Метка: психологизм

  • Связь

    Между жертвой и преступником всегда есть связь — так её научили. 

    Эта связь может быть тонкой, полупрозрачной ниточкой, липкой невидимой паутинкой, но она накрепко связывает преступника с жертвой: личные антипатии, детские травмы, извращённые фетиши, застарелые конфликты, кровные узы — эта связь есть всегда, и в условиях неочевидности, когда расследование приходится вести, как полагается, а не хватая ещё тёпленького мужа у остывающего тела убитой жены, Вика упрямо её ищет. 

    И находит, к своему сожалению. 

    «А почему она? Почему отец в завещание вписал её, дочь его шалавы, а не собственного сына? — искренне возмущался мужчина, заколовший сводную сестру на её же дне рождения и исчезнувший из толпы пьяных развесёлых гостей, которым было всё равно, что праздновать — лишь бы наливали. — Ну и что, что у неё детей трое? Она на пособия так жила, как мне и не снилось. А я мужчина! Мне деньги нужны! Я эту хату сброшу и дельце своё открою. В биткоин вложусь». Вика слушала его молча, съедая вязкую помаду с медовым привкусом с губ, и пальцы стучали по клавиатуре громче и злее, лишь бы поскорее закончить протокол и сбыть с рук это грязное мерзкое дело. 

    Не грязнее, впрочем, тех, что были, и тех, что будут. 

    Люди не меняются. Охочие до лёгких денег и недвижимости, ведомые слепыми эмоциями и глупой самонадеянностью, они обманывают, подставляют, предают, убивают — мучают своих близких, лгут себе и в конце концов оказываются в её кабинете, чтобы Вика продолжила терзать себя и гоняться, как собака за хвостом, за призрачной справедливостью.

    Надев тёмно-синюю форму, на которой бурых пятен, посаженных неаккуратным движением на месте преступления, не видно, повязав на шею алый-алый галстук, как пионерский, из детских фильмов, Вика чеканит шаг. Грудь разрывает желанием спасти, защитить всех несправедливо обиженных, униженных, оскорблённых, растерянных и преданных, по осколкам собирающих привычный мир, как когда-то собирала она, но её душат слёзы. Жизнь снова и снова — насмешками обвиняемых, скепсисом пострадавших, ненавистью родственников каждой из сторон — наотмашь бьёт её по лицу.

    Однако люди не меняются, не меняется и Вика, поэтому всё всегда заканчивается одинаково. Операм — благодарность, обвиняемому — клетка, суду — дело, а Вика, растирая пересохшие от бумажной пыли и чуть вибрирующие после дрели подушечки пальцев друг о друга, трясётся в маленьком автобусе, прячет форму под безликим чёрным плащом и мечтает уволиться и не знать того, что знает теперь. 

    Квартира встречает Вику влажным запахом осени (она опять не закрыла окно утром) и зябким сумраком. Замок защёлкивается, и Вика сбрасывает тугие туфли, стягивает жёсткую форму и подставляет утомлённое тело и гудящую голову прохладным струям воды, пока зубы не начинают стучать друг о друга: напор горячей воды всё ещё до смешного слаб.

    Укутавшись в большое махровое полотенце, Вика бродит по квартире в темноте: на обшарпанной двери над домофоном с оплавленными кнопками со вчерашнего дня висел кусок объявления о плановых работах на электросетях. За окном, усеянном крупными каплями тихого редкого дождика, нагнавшего её на остановке, — тоже тьма. Весь район обесточен и от этого кажется неживым. 

    Есть Вике после подобных дел всегда не хочется, а сегодня ещё и не приготовить: электроплитка и микроволновка без сети не работают, а холодильник размораживать почём зря не хочется. Наощупь переодевшись в шёлковую пижаму, Вика зажигает свечи. Две старые, оплавившиеся, одна ароматическая — подарок Даны на день рождения. Вика забирается с ногами на диван, кутается в плед и бездумно таращится на пляску огней, на скольжение продолговатых уродливых теней брошенных на журнальном столике безделушек — резинок, браслетов, заколок, — по кухонному гарнитуру. 

    Ноги мёрзнут. Темнота подбирается к центру квартиры уродливыми щупальцами спрута, хочет схватить за пятку, утащить во мрак, и Вика поджимает пальцы на ногах. Деревянный фитилёк аромасвечи трещит, как ветки в костре. От свечки нежно пахнет взбитыми сливками, ванилью и карамелью, да только эти запахи быстро растворяются в вязком запахе осени. Из окна тянет прелой листвой, влажным асфальтом, по подоконнику стучат капли, а электричество, видимо, включать никто не собирается.

    Вика теснее кутается в плед и полушёпотом подбадривает себя:

    — Ну ничего. Вспомни, как в грозу в лагере пробки выбило ночью. 

    Гремела, грохотала, лютовала за окнами непогода, дети (а тогда ей ещё доверили отряд помладше) просыпались и бежали к ней, по случайности оставшейся дежурить в ночь, а она гладила их по голове и бормотала, что в грозе нет ничего страшного, хотя у самой сердце сжималось, едва слышались громовые раскаты.

    Сейчас не гремела гроза, никто не плакал, не жался к груди, подрагивая всем телом, но Вика всё равно беспокойно ёрзала, пытаясь устроиться на маленьком диванчике поудобнее. Дождик неравномерно тарабанил по окну, совсем как обвиняемый постукивал пальцами по столешнице в кабинете.

    «У вашей сестры, — нахмурилась Вика в ожидании, пока старенький принтер прогреется и пустит протокол на печать. — Осталось трое маленьких детей. Вы не думали, кто ими займётся?» Обвиняемый сощурился, прицокнул языком и усмехнулся: «Ну она же где-то откопала оленя, который её с прицепом взял. Вот пусть этот прицеп дальше и тащит». «Он мужчина», — процедила сквозь зубы тогда Вика и поторопилась подсунуть ему протокол на подпись.

    Вика жмурится, пытается отогнать навязчивые воспоминания прошедшего дня, но они возвращаются и накрывают её ледяной волной тревоги, оседают мурашками вдоль позвоночника, дрожью в пальцах, пощипыванием в носу. И Вика, как в полубреду, тянется к телефону и открывает контакты. Листает список вызовов долго-долго, прежде чем находит нужный — и нажимает, пока не передумала.

    Длинные гудки тянутся долго, заставляют дышать тяжелее и громче. Вика перекладывает трубку из руки в руку, накручивает на палец кисточку пледа и уже хочет всё бросить, но трубку наконец снимают.

    — Привет! — за грубоватым голосом слышен грохот посуды и гул воды.

    От привычного кухонного шума тревога улегается, и Вика выдавливает из себя непринуждённую улыбку, как будто её кто-то увидит:

    — Привет, мам! Что делаешь?

    — Ужин готовлю. Быстрее говори, что надо, — раздраженно бормочет мать и отворачивается от трубки, чтобы прикрикнуть на младших: — Заглохните вы уже! Хватит реветь из-за пустяка, Муська! Подумаешь, ударил. Нечего было ноутбук у Вадьки отбирать, вот и огребла. Сама виновата, знаешь ведь, что ему нужнее!

