрит, повторяет спокойно и уверенно специально для неё: — Я не буду тебя убивать — ради своего партнёра и ради войны с твоим хозяином. Надеюсь, ты будешь полезен.

    Ария Т’Лоак отбрасывает Петровского под стол и брезгливо кривится, подпинывая носком сапога воздух:

    — Забирай его, Шепард. Тебе с Альянсом решать его судьбу. Только убери этот мусор с моей станции.

    Лея Шепард на мгновение забывает, как думать и дышать, чувствуя ритмичную пульсацию одной лишь мысли: Ария Т’Лоак изменила своё решение из-за неё, ради неё. А Петровский тем временем поднимается, совершенно по-генеральски одёргивает китель и позволяет себе чересчур едкий комментарий для того, чья жизнь мгновение назад дрожала биотическими разрядами на убийственно изящных пальцах:

    — Капитан. Я рад, что вы… Оказываете успокоительный эффект на мисс Т’Лоак. Я сам однажды пытался образумить её. С удовольствием послушаю, как это получилось у вас.

    Коротко мотнув головой, Лея поправляет шахматную доску и хмурится:

    — Не заблуждайтесь насчёт своего будущего. Бесед по душам не будет.

    — Почему нет? Насколько я знаю, Альянс обеспечивает своим военнопленным довольно комфортные условия. Кто знает — может, мы с вами ещё станем друзьями.

    Генерал Петровский торжествующе улыбается сквозь усы и расправляет плечи, очевидно, чувствуя себя победителем. Шестиугольник «Цербера» блестит позолотой вызывающе ярко, Лея поудобнее перехватывает «Палач» и сквозь зубы рычит:

    — Никогда.

    И до того, как Олег Петровский скажет что-то ещё, после чего Лею вновь поведут первобытные дико-кровавые ритмы Омеги, она (с молчаливого разрешения Арии) приказывает Брэю его увести.

    Они с Арией Т’Лоак остаются наедине в сердце ликующей, освобождённой, вдоволь напившейся крови Омеги.

    — Я несколько месяцев ждала момента, когда смогу грохнуть его, — признаётся Ария сквозь зубы, но с удивительно мягкой улыбкой, бережно поглаживая перила площадки. — Но стоило несколько часов провести с тобой — и размякла. Ты какую-то заразу несёшь.

    Лея Шепард может сказать Арии Т’Лоак то же самое с точностью до наоборот: несколько часов рядом с Арией напомнили ей, как приставлять ствол к подбородку вместо уговоров, с подозрением относиться к каждой протянутой руке помощи, показали, что значит — держать власть. Однако Арии не нужны ответные откровения, Ария упивается восхищением и властью, так что Лея качает головой:

    — Это не делает тебя слабее.

    Потому что даже сейчас Ария, пускай и в растерянности от собственного милосердия, выглядит Королевой Омеги, восхитительно властной, решительной, последовательной в своих поступках.

    Лее Шепард никогда такой не стать, как ни пытайся.

    — Восхищена твоим упорством, — едва приподняв уголки губ, мрачно усмехается Ария. — Благодаря тебе я вернула Омегу.

    У Леи вспыхивают щёки таким пламенем, словно перегрелись давно прижившиеся импланты, и она облокачивается на перила. Может быть, Ария Т’Лоак и не умеет говорить «спасибо», но это её скупое признание, пожалуй, дороже всякой бесплатной выпивки в «Загробной жизни», запасов нулевого элемента и даже флота наёмником.

    Они обсуждают планы по восстановлению Омеги, словно бы и вправду партнёры: не наёмница на побегушках Королевы Пиратов; не Королева Омеги, использующая офицера Альянса в качестве живого щита; а живущие по диаметрально противоположным законам, движимые разными мотивами, однако готовые практически без опаски подставить друг другу спину партнёры.

    И хотя Ария не жмёт (а Лея и протянуть не пытается) ей руку на прощание, покидая Омегу, Лея Шепард всё-таки чувствует между лопаток благодарно-уважительный взгляд Арии Т’Лоак, взирающий со всех экранов, и даёт обещание сюда возвратиться (как с полгода назад клялась не возвращаться сюда никогда), когда война закончится в их пользу.

    Страницы: 1 2

  • Откровение

    Откровение

    художник: нейросеть

    Она не мессия.

    Она — Зверь Апокалипсиса, вышедший из-под земли, прошедший сквозь шторм и вернувшийся из вышедшего из берегов моря.

