Метка: пре-гет

  • Последнее испытание

    Лея Шепард накануне последнего испытания поддается чувствам.

    «Нормандия», 2186

    Двери лифта раздвигаются мучительно медленно и с отвратительным пыхтением, так что Лея успевает грешным делом подумать, не подхватила ли СУЗИ какой вирус на «Кроносе» или не переметнулась ли к «Церберу», вспомнив, кому обязана своим случайным появлением. И тут же — вываливается из лифта, едва не споткнувшись о распластавшуюся у заблокированной двери тень.

    Джокер! Сидит, сцепив руки на коленях в замок и щурится на неё, как обычно прищуриваются на свет после долгих дней в тёмной каюте. Двери лифта с грохотом захлопываются, и Лея, нервно дёрнувшись, прячет руки в задние карманы форменных штанов.

    — Долго ты тут… Сидишь? — голос охрип после длинного совещания, после попыток перекричать и переговорить всех, кто настаивал на своём видении и ведении стратегии, и рука в полузабытом жесте опасливо скользит по связкам вверх-вниз.

    — Неа, — беспечно мотает головой Джокер и тут же как-то неуклюже ведёт плечом.

    Не долго, конечно, а очень долго, бесконечно долго — наверное, с того момента, как она, скинув амуницию, прямиком с Кроноса рванула в Зал Совещаний, и до того момента, как лифт выплюнул её на последний этаж. Качнув головой, Лея вводит код и старается не смотреть, как медленно поднимается Джокер, не спеша цепляясь за стену пальцами.

    — Что-то случилось?

    — Да, то есть… Да, капитан.

    Двери капитанской каюты открываются, но Лея и Джокер так и остаются стоять на пороге. Лея, вскинув бровь, чего-то ожидает от Джокера. Он — медлит.

    — Извини, — наконец выдыхает он, поправляя кепку. — Я не должен был кричать ни на СУЗИ, ни на тебя. Ты знаешь, что делаешь. Всегда. И ты не отвечаешь за СУЗИ. Черт возьми, за неё уже никто не отвечает: она осознанный ИИ! Просто я испугался. Коллекционеры однажды чуть не подчинили «Нормандию». Если бы сейчас СУЗИ…

    — Я всё понимаю, — перебивает его Лея, возможно, резче, чем следовало. — Может, тебе следует поговорить об этом с… Ней?

    После бесконечно долгой планёрки пересохшему горлу хочется воды, желудку, практически свернувшемуся узлом, мало-мальски белкового батончика; а мозгу — отдыха. И уж точно меньше всего хочется слышать про СУЗИ.

    СУЗИ, СУЗИ, СУЗИ… Её и так всегда было много, а после обретения тела — чересчур. Лее Шепард не до воздыханий Джокера по ИИ их любимого корабля.

    От её резкости Джокер на мгновение теряется, хмурится, ссутуливается сильнее обычного, переступает с ноги на ногу — но не уходит. Задрав козырёк кепки повыше, непозволительно проникновенно спрашивает:

    — Как ты, Шепард?

    Он пришёл поговорить с ней.

    И Лее ничего не остаётся, кроме как кивком головы пригласить его в каюту. Диоды вспыхивают под потолком умиротворяюще голубоватым светом, кормушка выбрасывает в аквариум сублимированные хлопья, по полу вдоль кровати стелются мерные ритмы стереосистемы, перемешавшей плейлисты. А пока Джокер оглядывается так, как будто бы прежде тут никогда не бывал, Лея уже привычным жестом отпинывает к нему стул на колесиках, а сама в растерянности замирает перед коллекцией корабликов.

    У Леи Шепард целый флот — микропроекция флота, который вот уже через семьдесят два часа пройдёт через Харон, чтобы устремиться к Земле. И кто знает, какую плату потребует этот переход. Может быть, от межгалактического флота всего и останется, что по одному кораблику, печально отражающему Млечный путь, в коллекции какого-нибудь Жнеца…

    — Вы долго совещались.— Было о чём, — скупо отзывается Лея, кончиками пальцев поглаживая дредноут гетов. — Не притворяйся, что СУЗИ тебе ничего не передала.

    — Мы с ней не говорили. Я… Я сразу пошёл к тебе.

