Метка: психологизм

  • Начертано красным

    Начертано красным

    Их история началась задолго до первой встречи в Церкви Убежища, ещё в те дни, когда каждый из них исправно следовал своей дорогой.

    Ровене Тревельян был предначертан путь мага, Каллен Резерфорд избрал путь храмовника. Они существовали параллельно, не зная друг друга и через боль преодолевая препятствия…

    Чтобы однажды пересечься на общем пути восстановления мира, бросить друг другу вызов взглядами и переосмыслить всё, что они знают о магах и храмовниках. Сломать предубеждения друг ради друга.

  • Молчание — мёртвым

    Земля, 2177

    — Она молчит уже два месяца. Если так пойдёт и дальше, то её возвращение на службу окажется под большим вопросом. Альянсу тоже не хочется дольше положенного тратиться на реабилитацию бесперспективных сотрудников. Более того, они уже намекают, что если бы на Акузе выжил кто-то ещё… — капитан Андерсон кривится, готовый сплюнуть прямо на больничный пол. — Чтоб их.

    — Ну так сделайте что-нибудь! Почему врачи ничего не предпринимают? — раздражённо поджимает тонкие губы мама.

    — Её немота имеет, насколько я понял, не физические причины. Всё дело… В голове.

    — То есть моя дочь сошла с ума. Интересно.

    — Ханна! — отец, до это молча глядевший сквозь бронированное окно в палату, отворачивается, чтобы сжать плечо матери. — Прекращай. На её глазах погибли все, с кем она служила и училась. Тут не каждый бывалый боец останется в здравом уме.

    — Незнакомая планета, молотильщик и ужасная гибель сослуживцев, — бормочет вполголоса Андерсон и тоже косится в палату. — Местные психотерапевты полагают, что немота — проявление посттравматического синдрома. Всё было бы легче, если бы Лей… Лея легче шла на контакт. Сменилось уже пять психотерапевтов. Они не знают, с какой стороны зайти.

    — Значит, у них пора отобрать лицензии.

    — А может быть, оно и к лучшему? Лее всё же не место в Альянсе…

    Отец выдыхает это вкрадчиво, осторожно приобнимая маму со спины, но она немедленно сбрасывает его ладони, складывает руки под грудью и рывком разворачивается на каблуках.

    — Когда Лея поступила в академию Альянса, едва окончив школу, да, я была против. Но посмотри: она хороший инженер, когда дело касается безопасности систем, ей доступны новейшие импланты, не превращающие биотику в большую проблему, как на гражданке. Ей присвоено новое звание. К тому же — до Акузы — она планировала пройти подготовку N7 вместе с каким-то парнишкой с курса. И, если я знаю свою дочь, а я не могу не знать своего ребёнка, она не отступится. А вот если её турнут из Альянса — это её добьёт.

    — Ханна, ты, конечно… — кряхтит, но не договаривает капитан Андерсон, рассеянно приглаживая короткие пепельно-тёмные волосы. — Но на самом деле мне тоже кажется, что у твоей дочери отличные перспективы. Да и время ещё есть. Посмотрим.

    Отец многозначительно качает головой и вздыхает, не найдя слов. А после, так же, без слов, протягивает капитану Андерсону крепкую ладонь, сверкая кривым пятном давно зарубцевавшегося ожога во всё предплечье:

    — Спасибо, Дэвид, что присматриваешь за нашей девочкой. Мы… Не всегда можем быть рядом.

    Капитан Дэвид Андерсон с короткой усмешкой пожимает руку отца:

    — Сочтемся, Шепард.

    Лея Шепард сидит по-турецки на койке в своей одиночной палате психоневрологического отделения реабилитационного центра Альянса где-то в северной Европе и слушает этот диалог, во все глаза глядя на родителей через стекло палаты. Вообще-то в палату не должен проникать никакой звук, но родители не то случайно, не то нарочно стоят у двери так, что датчики не дают ей запечататься. 

    Лея всё слышит. И ярость капитана Андерсона на безразличие Альянса к солдатам. И мамино восхищение её упорством. И папину боль.

    Когда мама сбрасывает руки отца и яростно надвигается на него, даром что тоненькая и хрупкая, Лее очень хочется обнять его, поцеловать в колючую щёку и говорить, что с ней всё хорошо.

    Лее Шепард очень хочется говорить. Но каждое слово словно бы влетает в прочный биотический барьер: рассыпается пулями-песчинками и больно бьёт отдачей внутри.

    Лея Шепард машет рукой родителям на прощание (интересно, когда ещё она увидит их вдвоём?) и невольно вытягивается, разве что по стойке смирно не вскакивая, когда в палату заглядывает капитан Андерсон. Он стоит, уперевшись рукой в косяк, и долго-долго смотрит на неё тёмными, но почему-то мягкими глазами. Лея вскидывает бровь.

    — Сегодня придёт новый специалист. Пожалуйста, постарайся.

    Лея прикрывает глаза и кивает так убедительно, как только может, а когда за Андерсоном запечатываются двери и кодовый замок вспыхивает оранжевым — время посещений закончилось, — падает навзничь на кровать.

    Над головой — белый потолок с некрупными кругами равномерно мерцающих светодиодов, адаптирующихся под время суток и погоду. Вокруг — такие же белые стены, скромно-серая незапирающаяся дверь в санузел и маленькое окно наружу, из которого не видно ничего, кроме неба, дымчато-розового, как любимое мамино платье, на рассвете, а на закате бордово-золотистого, как пески Акузы, когда её оттуда эвакуировали.

    Лея Шепард к окну не подходит.

    А ещё вокруг — тишина. Тяжёлая, безграничная, она неудержимой волной вливается каждый раз, когда кто-то уходит, и давит на стены, двери, окна — распирает изнутри палату. Распирает Лею, едва ли не разрывая на части с каждым вдохом.

    Лея растирает ладонями лицо. Они — все: родители, доктора, психотерапевты, служащие Альянса — полагают, что немота — её выбор. Что она не говорит, потому что где-то когда-то решила, что это лучший способ побороть стресс! Примерно об этом они твердят из раза в раз: вам нужно принять случившееся, попробуйте рассказать, что вас тяготит. Приходят все по очереди, сидят, смотрят на неё выжидающе (даже лично адмирал Стивен Хакетт, живая легенда космофлота Альянса, приходил представлять к награде и внеочередному званию!), а Лея открывает рот и тут же закрывает, потому что самой себе кажется рыбой, выброшенной на лёд. Немой, бьющейся в агонии, загнанной в ловушку.

    Да и сама палата — куб льда, в котором Лея замурована докторами Альянса, скована по рукам и ногам блокатором биотики, который не изъять без кода доступа.

    Лея Шепард пинает край койки, и голографическая табличка в воздухе покрывается рябью, дробятся буквы её имени, цифры её рождения, а где-то датчик движений посылает сигнал на пульт дежурной сестры.

    Лея накрывает ладонью лоб. На тумбочке рядом лежит инструментрон: минимального доступа в экстранет хватит, чтобы пройти курсы повышения квалификации по криптоанализу — заняться есть чем. Лея не хочет и закрывает глаза.

    В такой позе её обнаруживает психотерапевт. Новый мозгоправ. Очередной. 

    Когда двери палаты тоненько пиликают, приветствуя врача, Лея едва приоткрывает глаз. Он один. В руках — простейший датапад, даже не инструметрон, на плечах не халат, не форма — гражданская одежда: камуфляжные штаны и мятая рубашка. Он проходит по палате свободно и усаживается на широкий подоконник. Лее приходится подняться и усесться по-турецки спиной к двери, чтобы на него посмотреть.

    — Добрый день, Лея Шепард. Я ваш новый лечащий врач. Николас Шнейдер, — он сворачивает какое-то окно на датападе и улыбается. — Рассказывайте, что с вами. В общих чертах, конечно, я знаю, но хотелось бы услышать всё из первых уст.

    Лея скептически хмыкает и глядит исподлобья на доктора. Николас Шнейдер выглядит сильно старше последнего её терапевта — молодой и слишком активной девушки, — но моложе многих. Ему где-то между тридцатью и пятьюдесятью, лицо порепано возрастом и, видимо, непогодой. Нос кривой, много раз переломанный, поперёк щеки — кривой шрам. «Успел огрести за работу? Бывший военный? Или рос на улице?» — вскидывает бровь Лея.