    Она копьё Лонгина, пронзающее сердце мира.

    Она бич Божий — всего лишь глупое, жестокое орудие в руках умелого палача, вспарывающего раны мира, вспарывающее небеса и землю, заставляющее мир рыдать, стонать и биться в агонии.

    Она — никто.

    Лэйн поняла это, когда затрепетавшая в груди сила — сгусток энергии столь колоссальной, что закружилась голова, что подкосились ноги, что задрожали пальцы, —вырвалась из груди, чудом не размолов рёбра, и сотрясла мир громом, и зажгла небеса.

    Вырывая копьё Лонгина из ослабевших рук Грега и ныряя в последнюю дверь коридора собственных мыслей, Лэйн не думала, что вернётся.

    Но думала, что этой жертвой сумеет искупить свою вину перед миром, поможет склеить его заново, пусть не идеально, но как сумеет, по-человечески: скотчем, изолентой, ржавыми гвоздями — всем, что окажется под рукой.

    Теперь искупать вину было не перед кем.

    Проклятая Донован была права: не стоило верить книге, не стоило ожидать от небес снисхождения или благоговения — небеса всегда были жестоки и безразличны к людям. Но теперь Лэйн уже ей об этом не скажет, как не скажет ничего и никому.

    Мир пал. Испарялся на глазах. Растворялся, сгорал в кровавом огне.

    А Лэйн стояла на вершине горы и сжимала-разжимала кулаки, под босыми ногами лежали обломки базы, а слёзы, холодные, отчаянные, катились по щекам и терялись в кровавых разводах на белом платье.

    Она ведь сделала всё, что мог сделать обычный человек, и даже больше!

    Она перевела текст, написанный на чужом языке.

    Она нашла путь, нашла корень, нашла червоточину.

    Она нашла противоядие, нашла избавление.

    Она сама себя напорола на копьё Лонгина. Не зная, что в этом её предназначение, принесла себя в жертву. Без креста, без таблички, без верных апостолов и без предательства.

    Принесла себя в жертву, напоследок подумав, что, может быть, хоть теперь её полюбит кто-то ещё, кроме Грега. Хоть теперь её простят…

    Принесла себя в жертву, чтобы выжил мир.

    Но мир не выжил. Он лежал у ног Лэйн, умирающий в страшных мучениях.

    А ещё у ног Лэйн лежал отряд.

    Лэйн думала, огненные шары сотрут с лица земли всё сущее — испепелят быстрее, чем ядерный взрыв, не оставив даже теней, обратят в звёздную пыль, но её отряд казался нетронутым.

    Они лежали в обломках «Сибири» и ошарашенно таращились в развороченное небо, как будто бы их застали врасплох. До крови обдирая босые ноги и руки, Лэйн спустилась к ним. Сердце, ещё живое и вполне человеческое, пропустило удар, дрожь прошибла колени.

    У Ноа были разбиты очки. Он хмурился, как будто не договорил что-то важное и серьёзное.

    — Тебя перебили опять, да? — грустно вздохнула Лэйн, двумя пальцами закрывая ему глаза.

    — А ты всё-таки жив, — глупая улыбка скользнула по губам, когда Лэйн увидела Лестера, но тут же прикусила губу: — Был… Жив.

    Дмитрий сжимал в объятиях Анну, наверное, и в последнюю минуту был готов пожертвовать своей жизнью ради сестры. Жаль, это их не спасло. Из груди вырвался неровный смешок:

    — Ты ошибалась, Анна. Я всё-таки победила заражение. И даже смерть.

    — А ты… Ты отличный генерал, — Лэйн присела перед Дмитрием на колено и, стянув с него жетоны, надела их. Они плаксиво бряцнули и обожгли кожу холодом. — Ты лучше, чем думал. Ты был прав. Тысячу раз прав, когда не доверял мне. Это всё началось с меня. Это всё…

    Лэйн поднялась, захлёбываясь словами. Собственного языка не хватало, чтобы выразить всю глубину боли, всю горечь вины, сворачивающуюся под языком, и Лэйн просвистела на языке, мёртвом, как весь мир теперь:

    — Mea maxima culpa…1

    Жаль, некому было её исповедать…

    Страницы: 1 2

  • Покой

    Когда к Моране являются гости, её зимний терем на окраине Яви первым приветствует их.