    Слова, готовые вылиться слезами облегчения, каменеют в глотке, и Вика едва-едва выдавливает задушенный писк:

    — Ничего. Просто… Рада была услышать.

    Мать угукает и отключается, а Вика бросает телефон рядом с собой и утыкается лбом в колени. 

    Её тошнит и потряхивает — сидеть одной в полной темноте и снова и снова вспоминать непроницаемые водянистые глаза обвиняемого невыносимо, но это её выбор — так сказала бы мать, если бы не бросила трубку.

    Деревянный фитилёк начинает побулькивать, утопая в расплавленном воске. Теперь пахнет вовсе не сладкой ванилью, а горьким дымом костров и золой. Вика поднимает голову и краем глаза замечает, что у неё звонит телефон. Поставленный на беззвучный, он едва ощутимо вибрирует под боком, тускло мерцает экран. На голубом фоне белые буквы со смайликом кота на конец: «Котов».

    Повертев телефон в руках, Вика всё-таки снимает трубку.

    — Виктория Сергеевна, ты как?

    В голосе Толи столько мягкого беспокойства, что Вика опускает тонну вопросов и ошарашенно шепчет:

    — Привет! Я… Да… Нормально.

    — На тебе просто лица не было, когда ты уходила. Что делаешь?

    — Сижу, — хмыкает Вика и, поправив плед на плечах, зачем-то уточняет: — В темноте.

    — А чего свет не включишь?

    — У нас его во всём районе отключили. Мрак беспросветный…

    — Хочешь, приеду?

    Вика гулко сглатывает. Сердце подскакивает к горлу и, кажется, замирает там. Вика не просто хочет — Вике отчаянно нужно, чтобы на этом потёртом диване рядом сидел кто-то, кому она бы положила голову плечо, и чтобы в этой отсыревшей студии стало немножко теплее. Но она заправляет за ухо прядь волос и спрашивает с небрежной усмешкой:

    — Зачем?

    — Привезу горячей еды. Ты ведь наверняка не ужинала. Устроим ужин при свечах!

    — Угадал, — глухо смеётся Вика. — Не хочу тебя напрягать, если честно.

    — Спуститься вниз и купить горячий вок через дорогу, чтобы потом поужинать с тобой, куда приятнее, чем валяться на диване и таращиться в телефон. И совсем не в напряг.

    — Правда?.. — в голосе предательски звякает надежда, Вика прикусывает кончик ногтя и бормочет вполголоса: — Тогда захвати ещё свечек. Мои… Почти потухли.

    В жидком воске в панике трепыхаются затухающие огоньки. Толя на том конце трубки протяжно вздыхает, и Вике кажется, что сейчас они думают об одном и том же.

    — Держись, солнышко. Я скоро приеду, — выдыхает он. — Ещё повербанк захвачу.

  • Откровение

    художник: нейросеть

    Она не мессия.

    Она — Зверь Апокалипсиса, вышедший из-под земли, прошедший сквозь шторм и вернувшийся из вышедшего из берегов моря.

    Она копьё Лонгина, пронзающее сердце мира.

    Она бич Божий — всего лишь глупое, жестокое орудие в руках умелого палача, вспарывающего раны мира, вспарывающее небеса и землю, заставляющее мир рыдать, стонать и биться в агонии.

    Она — никто.

    Лэйн поняла это, когда затрепетавшая в груди сила — сгусток энергии столь колоссальной, что закружилась голова, что подкосились ноги, что задрожали пальцы, —вырвалась из груди, чудом не размолов рёбра, и сотрясла мир громом, и зажгла небеса.

    Вырывая копьё Лонгина из ослабевших рук Грега и ныряя в последнюю дверь коридора собственных мыслей, Лэйн не думала, что вернётся.

    Но думала, что этой жертвой сумеет искупить свою вину перед миром, поможет склеить его заново, пусть не идеально, но как сумеет, по-человечески: скотчем, изолентой, ржавыми гвоздями — всем, что окажется под рукой.

    Теперь искупать вину было не перед кем.

    Проклятая Донован была права: не стоило верить книге, не стоило ожидать от небес снисхождения или благоговения — небеса всегда были жестоки и безразличны к людям. Но теперь Лэйн уже ей об этом не скажет, как не скажет ничего и никому.

    Мир пал. Испарялся на глазах. Растворялся, сгорал в кровавом огне.

    А Лэйн стояла на вершине горы и сжимала-разжимала кулаки, под босыми ногами лежали обломки базы, а слёзы, холодные, отчаянные, катились по щекам и терялись в кровавых разводах на белом платье.

    Она ведь сделала всё, что мог сделать обычный человек, и даже больше!

    Она перевела текст, написанный на чужом языке.

    Она нашла путь, нашла корень, нашла червоточину.

    Она нашла противоядие, нашла избавление.

    Она сама себя напорола на копьё Лонгина. Не зная, что в этом её предназначение, принесла себя в жертву. Без креста, без таблички, без верных апостолов и без предательства.

    Принесла себя в жертву, напоследок подумав, что, может быть, хоть теперь её полюбит кто-то ещё, кроме Грега. Хоть теперь её простят…

    Принесла себя в жертву, чтобы выжил мир.

    Но мир не выжил. Он лежал у ног Лэйн, умирающий в страшных мучениях.

    А ещё у ног Лэйн лежал отряд.

    Лэйн думала, огненные шары сотрут с лица земли всё сущее — испепелят быстрее, чем ядерный взрыв, не оставив даже теней, обратят в звёздную пыль, но её отряд казался нетронутым.

    Они лежали в обломках «Сибири» и ошарашенно таращились в развороченное небо, как будто бы их застали врасплох. До крови обдирая босые ноги и руки, Лэйн спустилась к ним. Сердце, ещё живое и вполне человеческое, пропустило удар, дрожь прошибла колени.

    У Ноа были разбиты очки. Он хмурился, как будто не договорил что-то важное и серьёзное.

    — Тебя перебили опять, да? — грустно вздохнула Лэйн, двумя пальцами закрывая ему глаза.

    — А ты всё-таки жив, — глупая улыбка скользнула по губам, когда Лэйн увидела Лестера, но тут же прикусила губу: — Был… Жив.

    Дмитрий сжимал в объятиях Анну, наверное, и в последнюю минуту был готов пожертвовать своей жизнью ради сестры. Жаль, это их не спасло. Из груди вырвался неровный смешок:

    — Ты ошибалась, Анна. Я всё-таки победила заражение. И даже смерть.

    — А ты… Ты отличный генерал, — Лэйн присела перед Дмитрием на колено и, стянув с него жетоны, надела их. Они плаксиво бряцнули и обожгли кожу холодом. — Ты лучше, чем думал. Ты был прав. Тысячу раз прав, когда не доверял мне. Это всё началось с меня. Это всё…

    Лэйн поднялась, захлёбываясь словами. Собственного языка не хватало, чтобы выразить всю глубину боли, всю горечь вины, сворачивающуюся под языком, и Лэйн просвистела на языке, мёртвом, как весь мир теперь:

    — Mea maxima culpa…1

    Жаль, некому было её исповедать…

    Страницы: 1 2

  • Сольник

    Ночью небо Белобога густо-фиолетовое, тяжёлое, разреженное крохотными белыми точками, так что сквозь узенькое окно и не поймёшь сразу, снег это или звёзды; а иногда — разноцветное, расцвеченное зелено-лиловым пламенем, будто бы где-то высоко в небесах лопнули галогенные лампы.