    — Изучаете меня? Правильно. Я вас уже изучил, — он с усмешкой встряхивает датапад, и голубоватый экран на мгновение рассыпатеся в пиксели. — Спрашивайте, если интересно.

    Лея Шепард клацает зубами напоказ.

    — А! Точно! — доктор Шнейдер смеётся, обнажая крупные белые зубы. — Вы же не можете. Ну что, будем разбираться с этим?

    Лея примирительно вздыхает (всё равно не может возразить) и закатывает глаза.

    — Нет, мы можем остановиться, когда скажете. Но лучше пока не говорите. Это тот случай, когда психологу платят за молчание. И, к слову, ваш случай не сильно выдающийся. В практике — не моей, к сожалению, — такое встречалось, и я к встрече с вами хорошо подготовился. Тонну статей скачал. Хотите — почитаем вместе? Впрочем, молчание все равно знак согласия. Первая, кстати, как раз об этом…

    Лея не успевает мотнуть головой, когда доктор Шнейдер открывает статью и начинает читать её хриплым голосом, нараспев, как сказку. И хотя Лея Шепард была предельно внимательна, прослушивая курс о первой психологической помощи, уже со второй страницы термины кажутся ей заклинаниями из фэнтези.

    — Мне, знаете ли, нравится эта мысль, — закончив читать ей третью статью подряд, спрыгивает с подоконника доктор Николас Шнайдер и проходится туда-сюда, как раздражённый учитель. — Немота — это похороны. И ведь похоже на вас, разве нет? Вы выжили там, где многие погибли, и, возможно, где-то глубоко в душе полагаете, что вы тоже умерли. Или должны умереть. Но это неправда, Шепард. Вы живы — вот, что для вас должно быть во главе всего.

    Лея, всё время сеанса сплетавшая косички из нитей штанов, легонько вздрагивает и поднимает голову.

    Доктор Николас Шнайдер хищником улавливает это короткое телодвижение, в один шаг сокращает расстояние между ними, и сухая грубая рука ложится на плечо. По коже ползут холодные мурашки, Лея съеживается. Вернее, хочет съежиться, но доктор держит её крепко, и медленно, размеренно, внятно, так, чтобы было видно, как буквы рождаются на губах, произносит:

    — Не хороните себя раньше времени, Шепард. Не стоит жить так, как будто вы уже умерли.

    Доктор Николас Шнайдер завершает сеанс так же неожиданно, как начал, почти не прощаясь, и стремительно теряется за мутным стеклом палаты.

    Проводив его глазами, Лея Шепард падает на кровать и переворачивается на левый бок, невидящим взглядом впиваясь в стену. Изнутри её рвёт вопль, плач, визг — чуждые онемевшему горлу звуки. Лея сжимает руку в кулак, и коротким слабым импульсом, отдающимся острой болью в затылке, бьёт в стену. Лея опять закрывает глаза.

    Она знает, что будет дальше: то же, что было. Будут белые стены, белые халаты, монологи. Будет тонкая трубочка капельницы — продолжение вены. Будут по капле в руку (и дальше) вливаться витамины и безмятежное спокойствие, безразличие к миру. И, несмотря на лекарства, на терапию, будет немота, выгрызающая неровные пустоты в душе.

    «Не хороните себя раньше времени, Шепард. Не стоит жить так, как будто вы уже умерли», — звучит эхом в сознании голос доктора Шнайдера, и Лее хочется рассмеяться, чтобы связки вибрировали, дрожали, чуть ли не лопались.

    Он ошибся.

    Лея Шепард умерла.

    Умерла пятьдесят раз, прежде чем на пятьдесят первый кинуть гранату. И выстрелить.

  • Белое безмолвие

    Морана рассматривает ладони: холодные, подрагивающие, они присыпают Явь мелкой белой крошкой, заметающей все следы, как впервые. И кажется чуждым щекотное покалывание льдинок на ледяных кончиках пальцев, игры ветров в расшитом золотом подоле да волосах, свист вьюги в словах да словно покрытые инеем пряди в косах. Это всё больно режет глаза чистой белизной и забытым покоем. Всё ощущается плотной пеленой сна, бесконечной сияющей белой простынёй — саваном, в который её укутали.

    И только лёд в глазах и холод под кожей напоминают, что мир – не очередная иллюзия Скипер-Змия. Что она свободна. Расколдована и свободна.

    Легче от этого не становится.

    Морана не ткала снежное одеяние земле и не спускала на людей свою благодать долго-долго – всё это время это делала безмолвная, безвольная и безрассудно жестокая раба Скипер-Змия, раба самого Зла.

    Морана ступает по земле и растирает ладони, слушая перехруст снежинок под нежными пальцами. Вода всё помнит – говорила ей матушка. И сейчас тонкое кружево замороженной воды складывается в угловатые и чуть уродливые узоры и рассказывает о том, что Морана не помнит.

    Каждый изгиб, каждый залом, каждая веточка – история завывающей пурги, безжалостного льда и обледенелых людских тел, не успевших прикрыться звериными шкурами али добыть достаточное количество дров. Каждая снежинка – маленький мир крохотного человечка, в окно к которому однажды вьюжным зимним вечером заглянула смертоносная богиня Морана, лишённая себя, и похоронила под коркой льда.
    Ни один огонь не мог в те годы перебороть жестокую пургу, изрезавшую лицо мельчайшими осколками льда. Ни один человек не смог умилостивить молчаливую слугу Скипер-Змия, ибо молились они другой Маре.

    Морана вздрагивает, и серебряной крошкой разносятся снежинки по ветру, окутывая ближайшие города зимним блеском и возвещая новую зиму.
    Морана отчаянно трёт ладони, а ветра начинают кружить всё резвее, помогая создавать иные снежинки, шепчущие о зимах иных.

    Мара тогда была юна, но всё так же бледна и спокойна. Руки её приносили людям радость, а каждая снежинка была наполнена смехом новорождённого. Снежинки, красивые, воздушные, подрываются в воздух с ветрами и кружатся в причудливом задорном хороводе. Так же, водя хороводы да кружась в забавных танцах, проводили когда-то зимы люди. Лошади с радостью взрезали сугробы, раскидывая в разные стороны брызги снежинок. Дети с удовольствием бесстрашно кувыркались в снегу и бегали к рекам, дабы взглянуть на рыб у самой поверхности.
    И никто не боялся смерти и не изгонял Мару из мира.

    «Прочь!» — безгласно произносят губы, и Морана отшатывается от снежинок. От собственных воспоминаний и деяний.

    Морана рада бы забыть, да не может – лишится себя. Заблудится, потеряется в безбрежном пространстве снега и смутных воспоминаний да сторонних звуков.

    Снежинки, что хранят юность Мары, звучат переливчатым звоном бубенцов, задорными песнями, безмятежным смехом детей, ловящих снежинки тёплыми пальцами иль языком.

    Льдинки, что помнят бесчинства Мораны-пленницы, разносят людские стенания, грубую брань, страдальческий вой голодающих и умирающих зверей.

    Снег вертится вокруг неё, кутая не в любимую прохладу – удушающий саван.
    Звуки вонзаются в голову безжалостно острыми наконечниками, разрывая головной болью.

    Морана дышит глубоко, теряясь в канувших в прошлое силуэтам мертвецов и весельчаков, в плачах и смехах, в играх и крови на снегу.

    Морана, морщась и пересиливая боль, распрямляется и вскидывает руки в стороны. Всё вокруг замирает. Даже Стрибожьи младшие ветра, направленные Моране в помощники, перестают поигрывать снежинками и льдинками. Словно внимают каждому её жесту.

    Морана прикрывает глаза, в которых покалывает от увиденного, плотно сжимает губы, пропитавшиеся горечью случившегося, и глубоко дышит.

    Отныне она слышит лишь тишину. Нет ничего. Ни весёлой юности, ни жестокости Скипер-Змия – лишь бескрайний покой.

    «Покой…» — беззвучно выдыхает Морана и заставляет всё опуститься вниз.

    Льдинки и снежинки переплетаются, покуда пальцы сжимаются в кулаки, сливаются воедино да замолкают. Слезы и смех уравновешиваются и рождают безмолвие.

    Властный взмах – с кончиков пальцев да из рукавов во все стороны бескрайней Руси разносится бессчётное количество снежинок. Тихо парящих, покалывающих морозом кожу, обличающих окна и воду в красоты.