    Лея вздрагивает и оборачивается. Джокер стоит, вцепившись руками в спинку стула, смотрит на неё внимательно и честно. Он, как всегда, готов выслушать, а Лее нужно с кем-то поделиться.

    — Цитадель отбуксировали к Земле. Не спрашивай, как, — Лея чуть наваливается ягодицами на стол. — Мы даже не успели подумать, как транспортировать Горн — Жнецы уже всё сделали за нас. И Призрак тоже где-то там. Так что пункт назначения — Земля. У нас трое суток, чтобы собраться.

    — О… — многозначительно выдыхает Джокер, пальцами разминая спинку кресла. — И что ты думаешь?

    Лея пожимает плечами, обхватывая себя за локти. У неё не осталось ни мысли — только желание закончить это всё поскорее. Откуда-то как будто тянет сквозняком, и кожа покрывается мурашками.

    — Страшно? — вдруг спрашивает Джефф.

    Если бы это спросил кто-то другой, она, может быть, вспыхнула бы, разозлилась — а, впрочем, никто другой и не посмел бы спросить подобное. Её истинную, с головы до пят с обнажёнными чувствами, видел только Джефф, и Лея Шепард размеренно покачивает головой. Нет, не страшно (страшнее было сдаваться Альянсу за преступление, которого не хотела совершать, страшнее было подставлять кожу под уколы блокаторов, страшнее было лишаться космоса, звёзд и званий) — до ужаса безразлично.

    Джефф медленно возвращает стул на место и замирает в полуметре от Леи. Чуть склонив голову, он внимательно вглядывается в её лицо, наверняка, бледное и утомлённое, будто бы силится различить привычное лукавство, фальшивую браваду коммандера Шепард, а потом потрясённым полушёпотом спрашивает:

    — Что ты чувствуешь, Шепард?

    Лея с посвистыванием втягивает воздух и поднимает на него глаза. Это вопрос с подвохом. Сейчас, рядом с Джокером, она действительно чувствует слишком многое — больше, чем может себе разрешить; больше, чем могут себе позволить они оба. Лея Шепард смотрит на Джеффа, лучшего из пилотов «Альянса», товарища, на которого можно положится, верного друга — и чувствует, как по её телу разливается тёплая уверенность, как низ живота наливается мягкой тяжестью, а переносица начинает зудеть.

    Лея Шепард чувствует, что с Джеффом их связывает нечто большее, чем одно дело.

    Но Джефф спрашивает, конечно же, о Земле.

    — Ничего, — бормочет Лея.

    — Понимаю.

    Действительно, понимает. Им с Джеффом Земля — чужбина. Колыбель человечества, да, но не их колыбель. Их родили и воспитали челноки, фрегаты, звёзды в окнах иллюминатора, истории родителей о своих и чужих командировках на неизведанные планеты, их воспитал Альянс.

    — Если что, ты же знаешь, я с тобой до конца.

    Джефф задирает кепку и как-то растерянно накрывает её плечо ладонью. Он как будто не знает, хлопнуть её ободряюще или нежно потрепать, и задерживает руку. Она обжигает. Плотную ткань форменного Альянсовского поло прожигает насквозь, кажется, что вскипает кровь, и Лея, облизнув пересохшие губы, кротко кивает. А пальцы сами тянутся поправить чуть сбившийся и расстёгнутый на пуговицу больше положенного воротник поло Джеффа. Он гулко сглатывает. Едва различимо двигается кадык. Кончики пальцев и без контакта ощущают жар и пульсацию под его кожей.

    На языке крутится вопрос, что же чувствует Джефф, почему сильнее сжимает её руку и практически не дышит, когда они так близко друг к другу, но вместо этого Лея Шепард тянет воротник на себя.

    Лея целует Джеффа.

    Они балансируют едва ли не на носочках, разделённые стулом и метром, так что Джефф может отстраниться, но он вдруг отпинывает стул в сторону и подаётся вперёд, всем телом прижимая Лею к столу. Из-под неровно соскользнувшей на стол падает кружка с кофейными разводами. Рассыпаются по полу веером датапады.