    Сервал замирает, из-под ресниц глядя на цветные блики на окнах (они похожи на отблески волн рок н-ролла на стенах их с Коколией комнатки Академии, в которые стучали раздраженные соседки), рука срывается. Контакты с глухим хлопком взрываются, обдавая ладонь колкими брызгами искр. Сервал отшатывается, бросая паяльник. Детали с металлическим перезвоном валятся друг на друга.

    Звяк. Звяк. Звяк.

    Сервал рефлекторно морщится, хлопая дверцами ещё плохо закреплённых шкафчиков в поисках аспетика, и клянет самой жестокой вьюгой эту прорастающую сквозь запечатанное было сердце горечь. На тыльной стороне ладони уже начинают опухать крохотные точки ожогов; повезло, что успела отдёрнуть пальцы — иначе не смогла бы играть. А без гитары всё было бы совсем бессмысленным. Наскоро обработав кожу асептиком, Сервал стягивает гогглы и бросает их на стол.

    Не в золотистом цвете линз мастерская, освещённая лишь мелкими потрескивающими лампами и двумя раскалёнными обогревателями, выглядит удручающе. Всюду пыль, мелкий мусор: металлическая крошка, обрывки мебельной упаковки, стёкла разбившихся лампочек, неотремонтированные или сломавшиеся в дороге роботы, до которых руки так и не доходили (Сервал морщится, потирая пальцы обожжённой руки, и думает, что теперь вряд ли дойдут) — и гитара. Без чехла, сияющая благородной позолотой на корпусе, она совсем чужая этой мастерской.

    И самая родная Сервал.

    Тяжёлый фартук накрывает недоделанного робота — до завтра. Размеренный стук каблуков, эхом гулко прокатывающийся по ещё не обжитым комнатам, звучит громче барабанного боя. Притом барабанщик явно не самый умелый. К гитаре Сервал подкрадывается.
    Пальцы бездумно проходятся по струнам. Звук выходит неровный, струны коротит голубоватыми вспышками — расстроена.

    Сервал охает, отдёргивает пальцы и устраивается вместе с гитарой на нешироком маленьком подоконнике. Подмороженное стекло (сломался обогреватель на улице) умиротворяюще холодит висок. Сервал, придерживая головку грифа, нежно подкручивает колки, и прикрывает глаза.

    Пальцы мягко щекочут возбуждённо вибрирующие струны.

    И выходит что-то ломкое, тянущее, но притом удивительно мажорное и правильное, так что под веками пощипывает.Сервал хмурится, торопливо смаргивает усталость. Горечь всё так же свербит в груди.

    Она была старшей дочерью Ландау — стала позором семьи. Она была Среброгривым Стражем — стала учёной. Она была Архитектором, исследователем Стелларона — стала никем.

    Преступницей (без пяти минут).

    Ничего.

    Сервал Ландау не привыкать — Сервал привыкла.

    Она в задумчивости перебирает струны, и теперь волна звука звучит совершенно иначе: бодро и горделиво. Пускай Коколия не думает, что заставит её замолчать. Её песня ещё не спета.

    Никто ведь не говорил, что сольник — это легко.

  • Сломанные механизмы

    Сообщение от Верховной Хранительницы Белобога (не Коколии, уже — нет…) на электронной почте неотвеченным висит вот уже третьи сутки, а в почтовый ящик с официальными извещениями Сервал и вовсе старается не заглядывать. Только каждый раз, когда берёт в руки телефон, усмехается уголком плотно сжатых губ, гадая, посчитала бы предыдущая Верховная Хранительница трёхдневный игнор государственной изменой, отправила бы отряд Среброгривых Стражей за ней?

    Во главе с братом, разумеется…

    Когда входная дверь поскрипывает и захлопывается за редкими посетителями «Незимья», времени на размышления не остаётся: Сервал швыряет телефон под стойку и, сложив руки в замок с неподдельным интересом подаётся вперёд.

    Всегда любопытно, с чем на этот раз придут белобожцы: с проржавелым сердцем автоматона, заклинившим мушкетом, очевидно, из списанных Среброгривыми Стражами, потёкшим радиатором, зашепелившим радио, потерянным шнуром от телефона, лопнувшим от холода наушником или с каким-нибудь нелепым предлогом просто увидеть Сервал Ландау вживую, а не сквозь мутное от морозных узоров и пыли стекло, просто посудачить о том, что происходит в Белобоге…

    С чем бы они ни пришли — Сервал искренне рада помочь.

    У неё золотые руки и бесценные мозги, призванные служить Белобогу, но (к великому сожалению отца) не по долгу фамилии — по зову сердца. Поэтому когда Коколия отобрала у неё лабораторию, статус Архитектора и сорвала значок Среброгривого Стража, а отец — фамилию и комнату в особняке, они, сами о том не подозревая, подарили ей гораздо больше. Мастерскую.

    Здесь нет толстенных стен и посредников, нет закрученных лестниц и башенок, с высоты которых проблемы каждого белобожца кажутся мелкими и пустячными, здесь есть Сервал – и Белобог. Тот самый Белобог, который отчаянно нуждается в руках мастера.

    Нуждался всегда, сколько Сервал себя помнила.

    Кто-то же должен починить всё, что нуждается в восстановлении.

    Спасти от коррозии ценные детали.

    Собрать из старых деталей что-то новое и такое нужное…

    Сервал постукивает указательным пальцем по щеке, изучая детали, которые перед ней по одной выкладывает Март 7, что-то беспечно и воодушевлённо щебеча о приверженности Стеллы к мусорным бакам, Подземье и боях роботов. Дань Хэн стоит поодаль, сложив руки под грудью, и время от времени прикрывает глаза и осуждающе покачивает головой, а Сервал с трудом сдерживает нежную улыбку: сейчас он слишком сильно смахивает на Гепарда.

    А Стелла, и без того обычно немногословная, сейчас, после того решающего боя, о котором многие слышали (притом — подозревает Сервал — сплошную ложь), и вовсе на редкость молчалива. Стоит, облокотившись о стойку, катает шестерёнку и даже бровью не ведёт на нескончаемую болтовню.

    Ей непросто. Там, за границей Белобога, явно случилось что-то, после чего её маленький мир прежним уже не станет.

    Сервал не знает, что именно, и не станет допытываться: ей достаточно знать, что лучшим исцелением от лопающегося и разваливающегося на части мира становится создание.

    Пусть даже чего-нибудь настолько забавного, вроде маленького робота из металлолома.

    — Эй, — подмигивает Сервал Стелле, — мне не помешает пара умелых рук.

    Стелла – кто бы сомневался – улыбается и без слов подключается к работе.