    Морана выдыхает и расправляет плечи, складывая руки под грудью.
    Губы не искажает ни радостная, ни ядовитая усмешка. В глазах и под кожей – ледяное спокойствие.

    Пора зиме принести в мир то, что он заслужил – покой.

    Морана холодна и молчалива.

    Как и её зима.

  • Душа

    Душа

    — Славная работа, — с насмешкой приветствует Ви Реджина (видимо, уже успела получить фотоотчёт), едва та отвечает на звонок, — не ожидала.

    — Да ну? — хрипит Ви, приподнимая бровь, и устало приваливается поясницей к бурым не то по природе своей, не то от застывшей и въевшейся в камень крови, кирпичам.

    — С чего бы?— Ты видела, что он сделал? Я — нет. Но слухи были достаточно красноречивы.

    — Трудно было не заметить, — фыркает Ви и обводит ленивым взглядом глухой переулок.

    По таким переулкам в Нортсайде лучше не ходить — ни днём, ни (тем более!) ночью, когда в зернистую черноту примешивается зловеще-красный свет не то старых фонарей, не то тревожного неона, не то слепых красных глаз-сканеров полубезумных мальстрёмовцев, не то пролитой крови — потому что из таких переулков выхода нет. Ви старается не смотреть на людей (точнее то, что от них осталось), которых сюда приводили, приглашали, выманивали, как на убой — в носу и так свербит от вони испражнений, разложения и крови.

    — Я кое-что понимаю в людях. Особенно в тех, кто выполняет заказы, — Реджина прищуривает глаз. — Ты удивительно для соло и этого города ненавидишь пустое кровопускание. Я думала, ты вышибешь ему мозг.

    Из горла рвётся смех, надтреснутый, царапающий горло изнутри, как шерстяной свитер из необработанных натуральных нитей. Эллис Картер — сторожевой пёс, машина для убийства в оболочке довольно-таки щуплого парня — лежит в десятке шагов от неё и душераздирающе поскуливает и дёргается от замыкания имплантов. Ви морщится и отводит взгляд: нет там уже ничего, ни мозга, ни человека.

    — Мне его жаль, — стыдливо шепчет она, нащупывая в кармане плаща мятую сигаретную пачку (купила её, полупустую, у грязнючего мальчишки по пути сюда, не пожалев сотни эдди).

    Реджина морщится (не то жалость не про неё, не то эта слабость в составленный ею психопрофиль Ви не вписываются), но тут же просит Ви подождать, пока прибудет бригада забрать Элисса Картера. Ви безразлично пожимает плечами: всё равно пока ни идеи нет, куда двигаться дальше.

    Звонок завершается, перед глазами мелькают золотом цифры четырёх значного числа, как звонкие монеты в старых сказках. Ви наваливается всем телом на стену и закуривает. Сигерета, отсыревшая и дешёвая, не дымится, а тлеет, но всё-таки перебивает солоноватый вяжущий привкус крови и смерти. Сигератный дым смешивается с тяжёлым густым воздухом ночного Нортсайда.

    — Тебе повезло, Элис Картер, — медленно, по слогам почти, хрипло выдыхает Ви в небо вместе с дымом, — тебе хотят подарить возможность начать жить. Если не пустят на опыты, конечно.

    Ви тушит недокуренную сигарету о стену и, запихнув её в стык между кирпичами, подкрадывается к телу, осторожно присаживается на корточки рядом с ним. Он уже не скулит и не стонет (и не дышит, кажется!), но неровная пульсация в запястье, слишком сильно бьющая в холодные неверные пальцы, уверяет — жив. Ви смотрит на него долго, покусывая губу.

    Кажется, Вик говорил ей, что киберпсихи вовсе не безнадёжны, что иногда у них наступает момент просветления, что это всё ещё люди, попавшие в ловушку технологий. «И наркоты», — теперь знает Ви и почему-то не может отпустить руку Элиса Картера.

    Она ненавидит Мальстрёмовцев — этих придурков, нафаршированных имплантами с ног до головы, лишённых порядочности, vendieron el alma al Diablo1, как говаривала Мама Уэллс. Однако Картера ей почему-то безумно жаль. Едва ли он убил меньше людей, чем остальные Мальстрёмовцы, едва ли не измывался над ними, но был… Предан.

    Ви поднимается, прячет руки в карманы, и оглядывает переулок: грязь, кровь, втоптанный в землю порошок. Её дело — выполнить заказ, а не думать, как будет жить парень, которому разворотили и тело, и мозг, и душу.

    «Хотя какая душа у жителей Найт-Сити? — надтреснуто смеётся Ви, вспоминая первую и пока последнюю встречу с Де’Шоном. — Вместо неё — сканеры в неживых глазах».

    Этим глазам видно всё — возраст, рост, слабости, сильные стороны, имя, звание, статус — кроме главного.

    Машина медиков паркуется на центральной улице, и трое крупных парней, обвешанных униформой — не «Макс-так» и не «Травма-тим», но тоже из тех, с кем не стоит шутить, — даже взглядом не удостоив Ви, забрасывают тело Элиса Картера на потрёпанные носилки, как какой-то мешок.

    Визг автомобильных шин глохнет в грохоте стекла, пьяных воплях и пульсации музыки с последних этажей «Тотентанца». Никто не узнает, что здесь произошло, не заметит, не придаст значения — выдохнут с облегчением.

    Да и кому тут сдалась твоя душа — Ви вздыхает, комкая в глубоком кармане плаща мятые сырые от крови и грязи купюры, — если за ней ни эдди…

    И открывает карту района, чтобы найти банкомат.

    1. продали душу Дьяволу ↩︎
  • Грязная работа

    Грязная работа

    — Грязно, Ви, очень грязно, — бормочет Ви, обслюнявленным пальцем раздражённо стирая пятна засохшей крови с левого предплечья новенького плаща.

    Помогает это несильно, и остаётся надеяться, что на точке с «приличным шмотьём» ей лапши на уши не навешали и эта синтетическая кожа действительно переживёт и кислотные дожди, и липкий алкоголь ночных клубов, и канализационную вонь, и её грязную работу. Оставив в покое плащ, Ви украдкой наклоняется к ботинкам и почти беззвучно расстёгивает липучку (лучше бы так же тихо подбиралась к этой киберпсихичке, подпалившей ей плащ!). В ботинках смачно чавкает вода — и Ви старательно не думает о том, откуда же она взялась в полуподвальном помещении — и брюки промокли до колена.

    И хотя в тусклом освещении ночного Кабуки совершенно не видно пятен — они будто вплавляются в чёрные кожаные вставки брюк, растворяются в бордовой синтетической коже плаща — Ви знает, что выглядит грязно. И чувствует себя так же.

    Ви, вытряхнув из ботинок воду, перестёгивает их потуже, прицокивает языком, прячет озябшие руки в большие карманы и упирается затылком в расшатанный подголовник пассажирского сидения. На периферии зрения пламенеют красновато-лиловым неоном злачного райончика замызганные окна попутки, на которой она возвращается к Вику. Совсем не такая, какой уезжала с утра по нетраннерским делам, в которых ещё не освоилась толком (накачать скриптов, поискать софт и присмотреть обновления кибердеки): в новом плаще и с парой десятков тысяч евродолларов на кармане — и до ужаса грязная.

    Водитель не спрашивает ничего, даже не смотрит в сторону Ви: или ему совсем не интересно, кто ему платит, или у него тоже есть хороший приятель-рипер, внедривший в голову базу данных копов. Или он молчит от греха подальше: кто знает, что представляет из себя человек, которому жмут руку бойцы милитеховского спецназа, макстаковцы, нашпигованные металлом и имплантами с ног до головы и не знающие жалости.

    Усталая ладонь ещё зудит крепким деловым рукопожатием главы спецгруппы — оставшихся бойцов, которые сегодня вернутся домой, и Ви болезненно морщится, когда перед глазами вспышками-выстрелами проносится долгая ночь.

    Реджина её переоценила — думает Ви, сжимая-разжимая пальцы в кармане — или смотрит далеко вперёд, так далеко, куда Ви даже заглядывать опасается, чтобы не сглазить. Ей бы не с киберпсихами бороться, а по старинке на шухере стоять с верным револьвером, пока её бригада совершает налёт на коммерсанта под крышей корпоратов, и сбывать более-менее пригодную технику. Ви, конечно, пытается освоиться со всеми этими нетраннерскими штуками, но работа у неё всё равно выходит грязно: слишком много шума и крови для города, в котором этого и так под завязку.