    Коли является Кощей али его посланники — такие же охладелые и оплетённые мраком, как хозяйка, — стёкла позвякивают хрустальной капелью, а половицы поскрипывают тоненько и почтительно. Ничто не смеет нарушить драгоценного молчания. Коли является отец, али кто из Сварожичей, в чьих телесах кипит и плещется жгучее пламя иль малые искры его, терем тревожится. Двери распахиваются с протяжным испуганным скрипом, половицы трещат ветвями, ломаемыми в пургу, окна дребезжат, аки птица в силке.

    Сейчас её терем звучит именно так. По сумрачным прохладным коридорам медленно проходит огонь. Даже холода мышатами съеживаются и прячутся по углам от его тяжёлых сапожищ.

    Морана стоит на балконе, сложив руки под грудью, и северный ветер неугомонным щенком треплет тяжёлый подол её одеяния. Шаги всё ближе. Размеренные, твёрдые и чеканно поцокивающие металлическими каблуками — они ей хорошо знакомы. То шаги грозового воина, многомогучего богатыря, Победителя Змея — Перуна Сварожича. Он ступает по её терему свободно и властно, как по своим хоромам, и за эту бесцеремонность прогнать его хочется люто. Да невозможно — он ведь ей брат и спаситель.

    Когда шаги замирают за её спиной у порога балкона, как бы невзначай пропетляв меж еловых колонн залы, Морана заправляет под убрус непокорные седеющие пряди и неторопливо оборачивается. Учтивое приветствие хрипло раздаётся в перезвоне стекла и завывании множества вьюг. Перун со сдержанной улыбкой коротко склоняет косматую голову, и Морана чувствует его взгляд, осторожно скользящий по белым одеждам.

    — Чем обязана? Ужели случилось что с Даждьбогом?

    — С Даждьбогом? Отнюдь. С тобою, Морана, с тобою.

    Ирония Перуна горчит на языке, как медовуха в день её свадьбы. Морана невольно кривится. Известно ей, какие речи заведёт брат, — те самые, что неустанно льются из уст Сварожичей вот уже вторую сотню лет. О том, что внутри неё тлеет тепло. О том, что ей следует распахнуться навстречу светлым лучам любви братьев, сестёр да супружника. О том, что зачерствело сердце её. О том, что она изменилась. Да о том, что они её вылечат.

    Они словно не в силах понять, что уже ничего не исправить. Ибо сама Морана приняла зло, пущенное Скипер Змеем супротив её воли; сама вплела черноту в силу свою; и тьму, растекающуюся в теле, обуздать пытается тоже сама.

    — Не нужно, — предупредительно качает она головой, и в голосе вибрирует лёд.

    — Я ничего не сказал… — хмурит тёмные брови Перун, но губы всё-таки поджимает.

    Морана смотрит на него утомлённо, кончиками пальцев очерчивая грубоватую вышивку на рукавах платья — обереги на счастье супружества. Перун в раздумьях оглаживает тёмную курчавую бороду, в которой уже начала серебриться мудрость. Он неуместен в Мораниных чертогах. Настоящий сын своего отца, Перун слишком сильно пропитан чистым пламенем, что пугает тени и холода и заставляет их ютиться по углам. Даже алая рубаха, небрежно подпоясанная кушаком, словно горит на нём, разгоняя мороз и сумрак — то, во что кутается Морана, чтобы обрести покой.

    Перун вдруг закатывает рукава и, утомлённо поведя плечами, по-хозяйски входит на балкон. Взор его синих-пресиних очей вскользь задевает Морану и застывает за её спиной. Морана оглядывается.

    За балконом кружит зима. В пелене вьюги и наростах льда мечутся сизые тени людей. Они кутаются в шубы, разжигают костры и коптят избы теплом. Они рубят леса, проливают на снег горячую звериную кровь и возносят бесконечные мольбы о прекращении холодов. Морану тянет к перилам, и подрагивающие, как в опьянении, пальцы впиваются в резное дерево до туповатой боли. Рука Перуна ложится на плечо внезапно, и от её тяжести едва не подгибаются колени. Брат подаётся вперёд, прижимаясь широкой грудью к спине Мораны, и кажется, что она прильнула к раскалённому камню.

    Морана содрогается и ведёт плечом. Только не под силу ей сбросить богатырскую руку. Остаётся лишь качнуть головой и сильнее прижаться к перилам.

    — Взгляни вперёд, Морана, — склоняется к самому уху Перун, и шёпот его раскатом грома тревожит покой в её груди. — Взгляни, что творится с людьми. Они плачут. Они молят о спасении. Они боятся тебя. Они больше не любят тебя, Мара…

    — Даже удивительно. После всего, что я для них сделала, — едко отзывается она и мотает головой, вынуждая Перуна отпрянуть. — К чему напоминать очевидное?