    Дань Хэн успевает помочь Март 7 заварить кофе, Март 7 – порадоваться (или, быть может, посетовать), что этот кофе совсем не похож на тот, что пьёт некая Химеко на их Звёздном экспрессе, посмеяться вместе с Сервал над созвучностью экспресса с эспрессо и пригласить познакомиться с Вельтом Янгом и Химеко, уверяя, что они друг другу понравятся, пока Сервал налаживает контакты между деталями, а Стелла запускает механизм.

    Робот оживает, подмигивая огоньками новеньких светодиодов, и замершая на пару мгновений Март 7 тут же подрывается с восторгом.

    — Ты его собрала! Вот это да, Сервал, у тебя в самом деле золотые руки! Ты и вправду лучший мастер во всём Белобоге!

    — Пустяки, — скромно улыбается Сервал, мягкой ветошью оттирая пятна машинного масла с пальцев. — У меня была хорошая помощница.

    Стелла благодарно кивает в ответ:

    — Всё потому что меня учил лучший механик Белобога.

    — Твоя помощь была бы неоценима в Подземье, — вздыхает Дань Хэн, опасливо косясь на робота, — им не помешает помощь с электроникой. Многие роботы сошли с ума после того, как разбушевался Стелларон.

    — Уверена, с твоей помощью они разберутся быстро!

    Сервал усмехается уголком губ:

    — Пожалуй. Если бы только всё можно было так легко починить…

    — Ты что-то не можешь починить? — Март 7 поудобнее обхватывает робота. — Почему?

    Сервал не успевает ответить, даже придумать не успевает, как отшутиться: Дань Хэн опережает её.

    — Потому что жизнь не механизм. Я полагаю.

    От столь спокойно расставленных точек в мастерской повисает неловкая тишина. Даже Сервал теряется от той холодной горечи и мудрости, которую не подцепляют из книг, которую наживают годами, потерями, бегствами и которая кажется совершенно чужой этому худому бледному парнишке, едва ли старше Гепарда, и растерянно выдыхает:

    — Это правда…

    А когда Стелла и Март 7, невесомо подталкиваемые в спину Дань Хэном, уходят, Сервал присаживается на край высокого стула и прячет лицо в ладонях, наверняка, оставляя на щеках и висках грязные следы.

    Это правда.

    Сервал терпеть не может думать об этом, но жизнь вправду сложнее любого известного ей механизма. А в её механизме жизни так и вовсе из строя вышло слишком многое – слишком многое стоило бы наладить.

    Только Сервал даже не знает, за что сперва браться…

    Поэтому подтягивает к себе полученный три дня назад заказ на ремонт ночника для чьей-то дочери.

  • Начертано красным

    Начертано красным

    Их история началась задолго до первой встречи в Церкви Убежища, ещё в те дни, когда каждый из них исправно следовал своей дорогой.

    Ровене Тревельян был предначертан путь мага, Каллен Резерфорд избрал путь храмовника. Они существовали параллельно, не зная друг друга и через боль преодолевая препятствия…

    Чтобы однажды пересечься на общем пути восстановления мира, бросить друг другу вызов взглядами и переосмыслить всё, что они знают о магах и храмовниках. Сломать предубеждения друг ради друга.

  • Молчание — мёртвым

    Земля, 2177

    — Она молчит уже два месяца. Если так пойдёт и дальше, то её возвращение на службу окажется под большим вопросом. Альянсу тоже не хочется дольше положенного тратиться на реабилитацию бесперспективных сотрудников. Более того, они уже намекают, что если бы на Акузе выжил кто-то ещё… — капитан Андерсон кривится, готовый сплюнуть прямо на больничный пол. — Чтоб их.

    — Ну так сделайте что-нибудь! Почему врачи ничего не предпринимают? — раздражённо поджимает тонкие губы мама.

    — Её немота имеет, насколько я понял, не физические причины. Всё дело… В голове.

    — То есть моя дочь сошла с ума. Интересно.

    — Ханна! — отец, до это молча глядевший сквозь бронированное окно в палату, отворачивается, чтобы сжать плечо матери. — Прекращай. На её глазах погибли все, с кем она служила и училась. Тут не каждый бывалый боец останется в здравом уме.

    — Незнакомая планета, молотильщик и ужасная гибель сослуживцев, — бормочет вполголоса Андерсон и тоже косится в палату. — Местные психотерапевты полагают, что немота — проявление посттравматического синдрома. Всё было бы легче, если бы Лей… Лея легче шла на контакт. Сменилось уже пять психотерапевтов. Они не знают, с какой стороны зайти.

    — Значит, у них пора отобрать лицензии.

    — А может быть, оно и к лучшему? Лее всё же не место в Альянсе…

    Отец выдыхает это вкрадчиво, осторожно приобнимая маму со спины, но она немедленно сбрасывает его ладони, складывает руки под грудью и рывком разворачивается на каблуках.

    — Когда Лея поступила в академию Альянса, едва окончив школу, да, я была против. Но посмотри: она хороший инженер, когда дело касается безопасности систем, ей доступны новейшие импланты, не превращающие биотику в большую проблему, как на гражданке. Ей присвоено новое звание. К тому же — до Акузы — она планировала пройти подготовку N7 вместе с каким-то парнишкой с курса. И, если я знаю свою дочь, а я не могу не знать своего ребёнка, она не отступится. А вот если её турнут из Альянса — это её добьёт.

    — Ханна, ты, конечно… — кряхтит, но не договаривает капитан Андерсон, рассеянно приглаживая короткие пепельно-тёмные волосы. — Но на самом деле мне тоже кажется, что у твоей дочери отличные перспективы. Да и время ещё есть. Посмотрим.

    Отец многозначительно качает головой и вздыхает, не найдя слов. А после, так же, без слов, протягивает капитану Андерсону крепкую ладонь, сверкая кривым пятном давно зарубцевавшегося ожога во всё предплечье:

    — Спасибо, Дэвид, что присматриваешь за нашей девочкой. Мы… Не всегда можем быть рядом.

    Капитан Дэвид Андерсон с короткой усмешкой пожимает руку отца:

    — Сочтемся, Шепард.

    Лея Шепард сидит по-турецки на койке в своей одиночной палате психоневрологического отделения реабилитационного центра Альянса где-то в северной Европе и слушает этот диалог, во все глаза глядя на родителей через стекло палаты. Вообще-то в палату не должен проникать никакой звук, но родители не то случайно, не то нарочно стоят у двери так, что датчики не дают ей запечататься. 

    Лея всё слышит. И ярость капитана Андерсона на безразличие Альянса к солдатам. И мамино восхищение её упорством. И папину боль.

    Когда мама сбрасывает руки отца и яростно надвигается на него, даром что тоненькая и хрупкая, Лее очень хочется обнять его, поцеловать в колючую щёку и говорить, что с ней всё хорошо.

    Лее Шепард очень хочется говорить. Но каждое слово словно бы влетает в прочный биотический барьер: рассыпается пулями-песчинками и больно бьёт отдачей внутри.

    Лея Шепард машет рукой родителям на прощание (интересно, когда ещё она увидит их вдвоём?) и невольно вытягивается, разве что по стойке смирно не вскакивая, когда в палату заглядывает капитан Андерсон. Он стоит, уперевшись рукой в косяк, и долго-долго смотрит на неё тёмными, но почему-то мягкими глазами. Лея вскидывает бровь.