    — Приехали, — механически сухо кидает водитель, тормозя напротив нужного Ви проулка.

    — Спасибо, — скупо отзывается Ви и, переведя сотню евродолларов водителю, на прощание добавляет: — Доброй ночи.

    Автомобиль срывается с места, обдавая её горьким выхлопом, оседающим тяжестью в лёгких и новыми коричнево-серыми разводами на штанах, и Ви, откашлявшись, кривится.

    Едва ли в Найт-Сити хоть что-то бывает добрым.

    — Ви? Всё в порядке? Что-то с имплантами? Или с тобой?

    Вик выглядит ошарашенным, когда Ви оказывается на пороге его мастерской, и совсем немного — встревоженным. Конечно: в такой час — небо уже наливается предрассветным тревожным красным — и в таком виде, без машины, без Джеки и едва стоя на ногах на его пороге… Ви краснеет до мочек ушей и торопится перевести Виктору двадцатку. Вик присвистывает:

    — Ещё утром ты была на мели. И насколько я понял из ворчания Джеки, до Де’Шона ты так и не дошла. Позволь спросить, откуда?

    — Халтурка подвернулась, — с деланной беспечностью пожимает плечами Ви. — Не люблю быть в долгу. Ну и… Перед Декстером тоже надо бы показаться не бродяжкой. Ладно, доброй ночи, Вик.

    — Ты там поосторожней, — морщится Вик и, покачав головой, улыбается вполне искренне: — Доброй ночи…

    До дома Ви бредёт неторопливо, едва поднимая тяжёлые от влаги и усталости ноги и то и дело подпинывая жестяные банки, разбросанные вокруг торчащих на углах автоматов. И никак не ожидает встретить на пороге дома Джеки, захлопывающего дверцы её машины. Целой.— Оцепление уже сняли? — морщится Ви, едва ворочая языком — усталость берёт своё с каждой секундой.

    — Нет, inquieta. Тебя не было слишком долго: я уж думал придётся вытаскивать тебя из лап Мальстрёмовцев.

    — Спасибо, amigo, — в его манере откликается она. — Но всё обошлось.
    — Не расскажешь, где была?

    Ви щурится на рассвет, разливающийся над беспокойным городом, и ведёт плечом:

    — Приводила себя в порядок. Перед Декстером надо предстать в лучшем виде, что думаешь?

    — Думаю… Тогда надо подняться к тебе. Потому что выглядишь ты…

    Джеки морщится, старательно подбирая подходящее слово, Ви избавляет его от мук:

    — Грязно.

    И подхватывает Джеки под руку (а на самом деле практически виснет на нём, потому что иначе — рухнет, запутавшись в каких-то совсем не-своих ногах). Джеки прижимает её к себе покрепче, а Ви, опустив голову и внимательно наблюдая за каждым шагом одеревенелых ног, вдруг фыркает:

    — А знаешь, пыли на ботинках раньше было больше…

  • Времени нет

    Времени нет

    Ви выходит от Реджины с премиальными эдди на карте и смутными эмоциями, которые неочищенным кэшем болтаются в подсознании. Сожаление и раздражение дерутся остервенело, как бездомные за последние крошки «Буррито XXL», который кто-то вытащил из автомата, да так и не смог доесть. Ви с сожалением оборачивается на закрытую дверь: из всех фиксеров Реджина, пожалуй, проще всего. Журналистам нельзя доверять — новости, вещающие о том, как всё благополучно, когда за стеной бухают и дерутся от безнадёги, научили Ви этому — однако она не журналист и не фиксер… Она — одна из немногих, кого Ви может назвать человеком в этом городе хрома, неона и эдди, и если бы Ви принесла кофе, у них, может быть, даже нашлось бы, о чём поговорить.

    Но у Ви слишком мало времени и слишком много заказов.

    Ви прекрасно знает, что всех денег не заработать: в «Баккерах» ей надёжно вдолбили это в голову, как и то, что клан, семья! — прежде всего. Только вот их прошивка слетела, когда они предали себя, продали себя «Змеиному народу» ради лучшей жизни. Какая, к чертям собачьим, лучшая жизнь в серпентарии?

    Ви не собирается зарабатывать всех денег: Ви нужно ровно столько, чтобы выжить в Найт-Сити. Голову простреливает шуршанием помех, и Ви ныряет в тень ближайшей подворотни. Прочь от жаркого белого асфальта, духоты и неживых глаз, глядящих мимо. Ви достаёт из кармана плаща с неоновыми вставками помятую сырую сигаретную пачку — она никогда не берёт новые, всегда выкупает у бедных, небритых лохматых и грязных за сотню эдди, потому что в Найт-Сити милостыню не подают.

    На этот раз попадаются недешёвые: с вишнёвым вкусом и дорогим табаком, который не колет горла. Интересно, какого корпа обнесла та девчонка в ярко-красной мини-юбке?

    Ви вдыхает дым и в изнеможении утыкается затылком в стену. Шершавый кирпич холодит гудящую голову, и Ви чувствует, как медленно и неохотно гонят нейроны по синапсам инфу.

    Ви нужно немного: гораздо меньше, чем она желала, когда покидала «Баккеров», когда Джеки был ещё жив… Ей нужно ровно столько, чтобы найти лекарство, избавиться от Джонни, головных болей и хоть ненадолго отсрочить смерть. А если уж она обречена — у неё должно быть достаточно эдди, чтобы не сдохнуть в подворотне, не стать Джейн Доу в статистике полиции и уж точно не оказаться на свалке (повторять этот опыт Ви не желает). Ви хочет одного: чтобы ей хватило эдди на урну в Колумбарии, которую смогут проведывать друзья.

    Пускай их и немного.

    Ви открывает телефон и звонит Вику: она давно не была на диагностике, а ей интересно, как идёт борьба за её мозг. Кроме того, с Виком всегда спокойней.

    Он поднимает трубку сразу и хмурится так, что брови немного скрываются за оправой очков:

    — Привет, Ви! Что-то случилось?

    — Да так, — мотает головой Ви, сигаретный пепел сыпется под ноги. — У тебя никого там, Вик? Хотела заглянуть к тебе на диагностику.

    — Импланты шалят?

    — Скорее паразит, — криво ухмыляется Ви и тут же бойко торопится оправдаться: — Всё в порядке. Просто хотела провериться, как там у меня дела.

    — Для тебя всегда время найдётся, малыш. Жду.

    Вик отключается, а Ви опускает руку и с глупой улыбкой глядит, как смыкаются над её головой дома. Тёплый сигаретный дым щекочет кожу. «Малыш…» — повторяет про себя Ви, хмыкает и думает, что Джонни, если бы она перед охотой на киберпсиха не приняла омега-блокаторы, обзывал бы её сейчас последними словами. Найт-Сити не признаёт смущения, умиления и спокойствия — Найт-Сити признаёт только страсть, ярость и кровь.

    «Кровь…» — выдыхает Ви вязкий дым в воздух и вскидывает бровь.

    Если бы у Ви было время, она бы пригласила Вика на бои. Они бы сидели на последнем ряду, пили бы синтопиво, ни-колу или ещё что покрепче и подороже — Ви не пожалела бы денег! — и Виктор бы вполголоса комментировал, где какой из бойцов дал слабину, а Ви бы слушала, позабыв про бой на арене. Сама она позабыла про драки: к чему сбивать кулаки и выбивать зубы, если мозг может сделать всё сам? Если у неё в запасе десяток скриптов, переписывающий команды, плавящий синапсы?

    Даже обидно, что раньше руки она почему-то ценила выше.

    Если бы у Ви было время, она бы запаслась лапшой WOK в уличной кухне, прикупила бы пару подушек и пришла бы к Виктору задавать вопросы о том, как работает мозг человеческий и слушала бы, заедая безвкусными резиновыми грибами и синтетической курицей, его бархатный спокойный голос и ей бы казалось, что вкуснее она ничего не ела.

    Если бы только у Ви было время…

    Но оно тает на глазах, как мутный сигаретный дым.

  • Странная

    В каморке холодно и раздражающе дёргается старая мутная лампа, а незахлопнувшаяся дверь противно поскрипывает петлями, шатаясь туда-сюда. И когда она приоткрывается, всё глохнет в грохоте волн. Хоуп кривится, покусывает губу и раздражённо выцарапывает зигзаги вокруг колец блокнота. Книга не поддаётся.