    А Джефф вместо того, чтобы уйти, целует Лею крепче. Жгучая ладонь скользит не по плечу — под лопаткой вниз, к талии, и бережно перехватывает у поясницы. Лея отпускает воротник, и кончики пальцев, скользнув по шее до мурашек нежно, путаются в жёстких кудрях Джеффа. Кепка падает на пол, Джефф прикрывает глаза, и Лея — тоже.

    В темноте Лея задыхается от чувств, вдруг накрывших её. У неё кружит голову, как у истощенного жаждой кружит голову после глотка воды, как у задыхавшегося — после первого глотка кислорода.

    И Лея жадно, глубоко дышит вместе с Джеффом. Как будто впервые со дня воскрешения.

    Если бы Джефф не держал её так крепко, она бы упала, наверное: слишком сильно дрожат колени, и она как будто проваливается в пустоту.

    Они отстраняются друг от друга медленно, взбудораженные, восторженные, но вконец растерянные собственной выходкой. Лея ведёт носом вдоль зеленоватой вены, дёргано пульсирующей на шее Джеффа, украдкой пытаясь запомнить его запах. От него пахнет «Нормандией» — домом.

    Лея виновато опускает голову и, поджав губы, пытается промямлить что-то сродни извинению.

    Не получается. Она могла бы сказать, что ей жаль, но это — ложь. Ей не жаль ни капли, и она бы сделала это снова. Потому что теперь она хотя бы может сказать, что сделала всё, что могла хотеть (во всяком случае, больше, чем могла себе представить).

    Лея Шепард не хочет умереть — и не хочет никого терять, но она слишком давно на этой войне, чтобы жить, поддаваясь иллюзиям: Харон не пропустит никого без оплаты, в битве со Жнецами не обойдётся без жертв.

    — Ух ты, — выдыхает Джефф, на неверных ногах прислоняясь к стенке рядом с дверью в санузел.

    «Так вот, что ты чувствуешь, Шепард», — отвечает Лея мысленно и опускает голову.

    Они, конечно же, об этом забудут, как забыли о том, как проснулись в одной постели после вечеринки (спасибо, одетые!), потому что у девушки Джокера вместо рук «Таниксы», а вместо сердца «Тантал».

    — Мне надо готовиться к высадке, — полушёпотом, нервно растирая голосовые связки, бормочет Лея.

    — Понял. Ухожу.

    Джефф напяливает кепку до самого кончика носа и неспешно двигается в сторону выхода. А Лея, вцепившись руками в столешницу до судороги, до дрожи, пытается дышать спокойно и невозмутимо. Когда двери с тихим хлопком разъезжаются, Джефф вдруг оборачивается и задирает козырёк кепки:

    — Хей, Лея! Я с тобой до конца. И дальше.

    — Дальше?

    — Дальше… — улыбается Джефф и, подмигнув ей, выходит из каюты

    .А Лея тяжело плюхается на пол и беззвучно смеётся, дрожащими руками пытаясь охладить горячие щёки. Наконец-то она чувствует себя полностью живой — и даже новые записи с базы «Цербера» её не разубедят в этом — и Лея Шепард сделает всё, чтобы чувствовать это как можно дольше.

  • Цена мира — война

    Фэйсяо просыпается ночью после решающего боя и навещает того, кто больше всего пострадал во имя её Охоты.

    Фэйсяо просыпается ночью. В палате темно, только сквозь окошко, расположенное так высоко, чтобы, видимо, никто не пытался сбежать, роняет длинный рассеянный луч света луна.

    Не кровавая — золотая.

    Фэйсяо медленно садится на постели и накидывает на плечи плащ. Холодный, он ещё хранит запах битвы: крови, металла, подпаленной шерсти и льда. Фэйсяо затягивает ремень плаща поверх свободной рубахи, которую выдали в Комиссии по алхимии, чтобы не повредились повязки, и поднимается.

    Её немного пошатывает: голова кружится не то от пережитого, не то от трав и припарок, которыми здесь, на Лофу Сяньчжоу, лечат. Фэйсяо хватается за изголовье кровати и, сжав переносицу, делает несколько глубоких вдохов и выдохов.

    Лунный блик пляшет на ширме, отделяющей генерала от двух тёмных силуэтов на постелях поменьше: Лишённый генерал не может лишиться своих верных соратников. Прячущегося в тенях стража и хитроумного лекаря.