    — Сегодня придёт новый специалист. Пожалуйста, постарайся.

    Лея прикрывает глаза и кивает так убедительно, как только может, а когда за Андерсоном запечатываются двери и кодовый замок вспыхивает оранжевым — время посещений закончилось, — падает навзничь на кровать.

    Над головой — белый потолок с некрупными кругами равномерно мерцающих светодиодов, адаптирующихся под время суток и погоду. Вокруг — такие же белые стены, скромно-серая незапирающаяся дверь в санузел и маленькое окно наружу, из которого не видно ничего, кроме неба, дымчато-розового, как любимое мамино платье, на рассвете, а на закате бордово-золотистого, как пески Акузы, когда её оттуда эвакуировали.

    Лея Шепард к окну не подходит.

    А ещё вокруг — тишина. Тяжёлая, безграничная, она неудержимой волной вливается каждый раз, когда кто-то уходит, и давит на стены, двери, окна — распирает изнутри палату. Распирает Лею, едва ли не разрывая на части с каждым вдохом.

    Лея растирает ладонями лицо. Они — все: родители, доктора, психотерапевты, служащие Альянса — полагают, что немота — её выбор. Что она не говорит, потому что где-то когда-то решила, что это лучший способ побороть стресс! Примерно об этом они твердят из раза в раз: вам нужно принять случившееся, попробуйте рассказать, что вас тяготит. Приходят все по очереди, сидят, смотрят на неё выжидающе (даже лично адмирал Стивен Хакетт, живая легенда космофлота Альянса, приходил представлять к награде и внеочередному званию!), а Лея открывает рот и тут же закрывает, потому что самой себе кажется рыбой, выброшенной на лёд. Немой, бьющейся в агонии, загнанной в ловушку.

    Да и сама палата — куб льда, в котором Лея замурована докторами Альянса, скована по рукам и ногам блокатором биотики, который не изъять без кода доступа.

    Лея Шепард пинает край койки, и голографическая табличка в воздухе покрывается рябью, дробятся буквы её имени, цифры её рождения, а где-то датчик движений посылает сигнал на пульт дежурной сестры.

    Лея накрывает ладонью лоб. На тумбочке рядом лежит инструментрон: минимального доступа в экстранет хватит, чтобы пройти курсы повышения квалификации по криптоанализу — заняться есть чем. Лея не хочет и закрывает глаза.

    В такой позе её обнаруживает психотерапевт. Новый мозгоправ. Очередной. 

    Когда двери палаты тоненько пиликают, приветствуя врача, Лея едва приоткрывает глаз. Он один. В руках — простейший датапад, даже не инструметрон, на плечах не халат, не форма — гражданская одежда: камуфляжные штаны и мятая рубашка. Он проходит по палате свободно и усаживается на широкий подоконник. Лее приходится подняться и усесться по-турецки спиной к двери, чтобы на него посмотреть.

    — Добрый день, Лея Шепард. Я ваш новый лечащий врач. Николас Шнейдер, — он сворачивает какое-то окно на датападе и улыбается. — Рассказывайте, что с вами. В общих чертах, конечно, я знаю, но хотелось бы услышать всё из первых уст.

    Лея скептически хмыкает и глядит исподлобья на доктора. Николас Шнейдер выглядит сильно старше последнего её терапевта — молодой и слишком активной девушки, — но моложе многих. Ему где-то между тридцатью и пятьюдесятью, лицо порепано возрастом и, видимо, непогодой. Нос кривой, много раз переломанный, поперёк щеки — кривой шрам. «Успел огрести за работу? Бывший военный? Или рос на улице?» — вскидывает бровь Лея.

    — Изучаете меня? Правильно. Я вас уже изучил, — он с усмешкой встряхивает датапад, и голубоватый экран на мгновение рассыпатеся в пиксели. — Спрашивайте, если интересно.

    Лея Шепард клацает зубами напоказ.

    — А! Точно! — доктор Шнейдер смеётся, обнажая крупные белые зубы. — Вы же не можете. Ну что, будем разбираться с этим?

    Лея примирительно вздыхает (всё равно не может возразить) и закатывает глаза.

    — Нет, мы можем остановиться, когда скажете. Но лучше пока не говорите. Это тот случай, когда психологу платят за молчание. И, к слову, ваш случай не сильно выдающийся. В практике — не моей, к сожалению, — такое встречалось, и я к встрече с вами хорошо подготовился. Тонну статей скачал. Хотите — почитаем вместе? Впрочем, молчание все равно знак согласия. Первая, кстати, как раз об этом…

    Лея не успевает мотнуть головой, когда доктор Шнейдер открывает статью и начинает читать её хриплым голосом, нараспев, как сказку. И хотя Лея Шепард была предельно внимательна, прослушивая курс о первой психологической помощи, уже со второй страницы термины кажутся ей заклинаниями из фэнтези.

    — Мне, знаете ли, нравится эта мысль, — закончив читать ей третью статью подряд, спрыгивает с подоконника доктор Николас Шнайдер и проходится туда-сюда, как раздражённый учитель. — Немота — это похороны. И ведь похоже на вас, разве нет? Вы выжили там, где многие погибли, и, возможно, где-то глубоко в душе полагаете, что вы тоже умерли. Или должны умереть. Но это неправда, Шепард. Вы живы — вот, что для вас должно быть во главе всего.

    Лея, всё время сеанса сплетавшая косички из нитей штанов, легонько вздрагивает и поднимает голову.

    Доктор Николас Шнайдер хищником улавливает это короткое телодвижение, в один шаг сокращает расстояние между ними, и сухая грубая рука ложится на плечо. По коже ползут холодные мурашки, Лея съеживается. Вернее, хочет съежиться, но доктор держит её крепко, и медленно, размеренно, внятно, так, чтобы было видно, как буквы рождаются на губах, произносит:

    — Не хороните себя раньше времени, Шепард. Не стоит жить так, как будто вы уже умерли.

    Доктор Николас Шнайдер завершает сеанс так же неожиданно, как начал, почти не прощаясь, и стремительно теряется за мутным стеклом палаты.

    Проводив его глазами, Лея Шепард падает на кровать и переворачивается на левый бок, невидящим взглядом впиваясь в стену. Изнутри её рвёт вопль, плач, визг — чуждые онемевшему горлу звуки. Лея сжимает руку в кулак, и коротким слабым импульсом, отдающимся острой болью в затылке, бьёт в стену. Лея опять закрывает глаза.

    Она знает, что будет дальше: то же, что было. Будут белые стены, белые халаты, монологи. Будет тонкая трубочка капельницы — продолжение вены. Будут по капле в руку (и дальше) вливаться витамины и безмятежное спокойствие, безразличие к миру. И, несмотря на лекарства, на терапию, будет немота, выгрызающая неровные пустоты в душе.

    «Не хороните себя раньше времени, Шепард. Не стоит жить так, как будто вы уже умерли», — звучит эхом в сознании голос доктора Шнайдера, и Лее хочется рассмеяться, чтобы связки вибрировали, дрожали, чуть ли не лопались.

    Он ошибся.

    Лея Шепард умерла.