    «Книга Апокалипсиса» иногда кажется таким же живым творением Шепфа, как люди, бессмертные, звери и птицы. Живым и своенравным. Именно поэтому иногда Хоуп может разгадать тайны целых глав за пару часов, а иногда неделю сидит над одним абзацем и пытается понять, куда же отнести этот проклятый символ с точкой наверху, который одинаково похож и не похож на все предыдущие, но от которого зависит толкование всей книги. От которого зависит Спасение!

    У Хоуп права на ошибку нет.

    Рука двигается жёстче, резче, расчерчивая пустые поля бессмысленными символами, которые её окружают: звёздами, крестами, полумесяцами, цветками камелии… Ручка издаёт предсмертный хрип и прорывает бумагу.

    — Проклятье, — рычит Хоуп и швыряет её в сторону двери.

    Другой ручки у неё с собой нет. Хоуп прячет руки в карманы широких чёрных штанов, которые нашла в укрытии Ордена, и, с удивлением нащупав там шестигранную деревяшку, извлекает на свет огрызок карандаша. Торжество растягивает губы в усмешке и приятно щекочет в груди: а все говорили, что она ерундой занимается, собирая шмотки везде, где найдёт. Зато у неё есть шанс продолжить работу, а ещё — Хоуп задумчиво колупает едва различимый развод на ляжке — пятен крови на них не видно.

    Хоуп морщится, потирает перебинтованный живот, и прикусывает кончик карандаша. Она редко использует карандаши в работе: после того, как «Книга Апокалипсиса» столько раз выскальзывала из её рук, иногда страшно, что и блокнот с заметками попадёт в чужие руки, которые легко исправят карандашные заметки. Но за столько дней ещё никто не покусился на её блокнот, да и — Хоуп, чуть откинувшись на спинку стула, оценивающим взглядом наискосок окидывает надорванную страницу — расшифровать её заметки будет, пожалуй, сложней, чем «Книгу Апокалипсиса».

    В приоткрытую дверь стучат.

    Хоуп хмурится: Ян обычно заходит без стука, а больше никто и не суётся сюда, в этот негласный кабинет по изучению документов и разгадыванию тайн Ордена и Апокалипсиса. Дверь скрипит и приоткрывается.

    — Это значит «можно»? — смешливо спрашивает замерший на пороге Грег.

    От неожиданности Хоуп роняет карандаш под стол.

    — Заходи, пока тебя дверью не зашибло, — фыркает Хоуп и наклоняется за карандашом.

    Дверь наконец-то захлопывается. Хоуп кончиками пальцев касается карандаша, и охает: живот пронзает болью, как будто острие ножа вспарывает тонкий розовый рубец, к горлу подкатывает тошнота. Хоуп жмурится и коротко выдыхает через рот.

    — Эй, Хоуп.

    Грег оказывается рядом в один прыжок.

    — Всё в порядке… — полушёпотом выдыхает Хоуп и растягивает губы в убедительной улыбке.

    Грег болезненно морщится и, бесцеремонно обхватив её за плечи, помогает вернуться в вертикальное положение. В его тёмных зрачках Хоуп мерещится своё отражение, гораздо бледнее обычного, выдающее такую будничную ложь. Боль постепенно отступает, Хоуп откидывается на спинку стула и жмурится на дрожащую лампу. Грег поднимает карандаш и, устраиваясь на соседнем стуле, протягивает его Хоуп.

    — Спасибо, — улыбается она. — Так ты чего пришёл-то?

    — Анна просила передать тебе обезбол, — Грег поочерёдно ныряет в карманы штанов, прежде чем протягивает ей таблетку в серебристой упаковке, отрезанную от блистера.

    — Анна? — скептически переспрашивает Хоуп.

    Анна бы скорее всего пришла сама, или потребовала бы позвать её, чтобы осмотреть и проконтролировать, как заживает ножевое от Грега. Хоуп руку — ту самую, со шрамом, что так дорога Каину — готова дать на отсечение, что Грег пришёл по своему желанию. И именно поэтому.

    У Грега настоящий талант: в пылу ярости причинять Хоуп такую боль, какую не причинял никто из отряда, а потом залечивать её, нежно, бережно и осознанно.

    Они толком не разговаривали после того, что случилось в поезде, но Хоуп этого и не нужно. Она видела: все тогда были не в себе. И она — не исключение: иначе не объяснить, почему она бросилась на нож, закрывая собой генерала. А ещё Хоуп знает, что Грег никогда не посмел бы причинить ей боль, поэтому расслабленно откидывается на спинку и прячет карандаш за ухо.

    — Ладно, сдаюсь. Я пошёл к Анне, чтобы узнать, где найти тебя. Надеюсь, не помешал.

    — Ты сидишь здесь, рядом со мной, и я пока не пытаюсь отбиться. Думаешь, помешал? — хлопает ресницами Хоуп.

    Ей безумно нравится поддразнивать Грега: он теряется и смущается, как мальчишка, как не смущался никто, кого она знала когда-либо. В этом, впрочем, Хоуп не уверена, но искренне верит, что Грег действительно исключительный: иначе не объяснить, почему она отодвигает «Книгу Апокалипсиса» и блокнот, всё пространство предоставляя Грегу.

    — Я хотел поговорить.

    Хоуп кивает, уже предполагая, о чём пойдёт разговор, но Грегу удаётся застать её врасплох. Он вдруг, хрустнув суставами пальцев, хрипит:

    — Расскажи мне, как… Умер… Ник.

    Хоуп давится воздухом.

    — Зачем?

    — Я… Думаю о нём. О том, смог бы я что-то исправить… Просто, пожалуйста, расскажи. Только честно. Я же прекрасно понимаю, что Кира упала не просто так, потому что не увидела люк.

    — Ты прав, — Хоуп раздражённо расчёсывает шрам. — Это Ник туда её сбросил.

    Хоуп накручивает безжизненный посечённый локон на палец, медленно погружаясь в воспоминания.

    Она хотела выбрать книгу, потому что ради неё всё затевалось, потому что каждый из отряда готов отдать жизнь за «Книгу Апокалипсиса» и ту, что способен её перевести. Раньше, после того как её допрашивали под препаратом, как держали под замком, это бы ей польстило, но тогда…

    Тогда Хоуп вспомнила, какими глазами смотрел на неё отряд, узнавший, что она отдала Пилеону сыворотку.

    И ей захотелось спасти Киру. Потому что никому не позволено решать, кому жить, а кому умирать — уж точно не Нику.

    Хоуп помнит потные горячие пальцы Киры, выскальзывающие из её руки, помнила её слезы и запах крови, металла и догоревших свечей, витавший там. Помнит тонкие пальцы, сжавшие её лодыжки до синяков. Помнит всколыхнувшуюся в ней ярость — силу, захлестнувшую её с головой.

    — Я не хотела его убивать, — мотает головой Хоуп. — Хотела оставить его для вас. А чтобы он не дёргался, сунула его руку в тиски шредера. Знаю, есть другие способы обезвредить противника, но, знаешь, после того как я едва не отрубила себе руку ради того, чтобы спасти и Киру, и книгу, он это заслужил.

    Грег напряжённо сопит, а Хоуп складывает руки под грудью. Он хотел правды — и не перенёс бы вранья.

    — Что-то пошло не так… — вкрадчиво выдыхает Грег, и невозможно было понять, он поверил Хоуп и просит продолжения, или ищет подвох в её словах.

    — Да всё, — Хоуп кривится. — Он попытался вырваться, включил машину, вывихнул руку… Я попыталась ему помочь, а он за это напал на меня. Рядом был пистолет. Я хотела прострелить ему ногу, чтобы далеко не ушёл. Направила дуло в упор в коленку. Но… Пистолет дал осечку.

    Хоуп кусает щёку изнутри. После разговора с Каином о её сути, о её сущности, о её силе, после чёрной жидкости, по капле сочащейся из шрама, Хоуп сомневается, что пистолет дал осечку случайно: она стреляла, конечно, не профессионально, но не настолько, чтобы в упор вместо ноги попасть в самое сердце. Ей не жаль Ника — ей жаль, что не удастся его допросить, и не хочется, чтобы кто-то думал, что она убила его нарочно, чтобы на неё снова смотрели с недоверием.

    — Каин не врал, когда говорил, что я защищалась. Просто не сказал всей правды. Может, если бы я вырубила его, то он бы сейчас был жив, — пожимает плечами Хоуп. — Но он убил Киру. Я не могла позволить ему просто валяться.