    Из горла рвётся протяжный, болезненный вздох, а в груди ворочается желание взвыть. Госпожа Байлу действительно целительница редкая: у Фэйсяо уже не болит ничего. За исключением одной раны. Но эта рана так глубоко, что госпоже Байлу её не заметить, а Фэйсяо не выгнать, не вытравить, как дикого зверя на охоте: это болит вина. Она когтями вонзилась в сердце — и отпускать не хочет.

    И в Фэйсяо впервые за долгое время просыпается Саран. Запуганная, загнанная — жертва.

    Фэйсяо знает только один способ перестать быть жертвой: стать охотником, встретиться с преследователем лицом к лицу. Поэтому выходит из-за ширмы.

    Моцзэ спит в тёмном углу: даже здесь не изменяет привязанности к теням. Спит крепко, утомлённый, вымотанный боем и переживаниями. А напротив него, под ещё одним окном, тревожно подёргивая ухом, дремлет Цзяоцю… Бледный от потери крови и бинтов, наложенных на раны — длинные, рваные, кровавые следы когтей Хулэя.

    Когда Фэйсяо видит Цзяо таким, под кожей начинает зудеть холодная ярость. Лавиной стрел опрокидывающаяся на каждого, кто встанет на её пути, сейчас она могла бы уничтожить её. На глазах у Цзяо — повязка. С припарками или примочками, Фэйсяо не знает: Цзяо сказал бы ей, если бы не лежал сейчас на том месте, которое обычно занимала она.

    Переступив с ноги на ногу, Фэйсяо осторожно присаживается на край кровати и слегка склоняется над Цзяо, как обычно склонялся над нею он. Простынь мнётся, доски скрипят, и Цзяоцю подёргивает хвостом.

    Фэйсяо уже сообщили (доложили — не слишком подходящее слово: Цзяоцю для неё больше, чем просто Целитель, может быть, даже больше, чем друг), что одним из возможных последствий станет слепота, поэтому свое присутствие оно обозначает голосом. Неловким и тихим, но не от бессилия — от растерянности.

    — Цзяо… Это я…

    — Мой генерал, — Цзяо едва улыбается и пытается приподняться на локтях; Фэйсяо поправляет ему подушку. — Как-то неловко даже.

    Фэйсяо вздыхает. Хуже, чем неловко: страшно, волнительно — горько. И эту горечь никакое изысканное блюдо Цзяоцю не способно замаскировать. Ей нужно сказать Цзяоцю слишком много, но она не находит слов, только неловко, с молчаливого согласия Цзяо, подвигается к нему чуть ближе.

    — Как там? Всё плохо?

    Фэйсяо окидывает взглядом многочисленные повязки и опустевшие склянки на полках шкафа в углу и не знает, что и сказать, как ответить правильнее. Это не она всегда находила правильные, лечебные слова — Цзяо!

    Оказывается, это непросто.

    Цзяо усмехается:

    — Молчишь? Значит, плохо. Но лучше, чем могло быть. Правда?

    У Фэйсяо забыто щекочет в носу тёплым коричным запахом — это аромат тёплой выпечки в Переулке ауруматонов, это запах ужина в «Величайших специях», так пахнет уют, посиделки в тёплой компании. Так пахнет Цзяоцю. Фэйсяо шмыгает носом и растирает его ладонью, пытаясь прогнать назойливый зуд в носу и уголках глаз.

    — Фэйсяо, — шепчет Цзяоцю, и его ладонь скользит вдоль тела.

    Фэйсяо с готовностью подаёт ему дрожащую руку. Цзяоцю обхватывает её запястье некрепко, но привычным жестом: два пальца — у сухожилия.

    Цзяоцю считает её пульс, и Фэйсяо, приструнённая за годы лечения, покорно молчит.

    — Как себя чувствуете, генерал? Ваше смелое сердце бьётся… Горячо.

    — Всё в порядке, Цзяо…

    — Надеюсь, что вы не лукавите, генерал, и с вами действительно всё в порядке, — Цзяоцю половчее перехватывает её пальцы и вздыхает полушёпотом, как будто сам не верит своим словам: — Я сдержал своё обещание, Фэйсяо, я… Я остановил войну.

    Цзяо улыбается, поглаживая застарелые мозоли на её ладонях.