    Умерла пятьдесят раз, прежде чем на пятьдесят первый кинуть гранату. И выстрелить.

  • Белое безмолвие

    Морана рассматривает ладони: холодные, подрагивающие, они присыпают Явь мелкой белой крошкой, заметающей все следы, как впервые. И кажется чуждым щекотное покалывание льдинок на ледяных кончиках пальцев, игры ветров в расшитом золотом подоле да волосах, свист вьюги в словах да словно покрытые инеем пряди в косах. Это всё больно режет глаза чистой белизной и забытым покоем. Всё ощущается плотной пеленой сна, бесконечной сияющей белой простынёй — саваном, в который её укутали.

    И только лёд в глазах и холод под кожей напоминают, что мир – не очередная иллюзия Скипер-Змия. Что она свободна. Расколдована и свободна.

    Легче от этого не становится.

    Морана не ткала снежное одеяние земле и не спускала на людей свою благодать долго-долго – всё это время это делала безмолвная, безвольная и безрассудно жестокая раба Скипер-Змия, раба самого Зла.

    Морана ступает по земле и растирает ладони, слушая перехруст снежинок под нежными пальцами. Вода всё помнит – говорила ей матушка. И сейчас тонкое кружево замороженной воды складывается в угловатые и чуть уродливые узоры и рассказывает о том, что Морана не помнит.

    Каждый изгиб, каждый залом, каждая веточка – история завывающей пурги, безжалостного льда и обледенелых людских тел, не успевших прикрыться звериными шкурами али добыть достаточное количество дров. Каждая снежинка – маленький мир крохотного человечка, в окно к которому однажды вьюжным зимним вечером заглянула смертоносная богиня Морана, лишённая себя, и похоронила под коркой льда.
    Ни один огонь не мог в те годы перебороть жестокую пургу, изрезавшую лицо мельчайшими осколками льда. Ни один человек не смог умилостивить молчаливую слугу Скипер-Змия, ибо молились они другой Маре.

    Морана вздрагивает, и серебряной крошкой разносятся снежинки по ветру, окутывая ближайшие города зимним блеском и возвещая новую зиму.
    Морана отчаянно трёт ладони, а ветра начинают кружить всё резвее, помогая создавать иные снежинки, шепчущие о зимах иных.

    Мара тогда была юна, но всё так же бледна и спокойна. Руки её приносили людям радость, а каждая снежинка была наполнена смехом новорождённого. Снежинки, красивые, воздушные, подрываются в воздух с ветрами и кружатся в причудливом задорном хороводе. Так же, водя хороводы да кружась в забавных танцах, проводили когда-то зимы люди. Лошади с радостью взрезали сугробы, раскидывая в разные стороны брызги снежинок. Дети с удовольствием бесстрашно кувыркались в снегу и бегали к рекам, дабы взглянуть на рыб у самой поверхности.
    И никто не боялся смерти и не изгонял Мару из мира.

    «Прочь!» — безгласно произносят губы, и Морана отшатывается от снежинок. От собственных воспоминаний и деяний.

    Морана рада бы забыть, да не может – лишится себя. Заблудится, потеряется в безбрежном пространстве снега и смутных воспоминаний да сторонних звуков.

    Снежинки, что хранят юность Мары, звучат переливчатым звоном бубенцов, задорными песнями, безмятежным смехом детей, ловящих снежинки тёплыми пальцами иль языком.

    Льдинки, что помнят бесчинства Мораны-пленницы, разносят людские стенания, грубую брань, страдальческий вой голодающих и умирающих зверей.

    Снег вертится вокруг неё, кутая не в любимую прохладу – удушающий саван.
    Звуки вонзаются в голову безжалостно острыми наконечниками, разрывая головной болью.

    Морана дышит глубоко, теряясь в канувших в прошлое силуэтам мертвецов и весельчаков, в плачах и смехах, в играх и крови на снегу.

    Морана, морщась и пересиливая боль, распрямляется и вскидывает руки в стороны. Всё вокруг замирает. Даже Стрибожьи младшие ветра, направленные Моране в помощники, перестают поигрывать снежинками и льдинками. Словно внимают каждому её жесту.

    Морана прикрывает глаза, в которых покалывает от увиденного, плотно сжимает губы, пропитавшиеся горечью случившегося, и глубоко дышит.

    Отныне она слышит лишь тишину. Нет ничего. Ни весёлой юности, ни жестокости Скипер-Змия – лишь бескрайний покой.

    «Покой…» — беззвучно выдыхает Морана и заставляет всё опуститься вниз.

    Льдинки и снежинки переплетаются, покуда пальцы сжимаются в кулаки, сливаются воедино да замолкают. Слезы и смех уравновешиваются и рождают безмолвие.

    Властный взмах – с кончиков пальцев да из рукавов во все стороны бескрайней Руси разносится бессчётное количество снежинок. Тихо парящих, покалывающих морозом кожу, обличающих окна и воду в красоты.

    Морана выдыхает и расправляет плечи, складывая руки под грудью.
    Губы не искажает ни радостная, ни ядовитая усмешка. В глазах и под кожей – ледяное спокойствие.

    Пора зиме принести в мир то, что он заслужил – покой.

    Морана холодна и молчалива.

    Как и её зима.

  • Душа

    Душа

    — Славная работа, — с насмешкой приветствует Ви Реджина (видимо, уже успела получить фотоотчёт), едва та отвечает на звонок, — не ожидала.

    — Да ну? — хрипит Ви, приподнимая бровь, и устало приваливается поясницей к бурым не то по природе своей, не то от застывшей и въевшейся в камень крови, кирпичам.

    — С чего бы?— Ты видела, что он сделал? Я — нет. Но слухи были достаточно красноречивы.

    — Трудно было не заметить, — фыркает Ви и обводит ленивым взглядом глухой переулок.

    По таким переулкам в Нортсайде лучше не ходить — ни днём, ни (тем более!) ночью, когда в зернистую черноту примешивается зловеще-красный свет не то старых фонарей, не то тревожного неона, не то слепых красных глаз-сканеров полубезумных мальстрёмовцев, не то пролитой крови — потому что из таких переулков выхода нет. Ви старается не смотреть на людей (точнее то, что от них осталось), которых сюда приводили, приглашали, выманивали, как на убой — в носу и так свербит от вони испражнений, разложения и крови.

    — Я кое-что понимаю в людях. Особенно в тех, кто выполняет заказы, — Реджина прищуривает глаз. — Ты удивительно для соло и этого города ненавидишь пустое кровопускание. Я думала, ты вышибешь ему мозг.

    Из горла рвётся смех, надтреснутый, царапающий горло изнутри, как шерстяной свитер из необработанных натуральных нитей. Эллис Картер — сторожевой пёс, машина для убийства в оболочке довольно-таки щуплого парня — лежит в десятке шагов от неё и душераздирающе поскуливает и дёргается от замыкания имплантов. Ви морщится и отводит взгляд: нет там уже ничего, ни мозга, ни человека.

    — Мне его жаль, — стыдливо шепчет она, нащупывая в кармане плаща мятую сигаретную пачку (купила её, полупустую, у грязнючего мальчишки по пути сюда, не пожалев сотни эдди).