    — И решила отрубить ему руку.

    — Нет. Просто показать, что он не один тут может играться с людьми.

    Грег недоверчиво качает головой и потирает переносицу:

    — Хоуп… У меня… В голове не укладывается.

    Хоуп поглаживает себя по ляжкам и дёргает плечом:

    — Ты просил правду. Вот она. Я не стала бы лгать. Только не тебе.

    — Ты странная, Хоуп, — вытянувшись на столе, Грег смотрит на неё и задумчиво почёсывает кончик носа: — В один день ты хладнокровно вредишь Нику за то, что ты чуть было не решила сделать, но бросаешься под нож и рискуешь собой, чтобы защитить генерала.

    Хоуп фыркает. Тонкая рана под плотной повязкой опасно натягивается, но обезболивающее Анны уже начало действовать, и у Хоуп получается хохотнуть без сильной боли:

    — Генерала? Нет…

    Грег озадаченно сдвигает брови к переносице. Хоуп поджимает губы и хочет сползти под стол от того, что не знает, как и сказать. Грег прав: она странная.

    Но дело не в том, что она сперва убивает Ника, а потом бросается на нож, пытаясь предотвратить кровавую бойню между генералом и Грегом, хотя прекрасно знает, что в начавшуюся драку лучше не лезть.

    Дело в том, что когда она возвышалась над Ником, преисполненная силой, она была пуста: не было боли от гибели Киры, да и ярость уже улеглась, не было ни желания мстить, не было ничего. Только мысль: «Я могу сделать с тобой всё, что хочу!» Но когда она обеими руками сжимала лезвие, вспоровшее кофту и холодком дрожавшее у живота, в Хоуп билась жизнь. Она смотрела в туманные, замутнённые глаза Грега, и внутри неё горячим ключом било чувство — вера. Хоуп знала, что Грег не останется таким, как прежде, если убьёт генерала, и верила, что именно она может его спасти.

    Глупее не придумаешь… Так подумала бы Хоуп, которая очнулась в Роткове, почти не помнящей себя, ледяной и подозрительной. Но сейчас Хоуп сидит рядом с Грегом, поглаживая повязки на животе, и ей кажется, что поступка, лучшего, чем это, она не совершала

    — Мы бы отлично справились бы и без генерала, — неровно усмехается Хоуп и легонько щипает Грега за плечо, он не двигается. — Ты отлично справлялся с командованием. Но, знаешь, мы бы… Я бы… Точно не справилась без тебя.

    Хоуп опускает голову, жар разливается неровными красными пятнами по щекам, но в полумраке тусклой лампы это, наверное, и незаметно. Грег едва внятно стонет, растирая ладонями лицо:

    — Каждый раз ты подкидываешь мне всё больше загадок…

    Они сидят в молчании, слушая шум волн, разбивающихся о ржавые борта рыболовецкого судна. Наконец Грег поднимается, и что-то внутри Хоуп сжимается, когда скрежещет стул, когда куртка Грега шуршит о стены каморки. Грег едва успевает отойти от стола на полшага, Хоуп подрывается с места и зовёт его:

    — А теперь ты!

    В её голосе стали и льда хватит, чтобы потягаться с Донован, так что она сама пугается. Грег крупно вздрагивает и оборачивается. Его голос лишён привычной теплоты — он напряжённый, подозрительный:

    — Что «я»?

    Хоуп вжимает пальцы в столешницу и, туго сглотнув, понижает интонацию. Она вовсе не хочет приказывать Грегу — не хочет его оттолкнуть. Если уж в ней столько неизлечимой тьмы и пустоты, то пусть в нём хватает жизни на них двоих.

    Хоуп присаживается на край стула и, перекинув светлые пряди на грудь, хрипло просит:

    — Расскажи… Как он жил.

    Усмехнувшись, Грег расстёгивает куртку и возвращается к Хоуп. Его лицо расслабляется, когда он закидывает руки за голову, а ноги на стол, и начинает рассказывать, как ему прикрепили напарника, который ему был без надобности, а Хоуп подпирает щёку кулаком и кивает невпопад.

    Грег никому бы не сказал, но ему нужно поговорить о Нике.

    Хоуп никому не признается, что ей интересно слушать Грега, и неважно, о чём он говорит…

  • Цена мира — война

    Фэйсяо просыпается ночью. В палате темно, только сквозь окошко, расположенное так высоко, чтобы, видимо, никто не пытался сбежать, роняет длинный рассеянный луч света луна.

    Не кровавая — золотая.

    Фэйсяо медленно садится на постели и накидывает на плечи плащ. Холодный, он ещё хранит запах битвы: крови, металла, подпаленной шерсти и льда. Фэйсяо затягивает ремень плаща поверх свободной рубахи, которую выдали в Комиссии по алхимии, чтобы не повредились повязки, и поднимается.

    Её немного пошатывает: голова кружится не то от пережитого, не то от трав и припарок, которыми здесь, на Лофу Сяньчжоу, лечат. Фэйсяо хватается за изголовье кровати и, сжав переносицу, делает несколько глубоких вдохов и выдохов.

    Лунный блик пляшет на ширме, отделяющей генерала от двух тёмных силуэтов на постелях поменьше: Лишённый генерал не может лишиться своих верных соратников. Прячущегося в тенях стража и хитроумного лекаря.

    Из горла рвётся протяжный, болезненный вздох, а в груди ворочается желание взвыть. Госпожа Байлу действительно целительница редкая: у Фэйсяо уже не болит ничего. За исключением одной раны. Но эта рана так глубоко, что госпоже Байлу её не заметить, а Фэйсяо не выгнать, не вытравить, как дикого зверя на охоте: это болит вина. Она когтями вонзилась в сердце — и отпускать не хочет.

    И в Фэйсяо впервые за долгое время просыпается Саран. Запуганная, загнанная — жертва.

    Фэйсяо знает только один способ перестать быть жертвой: стать охотником, встретиться с преследователем лицом к лицу. Поэтому выходит из-за ширмы.

    Моцзэ спит в тёмном углу: даже здесь не изменяет привязанности к теням. Спит крепко, утомлённый, вымотанный боем и переживаниями. А напротив него, под ещё одним окном, тревожно подёргивая ухом, дремлет Цзяоцю… Бледный от потери крови и бинтов, наложенных на раны — длинные, рваные, кровавые следы когтей Хулэя.

    Когда Фэйсяо видит Цзяо таким, под кожей начинает зудеть холодная ярость. Лавиной стрел опрокидывающаяся на каждого, кто встанет на её пути, сейчас она могла бы уничтожить её. На глазах у Цзяо — повязка. С припарками или примочками, Фэйсяо не знает: Цзяо сказал бы ей, если бы не лежал сейчас на том месте, которое обычно занимала она.

    Переступив с ноги на ногу, Фэйсяо осторожно присаживается на край кровати и слегка склоняется над Цзяо, как обычно склонялся над нею он. Простынь мнётся, доски скрипят, и Цзяоцю подёргивает хвостом.

    Фэйсяо уже сообщили (доложили — не слишком подходящее слово: Цзяоцю для неё больше, чем просто Целитель, может быть, даже больше, чем друг), что одним из возможных последствий станет слепота, поэтому свое присутствие оно обозначает голосом. Неловким и тихим, но не от бессилия — от растерянности.

    — Цзяо… Это я…

    — Мой генерал, — Цзяо едва улыбается и пытается приподняться на локтях; Фэйсяо поправляет ему подушку. — Как-то неловко даже.

    Фэйсяо вздыхает. Хуже, чем неловко: страшно, волнительно — горько. И эту горечь никакое изысканное блюдо Цзяоцю не способно замаскировать. Ей нужно сказать Цзяоцю слишком много, но она не находит слов, только неловко, с молчаливого согласия Цзяо, подвигается к нему чуть ближе.

    — Как там? Всё плохо?

    Фэйсяо окидывает взглядом многочисленные повязки и опустевшие склянки на полках шкафа в углу и не знает, что и сказать, как ответить правильнее. Это не она всегда находила правильные, лечебные слова — Цзяо!

    Оказывается, это непросто.

    Цзяо усмехается:

    — Молчишь? Значит, плохо. Но лучше, чем могло быть. Правда?