    Луна давно ушла в сторону, и теперь её луч бросает на стену у двери огромные мрачные тени, которые через пару мгновений разбиваются о разноцветные стёкла склянок.

    — Прости… — роняет Фэйсяо. — Я мечтала об этом. Но… Не такой ценой.

    Не Хулэй, не борисинцы, не должность генерала-арбитра дрожали на острие её копья — не они были целью её Охоты. А мир. Фэйсяо так отчаянно охотилась за ним, что совершенно позабыла: цена мира — война.

    Чтобы к Лисьему народу и его друзьям пришёл мир, принёс за собой спокойствие, безопасность, должна совершиться война. Должна пролиться кровь, должны хрустнуть, ломаясь, кости, должны сгореть дома и дети должны остаться сиротами, чтобы кто-то однажды мозолистой, сильной рукой принёс на эти земли мир.

    Такие жертвы требует мирно сияющее небо и размеренно пульсирующее в груди спокойствие.

    Фэйсяо думала, что примет любые жертвы: в конце концов, в прошлой жизни ей пришлось пережить немало потерь, оплакать немало соратников. Но за Цзяоцю больнее всего.

    Она — генерал-арбитр. Она — Соколиная Мощь. Она — Фэйсяо, приручившая внутреннего зверя…

    Но она совершенно бессильна, обезоружена перед страданиями того, кто столько лет спасал её — кто по-настоящему спас и пострадал ради этого, потому что она воин — не целитель. Она не умеет лечить.

    Что Фэйсяо знает наверняка, так это то, что однажды ей было гораздо легче, проснувшись с болью во всём теле и почти без сил, обнаружить генерала Юэюй рядом.

    Фэйсяо сжимает ладонь Цзяо и шепчет:

    — Цзяо… Я обещаю, я буду рядом.

    — Знаю.

    В его знании — нечто большее: понимание, чувство. Оно сладко-прохладное и целительное, как чистая вода после долгого жаркого боя. Фэйсяо хочется испить это чувство до дна, и она захлёбывается словами и слезами, которым не позволила пролиться на постель Цзяо.

    — Ты исцелил меня, теперь моя очередь.

    Цзяо мотает головой и, приподнявшись на локте, едва касается губами её руки. Фэйсяо теряется на мгновение: она знает, что иногда таким образом выражают почтение — и прочие чувства, но как генералу-арбитру ей чаще всего выражали почтение ладонью на груди.

    — Оставь это целителям. Того, что ты рядом, достаточно.

    Нет. Не достаточно. Никогда не будет «достаточно». Она может больше.

    Кому как не ей, вечно балансирующей на острие копья Повелителя Небесной Дуги, знать цену жизни — знать её тайные мелочи, преумножающие её красоту?

    Возможно, потом ей будет очень стыдно, она будет пунцоветь и жалеть о словах, что бросила вот так — в полубреду, в ночном полумраке, едва встав с постели. Однако сейчас Фэйсяо говорит то, что им обоим так нужно услышать, чтобы начать исцеление:

    — Ты подарил мне мир, Цзяо… И я… Я покажу тебе его. Обещаю.

  • Моя милая пустота

    Хоуп не хочет чувствовать ничего, кроме пустоты, но так некстати рядом оказывается Грег

    Анна сегодня в патруле — к счастью, если, конечно, так можно назвать возможность посидеть в комнате, задвинув хлипкую щеколду, и не разговаривать ни с кем, ни на кого не отвлекаться — и в пустой комнате мрачно; в исчерченные морозными узорами стёкла практически не попадает мутный свет уличных фонарей. Хоуп допивает очередную чашку облепихового чая (правда, тепло не обволакивает, как обещает круглый почерк на крафтовой бумаге, просто в горле перестаёт першить), с тихим стуком возвращает её на поднос и захлопывает «Книгу Апокалипсиса».

    Безнадёжно.

    Ей снова необходимо знание (и не-знание) Каина, чтобы понять, за что цепляться дальше, где она видит больше него (хорошо бы ещё выяснить, почему), и мимоходом разгадать его загадку.

    Все вокруг — сплошные загадки. Но самая главная, пожалуй, она.