    Реджина морщится (не то жалость не про неё, не то эта слабость в составленный ею психопрофиль Ви не вписываются), но тут же просит Ви подождать, пока прибудет бригада забрать Элисса Картера. Ви безразлично пожимает плечами: всё равно пока ни идеи нет, куда двигаться дальше.

    Звонок завершается, перед глазами мелькают золотом цифры четырёх значного числа, как звонкие монеты в старых сказках. Ви наваливается всем телом на стену и закуривает. Сигерета, отсыревшая и дешёвая, не дымится, а тлеет, но всё-таки перебивает солоноватый вяжущий привкус крови и смерти. Сигератный дым смешивается с тяжёлым густым воздухом ночного Нортсайда.

    — Тебе повезло, Элис Картер, — медленно, по слогам почти, хрипло выдыхает Ви в небо вместе с дымом, — тебе хотят подарить возможность начать жить. Если не пустят на опыты, конечно.

    Ви тушит недокуренную сигарету о стену и, запихнув её в стык между кирпичами, подкрадывается к телу, осторожно присаживается на корточки рядом с ним. Он уже не скулит и не стонет (и не дышит, кажется!), но неровная пульсация в запястье, слишком сильно бьющая в холодные неверные пальцы, уверяет — жив. Ви смотрит на него долго, покусывая губу.

    Кажется, Вик говорил ей, что киберпсихи вовсе не безнадёжны, что иногда у них наступает момент просветления, что это всё ещё люди, попавшие в ловушку технологий. «И наркоты», — теперь знает Ви и почему-то не может отпустить руку Элиса Картера.

    Она ненавидит Мальстрёмовцев — этих придурков, нафаршированных имплантами с ног до головы, лишённых порядочности, vendieron el alma al Diablo1, как говаривала Мама Уэллс. Однако Картера ей почему-то безумно жаль. Едва ли он убил меньше людей, чем остальные Мальстрёмовцы, едва ли не измывался над ними, но был… Предан.

    Ви поднимается, прячет руки в карманы, и оглядывает переулок: грязь, кровь, втоптанный в землю порошок. Её дело — выполнить заказ, а не думать, как будет жить парень, которому разворотили и тело, и мозг, и душу.

    «Хотя какая душа у жителей Найт-Сити? — надтреснуто смеётся Ви, вспоминая первую и пока последнюю встречу с Де’Шоном. — Вместо неё — сканеры в неживых глазах».

    Этим глазам видно всё — возраст, рост, слабости, сильные стороны, имя, звание, статус — кроме главного.

    Машина медиков паркуется на центральной улице, и трое крупных парней, обвешанных униформой — не «Макс-так» и не «Травма-тим», но тоже из тех, с кем не стоит шутить, — даже взглядом не удостоив Ви, забрасывают тело Элиса Картера на потрёпанные носилки, как какой-то мешок.

    Визг автомобильных шин глохнет в грохоте стекла, пьяных воплях и пульсации музыки с последних этажей «Тотентанца». Никто не узнает, что здесь произошло, не заметит, не придаст значения — выдохнут с облегчением.

    Да и кому тут сдалась твоя душа — Ви вздыхает, комкая в глубоком кармане плаща мятые сырые от крови и грязи купюры, — если за ней ни эдди…

    И открывает карту района, чтобы найти банкомат.

    1. продали душу Дьяволу ↩︎
  • Грязная работа

    Грязная работа

    — Грязно, Ви, очень грязно, — бормочет Ви, обслюнявленным пальцем раздражённо стирая пятна засохшей крови с левого предплечья новенького плаща.

    Помогает это несильно, и остаётся надеяться, что на точке с «приличным шмотьём» ей лапши на уши не навешали и эта синтетическая кожа действительно переживёт и кислотные дожди, и липкий алкоголь ночных клубов, и канализационную вонь, и её грязную работу. Оставив в покое плащ, Ви украдкой наклоняется к ботинкам и почти беззвучно расстёгивает липучку (лучше бы так же тихо подбиралась к этой киберпсихичке, подпалившей ей плащ!). В ботинках смачно чавкает вода — и Ви старательно не думает о том, откуда же она взялась в полуподвальном помещении — и брюки промокли до колена.

    И хотя в тусклом освещении ночного Кабуки совершенно не видно пятен — они будто вплавляются в чёрные кожаные вставки брюк, растворяются в бордовой синтетической коже плаща — Ви знает, что выглядит грязно. И чувствует себя так же.

    Ви, вытряхнув из ботинок воду, перестёгивает их потуже, прицокивает языком, прячет озябшие руки в большие карманы и упирается затылком в расшатанный подголовник пассажирского сидения. На периферии зрения пламенеют красновато-лиловым неоном злачного райончика замызганные окна попутки, на которой она возвращается к Вику. Совсем не такая, какой уезжала с утра по нетраннерским делам, в которых ещё не освоилась толком (накачать скриптов, поискать софт и присмотреть обновления кибердеки): в новом плаще и с парой десятков тысяч евродолларов на кармане — и до ужаса грязная.

    Водитель не спрашивает ничего, даже не смотрит в сторону Ви: или ему совсем не интересно, кто ему платит, или у него тоже есть хороший приятель-рипер, внедривший в голову базу данных копов. Или он молчит от греха подальше: кто знает, что представляет из себя человек, которому жмут руку бойцы милитеховского спецназа, макстаковцы, нашпигованные металлом и имплантами с ног до головы и не знающие жалости.

    Усталая ладонь ещё зудит крепким деловым рукопожатием главы спецгруппы — оставшихся бойцов, которые сегодня вернутся домой, и Ви болезненно морщится, когда перед глазами вспышками-выстрелами проносится долгая ночь.

    Реджина её переоценила — думает Ви, сжимая-разжимая пальцы в кармане — или смотрит далеко вперёд, так далеко, куда Ви даже заглядывать опасается, чтобы не сглазить. Ей бы не с киберпсихами бороться, а по старинке на шухере стоять с верным револьвером, пока её бригада совершает налёт на коммерсанта под крышей корпоратов, и сбывать более-менее пригодную технику. Ви, конечно, пытается освоиться со всеми этими нетраннерскими штуками, но работа у неё всё равно выходит грязно: слишком много шума и крови для города, в котором этого и так под завязку.

    — Приехали, — механически сухо кидает водитель, тормозя напротив нужного Ви проулка.

    — Спасибо, — скупо отзывается Ви и, переведя сотню евродолларов водителю, на прощание добавляет: — Доброй ночи.

    Автомобиль срывается с места, обдавая её горьким выхлопом, оседающим тяжестью в лёгких и новыми коричнево-серыми разводами на штанах, и Ви, откашлявшись, кривится.

    Едва ли в Найт-Сити хоть что-то бывает добрым.

    — Ви? Всё в порядке? Что-то с имплантами? Или с тобой?

    Вик выглядит ошарашенным, когда Ви оказывается на пороге его мастерской, и совсем немного — встревоженным. Конечно: в такой час — небо уже наливается предрассветным тревожным красным — и в таком виде, без машины, без Джеки и едва стоя на ногах на его пороге… Ви краснеет до мочек ушей и торопится перевести Виктору двадцатку. Вик присвистывает:

    — Ещё утром ты была на мели. И насколько я понял из ворчания Джеки, до Де’Шона ты так и не дошла. Позволь спросить, откуда?