    У Фэйсяо забыто щекочет в носу тёплым коричным запахом — это аромат тёплой выпечки в Переулке ауруматонов, это запах ужина в «Величайших специях», так пахнет уют, посиделки в тёплой компании. Так пахнет Цзяоцю. Фэйсяо шмыгает носом и растирает его ладонью, пытаясь прогнать назойливый зуд в носу и уголках глаз.

    — Фэйсяо, — шепчет Цзяоцю, и его ладонь скользит вдоль тела.

    Фэйсяо с готовностью подаёт ему дрожащую руку. Цзяоцю обхватывает её запястье некрепко, но привычным жестом: два пальца — у сухожилия.

    Цзяоцю считает её пульс, и Фэйсяо, приструнённая за годы лечения, покорно молчит.

    — Как себя чувствуете, генерал? Ваше смелое сердце бьётся… Горячо.

    — Всё в порядке, Цзяо…

    — Надеюсь, что вы не лукавите, генерал, и с вами действительно всё в порядке, — Цзяоцю половчее перехватывает её пальцы и вздыхает полушёпотом, как будто сам не верит своим словам: — Я сдержал своё обещание, Фэйсяо, я… Я остановил войну.

    Цзяо улыбается, поглаживая застарелые мозоли на её ладонях.

    Луна давно ушла в сторону, и теперь её луч бросает на стену у двери огромные мрачные тени, которые через пару мгновений разбиваются о разноцветные стёкла склянок.

    — Прости… — роняет Фэйсяо. — Я мечтала об этом. Но… Не такой ценой.

    Не Хулэй, не борисинцы, не должность генерала-арбитра дрожали на острие её копья — не они были целью её Охоты. А мир. Фэйсяо так отчаянно охотилась за ним, что совершенно позабыла: цена мира — война.

    Чтобы к Лисьему народу и его друзьям пришёл мир, принёс за собой спокойствие, безопасность, должна совершиться война. Должна пролиться кровь, должны хрустнуть, ломаясь, кости, должны сгореть дома и дети должны остаться сиротами, чтобы кто-то однажды мозолистой, сильной рукой принёс на эти земли мир.

    Такие жертвы требует мирно сияющее небо и размеренно пульсирующее в груди спокойствие.

    Фэйсяо думала, что примет любые жертвы: в конце концов, в прошлой жизни ей пришлось пережить немало потерь, оплакать немало соратников. Но за Цзяоцю больнее всего.

    Она — генерал-арбитр. Она — Соколиная Мощь. Она — Фэйсяо, приручившая внутреннего зверя…

    Но она совершенно бессильна, обезоружена перед страданиями того, кто столько лет спасал её — кто по-настоящему спас и пострадал ради этого, потому что она воин — не целитель. Она не умеет лечить.

    Что Фэйсяо знает наверняка, так это то, что однажды ей было гораздо легче, проснувшись с болью во всём теле и почти без сил, обнаружить генерала Юэюй рядом.

    Фэйсяо сжимает ладонь Цзяо и шепчет:

    — Цзяо… Я обещаю, я буду рядом.

    — Знаю.

    В его знании — нечто большее: понимание, чувство. Оно сладко-прохладное и целительное, как чистая вода после долгого жаркого боя. Фэйсяо хочется испить это чувство до дна, и она захлёбывается словами и слезами, которым не позволила пролиться на постель Цзяо.

    — Ты исцелил меня, теперь моя очередь.

    Цзяо мотает головой и, приподнявшись на локте, едва касается губами её руки. Фэйсяо теряется на мгновение: она знает, что иногда таким образом выражают почтение — и прочие чувства, но как генералу-арбитру ей чаще всего выражали почтение ладонью на груди.

    — Оставь это целителям. Того, что ты рядом, достаточно.

    Нет. Не достаточно. Никогда не будет «достаточно». Она может больше.

    Кому как не ей, вечно балансирующей на острие копья Повелителя Небесной Дуги, знать цену жизни — знать её тайные мелочи, преумножающие её красоту?

    Возможно, потом ей будет очень стыдно, она будет пунцоветь и жалеть о словах, что бросила вот так — в полубреду, в ночном полумраке, едва встав с постели. Однако сейчас Фэйсяо говорит то, что им обоим так нужно услышать, чтобы начать исцеление:

    — Ты подарил мне мир, Цзяо… И я… Я покажу тебе его. Обещаю.

  • Моя милая пустота

    Анна сегодня в патруле — к счастью, если, конечно, так можно назвать возможность посидеть в комнате, задвинув хлипкую щеколду, и не разговаривать ни с кем, ни на кого не отвлекаться — и в пустой комнате мрачно; в исчерченные морозными узорами стёкла практически не попадает мутный свет уличных фонарей. Хоуп допивает очередную чашку облепихового чая (правда, тепло не обволакивает, как обещает круглый почерк на крафтовой бумаге, просто в горле перестаёт першить), с тихим стуком возвращает её на поднос и захлопывает «Книгу Апокалипсиса».

    Безнадёжно.

    Ей снова необходимо знание (и не-знание) Каина, чтобы понять, за что цепляться дальше, где она видит больше него (хорошо бы ещё выяснить, почему), и мимоходом разгадать его загадку.

    Все вокруг — сплошные загадки. Но самая главная, пожалуй, она.

    Хоуп посмеивается, откидываясь на подушку, и глядит на голубоватые прямоугольные отсветы на потолке с тёмными трещинами и изящной лепниной. Они двигаются, сменяются, перемигиваются, как чёрно-белые клавиши под тонкими бледными пальцами с бурыми разводами въевшейся крови.

    И звучит орган…

    Хоуп прикрывает глаза.

    И уже ничего не слышит.

    Хоуп ничего не снится: ни железная дорога, уходящая вдаль; ни старая детская площадка в тумане; ни лабиринт коридоров; ни полыхающие алой кровью глаза в густой черноте. Хоуп не спит — опускается в пустоту, как в горячую ванну. Отпускает сознание, беспрестанно терзаемое вопросами настоящего, будущего — и прошлой себя, расслабляет пальцы, все в чёрно-синих чернильных пятнышках — и как будто бы выключается. А большего ей и не нужно.

    Хоуп не нужны цветные сны и воспоминания, похожие на картинки из старых книг, яркие, симпатичные и ненастоящие. Хоуп не нужны мелодии, голоса и смех, звонкие и раздражающие, как сигналы автомобилей, как звон давно умолкших семафоров. Хоуп не нужны краски лета и цветы, когда вокруг — стужа.

    В пустоте нет ничего — этим и спасается Хоуп. Она бы сказала, что в этом радость — но радости нет; как нет ни печали, ни вины, ни удивления. Только холодное любопытство, покалывающее раздражение и спокойствие заледеневшей глади озера.

    Пустоту взрывает грохот щеколды, и Хоуп, не открывая глаза, хватается за нож для писем, стащенный из монастыря во время очередного поиска материалов для перевода. Если узнает Дмитрий — ей придётся несладко, хотя вряд ли он способен придумать что-то изощрённее пистолета в лоб и уж точно не страшнее перерезанной глотки. Хоуп приподнимается на локтях и спросонья хрипит:

    — Кто здесь?

    — Открывай, Хоуп.

    Грег. Ну конечно, нашли, кого оставить стеречь поместье. И её. Хоуп раздражённо морщится, потирая переносицу, возвращает нож под матрац и, взъерошив и без того небрежный хвостик, нарочито громко шаркает к двери. Накрывает пальцами щеколду — но открывать не спешит.

    — А не боишься? — ехидно посмеивается она, а фантомная хватка Дмитрия вдруг начинает тянуть запястье. — Говорят, это я Амира убила.

    — Не переживай, Хоуп, я всегда начеку.

    Хоуп даже через дверь видит его обаятельный оскал, и губы невольно расплываются в ответной ухмылке. Лёгким нажатием на щеколду она открывает дверь и кивком головы разрешает пройти. Грег осторожно переступает порог и оглядывается — оценивает обстановку, а Хоуп, не забыв запереться, невозмутимо забирается с ногами обратно на кровать. Грег присаживается неподалеку, на край кровати, и смотрит на неё искоса. Крупный, высокий, он всё стремится опуститься на уровень её глаз, и Хоуп недовольно поскрипывает зубами: Дмитрий с Анной хотя бы не притворяются, что им не безразличен её комфорт, а Грег…

    Грег потерял друга — напоминает себе Хоуп, — правда, это вряд ли способно что-то исправить.

    — Признаки заражения, прячущихся отродий или планируемого побега не найдены? — едко начинает разговор она, поглаживая обложку «Книги Апокалипсиса».