    Хоуп посмеивается, откидываясь на подушку, и глядит на голубоватые прямоугольные отсветы на потолке с тёмными трещинами и изящной лепниной. Они двигаются, сменяются, перемигиваются, как чёрно-белые клавиши под тонкими бледными пальцами с бурыми разводами въевшейся крови.

    И звучит орган…

    Хоуп прикрывает глаза.

    И уже ничего не слышит.

    Хоуп ничего не снится: ни железная дорога, уходящая вдаль; ни старая детская площадка в тумане; ни лабиринт коридоров; ни полыхающие алой кровью глаза в густой черноте. Хоуп не спит — опускается в пустоту, как в горячую ванну. Отпускает сознание, беспрестанно терзаемое вопросами настоящего, будущего — и прошлой себя, расслабляет пальцы, все в чёрно-синих чернильных пятнышках — и как будто бы выключается. А большего ей и не нужно.

    Хоуп не нужны цветные сны и воспоминания, похожие на картинки из старых книг, яркие, симпатичные и ненастоящие. Хоуп не нужны мелодии, голоса и смех, звонкие и раздражающие, как сигналы автомобилей, как звон давно умолкших семафоров. Хоуп не нужны краски лета и цветы, когда вокруг — стужа.

    В пустоте нет ничего — этим и спасается Хоуп. Она бы сказала, что в этом радость — но радости нет; как нет ни печали, ни вины, ни удивления. Только холодное любопытство, покалывающее раздражение и спокойствие заледеневшей глади озера.

    Пустоту взрывает грохот щеколды, и Хоуп, не открывая глаза, хватается за нож для писем, стащенный из монастыря во время очередного поиска материалов для перевода. Если узнает Дмитрий — ей придётся несладко, хотя вряд ли он способен придумать что-то изощрённее пистолета в лоб и уж точно не страшнее перерезанной глотки. Хоуп приподнимается на локтях и спросонья хрипит:

    — Кто здесь?

    — Открывай, Хоуп.

    Грег. Ну конечно, нашли, кого оставить стеречь поместье. И её. Хоуп раздражённо морщится, потирая переносицу, возвращает нож под матрац и, взъерошив и без того небрежный хвостик, нарочито громко шаркает к двери. Накрывает пальцами щеколду — но открывать не спешит.

    — А не боишься? — ехидно посмеивается она, а фантомная хватка Дмитрия вдруг начинает тянуть запястье. — Говорят, это я Амира убила.

    — Не переживай, Хоуп, я всегда начеку.

    Хоуп даже через дверь видит его обаятельный оскал, и губы невольно расплываются в ответной ухмылке. Лёгким нажатием на щеколду она открывает дверь и кивком головы разрешает пройти. Грег осторожно переступает порог и оглядывается — оценивает обстановку, а Хоуп, не забыв запереться, невозмутимо забирается с ногами обратно на кровать. Грег присаживается неподалеку, на край кровати, и смотрит на неё искоса. Крупный, высокий, он всё стремится опуститься на уровень её глаз, и Хоуп недовольно поскрипывает зубами: Дмитрий с Анной хотя бы не притворяются, что им не безразличен её комфорт, а Грег…

    Грег потерял друга — напоминает себе Хоуп, — правда, это вряд ли способно что-то исправить.

    — Признаки заражения, прячущихся отродий или планируемого побега не найдены? — едко начинает разговор она, поглаживая обложку «Книги Апокалипсиса».

    — Давно она у тебя? — хмурится Грег, начисто игнорируя вопрос.

    — Вопросом на вопрос? Серьёзно? — вскидывает бровь Хоуп, но почему-то, не в силах противиться внимательному тёмному взгляду, отвечает: — С того самого вечера. С Амиром.

    — Думаешь, охотились за ней? Поэтому к тебе пытались ломиться?

    — А мне положено думать?

    Хоуп бросает на Грега сердитый колючий взгляд: пусть не думает, что она забыла, как он первый среди всех кинулся допрашивать её о пропаже Ника, пусть не думает, что она в тот момент не почувствовала что-то вроде… Разочарования?

    Грег смотрит внимательно и открыто, и Хоуп раздражённо мотает головой.

    — Мне кажется, или ты затаила обиду? Ну, на наш фокус с амиталом натрия.

    — Фокус? — с губ срывается смешок, нервный, неровный, как надрыв струны. — Ну и как? Понравилось шоу?