    — Просто вспомни, как было раньше. Как дети с радостью кидались в сугробы, забавлялись со снегом, как росли невиданной красоты цветы, как не зол и не безжалостен был мороз. Как не нёс он смерть на много вёрст окрест. Вспомни радость, что дарила ты, сестра…

    Перун выдыхает, и слышно, как на устах его замирает тихая обнадёживающая улыбка. Морана усмехается в ответ. Усмешка выходит невесёлой.

    Морана помнит. В отличие от сестёр своих, она не забыла ни мгновения своей жизни, не сбежала от злодейств и от сил. И помнит, что никогда не была столь же любима людьми, как вечно счастливая Леля, влюблённая в жизнь, в людей и дурманящий запах первых цветов. Никогда не была почитаема так же, как Жива, чьи загорелые ладони оберегали золотые колосья и кормили всех хлебами. С радостью в круговерть ветров и снежинок давным-давно кидались лишь дети, а остальные сокрушённо качали головами, отсчитывая дни до конца зимы.

    А потом зима принесла боль. Много-много болезней, окоченевших телес и смертей. Вместе с людьми и скотом погибли и последние крохи любви к зиме. И не пробудиться им отныне, не пробиться сквозь толстый слой страха и обид, ибо люди не подснежники. Куда слабее они этих первых смелых цветов.

    — Ты ошибаешься, — горделиво вскидывает голову Морана. — Никогда не была любима ни я, ни зима моя. Всегда люди ждали её конца. Всегда провожали меня с бо́льшими почестями, нежели встречали. Так всегда было и так всегда будет. Такова их природа.

    — Они страдают.

    — Не так, как раньше, — Морана оборачивается, и Перун отступает на пару шагов. — Нет отныне в зиме беззаботного веселья. И диковинных цветов да ягод тоже нет. То правда. Однако страшного мора, и бесконечной зимы, и непробиваемых ледников тоже отныне нет. Пусть будут благодарны за это.

    — Ты можешь дать им больше.

    — Могу. Но зачем? — шепчет Морана, осторожными беззвучными шагами тесня брата к выходу. — Весна им несёт радость. Лето да осень — труды и плоды. Зима принесёт покой.

    Перун глядит на неё из-под густых бровей, и в его ясном взгляде Моране чудится жалость. В груди взвивается вьюга. От неё стынет кровь, голос сипнет, а руки сжимаются в кулаки. Перун тянет пальцы к её щеке и бережно смахивает не то слезинку, не то седой волосок.

    — Я понимаю тебя, сестра. Но люди… Они не поймут. Их век слишком короток, чтобы оценить твой дар. Ты не будешь любима…

    Морана мотает головой. Ожогами на стареющей коже пульсируют прикосновения Перуна.

    — Мне не нужна их любовь, брат мой. Люди того не стоят. Пускай считают меня злой, пускай ненавидят, пускай боятся. Покуда они будут меня уважать — будут жить спокойно. Но если кто посмеет меня оскорбить, обмануть иль обидеть, я клянусь, брат, тебе и всему миру, клянусь всем, что пережила и что мне ещё предстоит пережить, ему придётся горько пожалеть об этом.

    Колючие льдинки многозначительно царапают подушечки пальцев и стелются под ноги тропою инея, что тает у багровых сапог Перуна. Он хмурится, глядя на Морану, поглаживает бороду, и уста его беззвучно шевелятся. Она вскидывает бровь и не может сдержать лукавой ухмылки. Стужа медленно подкрадывается к Перуну всё ближе и ближе, вытесняя прочь жар. И вот уже ему становится неуютно и тесно в Моранином тереме.

    Перун понятливо кивает, и кивок его — почти что поклон. Перун знает, что клятва Моранина не пуста и не людям одним предупреждение. Знает (от сына своего — не иначе), что отныне и до той поры, пока не найдётся тот, кто способен услышать Морану, не будет ей дела ни до кого, кроме себя самой.

    Перун уходит. Немногословно кивнув сестре на прощание, он седлает своего алого коня, факелом пламенеющего в белой пелене, и уносится прочь стремительно и ярко, как молнии его секиры. Запах мороза и хвои разливается в воздухе, а Морана горестно кривит губы.

    Сколько было таких разговоров — и сколько будет ещё.

    Родне есть дело до чувств целого мира.

    А до её — никому.