    — Давно она у тебя? — хмурится Грег, начисто игнорируя вопрос.

    — Вопросом на вопрос? Серьёзно? — вскидывает бровь Хоуп, но почему-то, не в силах противиться внимательному тёмному взгляду, отвечает: — С того самого вечера. С Амиром.

    — Думаешь, охотились за ней? Поэтому к тебе пытались ломиться?

    — А мне положено думать?

    Хоуп бросает на Грега сердитый колючий взгляд: пусть не думает, что она забыла, как он первый среди всех кинулся допрашивать её о пропаже Ника, пусть не думает, что она в тот момент не почувствовала что-то вроде… Разочарования?

    Грег смотрит внимательно и открыто, и Хоуп раздражённо мотает головой.

    — Мне кажется, или ты затаила обиду? Ну, на наш фокус с амиталом натрия.

    — Фокус? — с губ срывается смешок, нервный, неровный, как надрыв струны. — Ну и как? Понравилось шоу?

    — Хоуп, пойми. Я… Мы тебя совсем не знаем. У Дмитрия, может, и есть какие-то данные, но он ведь не делится ими, — Грег запускает пятерню в волосы и растягивается корпусом в изножье кровати, поглядывая на неё снизу вверх приручённым котом. — А ты столько всего знаешь. Знаешь о «Книге Апокалипсиса», о зиме, о «Сибири», о железной дороге и Нике…

    — Мне кажется, мы уже говорили об этом, — отрывисто перебивает его Хоуп.

    Сверху вниз Грег кажется беззащитным: тёплый мягкий взгляд выдаёт за грудой мышц… Человека?

    И перед Хоуп вдруг, как слово за словом открывается текст при правильно подобранных шифре, знаках, языке, разворачивается душа Грега. За постоянным набором массы и мышц — страх оказаться бессильным перед отродьями, бессмертными, не защитить кого-то; за весёлой усмешкой — горечь потерь; за внимательным тёплым взглядом — поиски подтверждения надежде…

    Которую она сама ему и дала.

    Хоуп неровно дёргается, как от выстрела, и спешит опустить глаза.

    — Мне приснилось, — сглотнув, шепчет она, сгибая-разгибая страницы блокнота; не видит, но чувствует, как приподнимается Грег. — Железная дорога и Ник. Он просил сказать тебе, и я сказала.

    — Почему ты соврала?

    — Не сказала всей правды, — уклоняется Хоуп и рассеянно накручивает на палец безжизненный — обесцвеченный в полевых условиях, чтобы не было напоминания о себе прежней — локон. — Вокруг меня и так аура подозрения. Это было бы ещё странней.

    — Что ж… — Грег вздыхает, и его жёсткая ладонь накрывает мелко подрагивающие над страницей блокнота пальцы. — Спасибо за честность, Хоуп. Может быть, я и правда где-то перегнул палку. Как думаешь, Ник всё-таки может быть жив? Даже после монаха?

    — Lasciate ogne speranza, voi ch’entrate1, — вполголоса цитирует она, несмело поднимая на Грега взгляд, а онемевшие пальцы цепляются за его ладонь, как за опору.

    Комната, и без того мутная в сумраке ледяной сибирской ночи, дрожит пеленой тумана, и что-то забыто чешется в пазухах, покалывает в уголках глаз. Это не аллергия на пыль — это что-то иное.

    Что-то, чему не должно быть места здесь и сейчас, в этой новой жизни с чистого листа.

    — Уходи, Грег, — сипит Хоуп, чувствуя, как к горлу подступает предательский ком. — Я хочу ещё поработать.

    Хоуп вырывает руку из его хватки и, почти разрывая страницы, находит в блокноте заметки. Грег довольно усмехается уголком губ, как если бы всё же успел прочитать искреннее смятение на её лице от накрывших лавиной ощущений, хлопает по ладони и уходит, прикрывая дверь.

    Хоуп сидит ещё какое-то время на кровати, таращась в пустоту перед собой, которую совсем недавно занимал Грег. И она почему-то не успокаивает — травит душу, заставляя неприятно тянуть что-то под рёбрами. Хоуп мутит. Она сползает с кровати, на неверных ногах подбирается к двери, защёлкивает щеколду — и тут же падает бесполезной грудой мяса и костей, едва не срывая ручку двери.

    Хоуп трясёт — лихорадит! — но отнюдь не от холода. От жара, расползающегося по телу царапающими нитями сочувствия, горечи, понимания. На мгновение Хоуп закрывает лицо ладонями, а отнимает их уже насквозь мокрыми от едких, разъедающих обветренную шелушащуюся кожу слёз. Хоуп упирается затылком в дверь, жмурится до боли и беззвучно бормочет слова колыбельной, всплывшие откуда-то из небытия.

    «Делайте со мной, что хотите, — думает Хоуп. — Только не трогайте мою милую пустоту. Только не заставляйте чувствовать».

    Потому что когда ты ничего не чувствуешь — тебе и терять нечего.

    1. (итал.) «Оставь надежду, всяк сюда входящий» — надпись, выгравированная на вратах в Ад согласно «Божественной комедии» Данте Алигьери ↩︎
  • Стены

    Стены

    — Здесь слишком много стен, — заявляет Ви так авторитетно, будто бы кто-то всерьёз интересовался её мнением, и закидывает ноги на низенький столик перед диваном.

    — Никто не мешал тебе устроиться в пустом мусорном баке где-нибудь в Кабуки, — задорно подмигивает ей Джеки и, позвякивая бутылками пива, пристраивается рядом: без лишних церемоний тоже по-хозяйски закидывает ноги в грубых ботинках на стол.

    Старенький видавший виды диван издаёт тоненький жалкий скрип, от чего Джеки на мгновение замирает. Ви со смешком шлёпает его по плечу и забирает свою бутылку.

    На ново-новоселье (спортивную сумку с нехитрым скарбом, брошенную в середине пустой и душной квартиры) приглашён только он — настоящее веселье с алкоголем, коктейлями, светомузыкой, электронными битами и добрым десятком приятелей, с которыми Ви свела судьба в лице Джеки за последние месяцы, будет позже.

    Сейчас Ви просто-напросто хочется почувствовать себя дома. В своём доме.

    И всё-таки что-то не так.

    — Можно подумать, раньше вокруг тебя не было стен, — пожимает плечами Джеки, прикладываясь к горлышку.

    — Их было значительно меньше, — фыркает Ви. — Ну, знаешь, все эти вынесенные взрывами и пожарами стены на заброшенных заводах и в ничьих домах. Мы их затягивали брезентом. И небо… Вместо потолка.

    Ви научилась говорить о жизни кочевницей, небрежно-насмешливым тоном плотно заштриховывая, как дешевым консилером синяки на лице, смутно колющуюся тоску по прошлой жизни. Пыльная, прорезиненная, пропитанная машинным маслом, в неоновых огнях городских дорог она отчего-то манит её обратно.

    — Вот как: небо?..

    Пускай в голосе Джеки звучит резкая, грубоватая насмешка, он закидывает руку на спинку дивана и запрокидывает голову так, будто бы вместо серого давящего потолка сейчас увидит густой мрак, разреженный белыми микрочастицами — звёздами, пробивающимися через пыль, дым, смог. У Джеки на языке, должно быть, вертится тонна вопросов: они хотя и будто бы из одного мира, но всё-таки жили по-разному.

    Жизнь Джеки — это Найт-Сити.

    Жизнь Ви — это бесконечность пересекающихся в Пустошах дорог.

    И сейчас ей недостаёт именно этого.

    Безграничности.

    Джеки приврал: в Найт-Сити миллион путей, но ни одной дороги. Найт-Сити — это искусственное сердце, имплант, оплетённый неоновыми трубками, запечатанный в высоких холодных стенах, где по кругу пущены одни и те же жизненные маршруты.

    Пустоши — это мозг, взбудораженный, жаждущий нового; хитросплетение извилин, по которым можно петлять бесконечно, сменяя дороги одну за другой в поисках той самой, нужной. И быть уверенной, что лучшее — всё ещё впереди. За одним из необкатанных поворотов…

    А Ви, разогнавшейся в этих стенах на полную на пути соло-наёмницы, успех кружит голову, так что кажется, что лучше уже не будет.

    Потому что за поворотом — всё тот же маршрут, и больше нет ничего — только высокие толстые стены.