    — Халтурка подвернулась, — с деланной беспечностью пожимает плечами Ви. — Не люблю быть в долгу. Ну и… Перед Декстером тоже надо бы показаться не бродяжкой. Ладно, доброй ночи, Вик.

    — Ты там поосторожней, — морщится Вик и, покачав головой, улыбается вполне искренне: — Доброй ночи…

    До дома Ви бредёт неторопливо, едва поднимая тяжёлые от влаги и усталости ноги и то и дело подпинывая жестяные банки, разбросанные вокруг торчащих на углах автоматов. И никак не ожидает встретить на пороге дома Джеки, захлопывающего дверцы её машины. Целой.— Оцепление уже сняли? — морщится Ви, едва ворочая языком — усталость берёт своё с каждой секундой.

    — Нет, inquieta. Тебя не было слишком долго: я уж думал придётся вытаскивать тебя из лап Мальстрёмовцев.

    — Спасибо, amigo, — в его манере откликается она. — Но всё обошлось.
    — Не расскажешь, где была?

    Ви щурится на рассвет, разливающийся над беспокойным городом, и ведёт плечом:

    — Приводила себя в порядок. Перед Декстером надо предстать в лучшем виде, что думаешь?

    — Думаю… Тогда надо подняться к тебе. Потому что выглядишь ты…

    Джеки морщится, старательно подбирая подходящее слово, Ви избавляет его от мук:

    — Грязно.

    И подхватывает Джеки под руку (а на самом деле практически виснет на нём, потому что иначе — рухнет, запутавшись в каких-то совсем не-своих ногах). Джеки прижимает её к себе покрепче, а Ви, опустив голову и внимательно наблюдая за каждым шагом одеревенелых ног, вдруг фыркает:

    — А знаешь, пыли на ботинках раньше было больше…

  • Времени нет

    Времени нет

    Ви выходит от Реджины с премиальными эдди на карте и смутными эмоциями, которые неочищенным кэшем болтаются в подсознании. Сожаление и раздражение дерутся остервенело, как бездомные за последние крошки «Буррито XXL», который кто-то вытащил из автомата, да так и не смог доесть. Ви с сожалением оборачивается на закрытую дверь: из всех фиксеров Реджина, пожалуй, проще всего. Журналистам нельзя доверять — новости, вещающие о том, как всё благополучно, когда за стеной бухают и дерутся от безнадёги, научили Ви этому — однако она не журналист и не фиксер… Она — одна из немногих, кого Ви может назвать человеком в этом городе хрома, неона и эдди, и если бы Ви принесла кофе, у них, может быть, даже нашлось бы, о чём поговорить.

    Но у Ви слишком мало времени и слишком много заказов.

    Ви прекрасно знает, что всех денег не заработать: в «Баккерах» ей надёжно вдолбили это в голову, как и то, что клан, семья! — прежде всего. Только вот их прошивка слетела, когда они предали себя, продали себя «Змеиному народу» ради лучшей жизни. Какая, к чертям собачьим, лучшая жизнь в серпентарии?

    Ви не собирается зарабатывать всех денег: Ви нужно ровно столько, чтобы выжить в Найт-Сити. Голову простреливает шуршанием помех, и Ви ныряет в тень ближайшей подворотни. Прочь от жаркого белого асфальта, духоты и неживых глаз, глядящих мимо. Ви достаёт из кармана плаща с неоновыми вставками помятую сырую сигаретную пачку — она никогда не берёт новые, всегда выкупает у бедных, небритых лохматых и грязных за сотню эдди, потому что в Найт-Сити милостыню не подают.

    На этот раз попадаются недешёвые: с вишнёвым вкусом и дорогим табаком, который не колет горла. Интересно, какого корпа обнесла та девчонка в ярко-красной мини-юбке?

    Ви вдыхает дым и в изнеможении утыкается затылком в стену. Шершавый кирпич холодит гудящую голову, и Ви чувствует, как медленно и неохотно гонят нейроны по синапсам инфу.

    Ви нужно немного: гораздо меньше, чем она желала, когда покидала «Баккеров», когда Джеки был ещё жив… Ей нужно ровно столько, чтобы найти лекарство, избавиться от Джонни, головных болей и хоть ненадолго отсрочить смерть. А если уж она обречена — у неё должно быть достаточно эдди, чтобы не сдохнуть в подворотне, не стать Джейн Доу в статистике полиции и уж точно не оказаться на свалке (повторять этот опыт Ви не желает). Ви хочет одного: чтобы ей хватило эдди на урну в Колумбарии, которую смогут проведывать друзья.

    Пускай их и немного.

    Ви открывает телефон и звонит Вику: она давно не была на диагностике, а ей интересно, как идёт борьба за её мозг. Кроме того, с Виком всегда спокойней.

    Он поднимает трубку сразу и хмурится так, что брови немного скрываются за оправой очков:

    — Привет, Ви! Что-то случилось?

    — Да так, — мотает головой Ви, сигаретный пепел сыпется под ноги. — У тебя никого там, Вик? Хотела заглянуть к тебе на диагностику.

    — Импланты шалят?

    — Скорее паразит, — криво ухмыляется Ви и тут же бойко торопится оправдаться: — Всё в порядке. Просто хотела провериться, как там у меня дела.

    — Для тебя всегда время найдётся, малыш. Жду.

    Вик отключается, а Ви опускает руку и с глупой улыбкой глядит, как смыкаются над её головой дома. Тёплый сигаретный дым щекочет кожу. «Малыш…» — повторяет про себя Ви, хмыкает и думает, что Джонни, если бы она перед охотой на киберпсиха не приняла омега-блокаторы, обзывал бы её сейчас последними словами. Найт-Сити не признаёт смущения, умиления и спокойствия — Найт-Сити признаёт только страсть, ярость и кровь.

    «Кровь…» — выдыхает Ви вязкий дым в воздух и вскидывает бровь.

    Если бы у Ви было время, она бы пригласила Вика на бои. Они бы сидели на последнем ряду, пили бы синтопиво, ни-колу или ещё что покрепче и подороже — Ви не пожалела бы денег! — и Виктор бы вполголоса комментировал, где какой из бойцов дал слабину, а Ви бы слушала, позабыв про бой на арене. Сама она позабыла про драки: к чему сбивать кулаки и выбивать зубы, если мозг может сделать всё сам? Если у неё в запасе десяток скриптов, переписывающий команды, плавящий синапсы?

    Даже обидно, что раньше руки она почему-то ценила выше.

    Если бы у Ви было время, она бы запаслась лапшой WOK в уличной кухне, прикупила бы пару подушек и пришла бы к Виктору задавать вопросы о том, как работает мозг человеческий и слушала бы, заедая безвкусными резиновыми грибами и синтетической курицей, его бархатный спокойный голос и ей бы казалось, что вкуснее она ничего не ела.

    Если бы только у Ви было время…

    Но оно тает на глазах, как мутный сигаретный дым.