    — Хоуп, пойми. Я… Мы тебя совсем не знаем. У Дмитрия, может, и есть какие-то данные, но он ведь не делится ими, — Грег запускает пятерню в волосы и растягивается корпусом в изножье кровати, поглядывая на неё снизу вверх приручённым котом. — А ты столько всего знаешь. Знаешь о «Книге Апокалипсиса», о зиме, о «Сибири», о железной дороге и Нике…

    — Мне кажется, мы уже говорили об этом, — отрывисто перебивает его Хоуп.

    Сверху вниз Грег кажется беззащитным: тёплый мягкий взгляд выдаёт за грудой мышц… Человека?

    И перед Хоуп вдруг, как слово за словом открывается текст при правильно подобранных шифре, знаках, языке, разворачивается душа Грега. За постоянным набором массы и мышц — страх оказаться бессильным перед отродьями, бессмертными, не защитить кого-то; за весёлой усмешкой — горечь потерь; за внимательным тёплым взглядом — поиски подтверждения надежде…

    Которую она сама ему и дала.

    Хоуп неровно дёргается, как от выстрела, и спешит опустить глаза.

    — Мне приснилось, — сглотнув, шепчет она, сгибая-разгибая страницы блокнота; не видит, но чувствует, как приподнимается Грег. — Железная дорога и Ник. Он просил сказать тебе, и я сказала.

    — Почему ты соврала?

    — Не сказала всей правды, — уклоняется Хоуп и рассеянно накручивает на палец безжизненный — обесцвеченный в полевых условиях, чтобы не было напоминания о себе прежней — локон. — Вокруг меня и так аура подозрения. Это было бы ещё странней.

    — Что ж… — Грег вздыхает, и его жёсткая ладонь накрывает мелко подрагивающие над страницей блокнота пальцы. — Спасибо за честность, Хоуп. Может быть, я и правда где-то перегнул палку. Как думаешь, Ник всё-таки может быть жив? Даже после монаха?

    — Lasciate ogne speranza, voi ch’entrate1, — вполголоса цитирует она, несмело поднимая на Грега взгляд, а онемевшие пальцы цепляются за его ладонь, как за опору.

    Комната, и без того мутная в сумраке ледяной сибирской ночи, дрожит пеленой тумана, и что-то забыто чешется в пазухах, покалывает в уголках глаз. Это не аллергия на пыль — это что-то иное.

    Что-то, чему не должно быть места здесь и сейчас, в этой новой жизни с чистого листа.

    — Уходи, Грег, — сипит Хоуп, чувствуя, как к горлу подступает предательский ком. — Я хочу ещё поработать.

    Хоуп вырывает руку из его хватки и, почти разрывая страницы, находит в блокноте заметки. Грег довольно усмехается уголком губ, как если бы всё же успел прочитать искреннее смятение на её лице от накрывших лавиной ощущений, хлопает по ладони и уходит, прикрывая дверь.

    Хоуп сидит ещё какое-то время на кровати, таращась в пустоту перед собой, которую совсем недавно занимал Грег. И она почему-то не успокаивает — травит душу, заставляя неприятно тянуть что-то под рёбрами. Хоуп мутит. Она сползает с кровати, на неверных ногах подбирается к двери, защёлкивает щеколду — и тут же падает бесполезной грудой мяса и костей, едва не срывая ручку двери.

    Хоуп трясёт — лихорадит! — но отнюдь не от холода. От жара, расползающегося по телу царапающими нитями сочувствия, горечи, понимания. На мгновение Хоуп закрывает лицо ладонями, а отнимает их уже насквозь мокрыми от едких, разъедающих обветренную шелушащуюся кожу слёз. Хоуп упирается затылком в дверь, жмурится до боли и беззвучно бормочет слова колыбельной, всплывшие откуда-то из небытия.

    «Делайте со мной, что хотите, — думает Хоуп. — Только не трогайте мою милую пустоту. Только не заставляйте чувствовать».

    Потому что когда ты ничего не чувствуешь — тебе и терять нечего.

    1. (итал.) «Оставь надежду, всяк сюда входящий» — надпись, выгравированная на вратах в Ад согласно «Божественной комедии» Данте Алигьери ↩︎