Метка: семьи

  • Невеста

    У Мораны исколоты пальцы. Выбеленные и стылые, они снова и снова врезаются в острие тонкой иглы, и случайные капли бордовой крови цветами распускаются на белой сорочке.

    Морана не помнит, чтобы игла была прежде столь острой, а нити — столь неподатливыми.Тонкие и бережно выпряденные в дни, что ныне растворились во мраке, они петляют, путаются, затягиваются в сложные узлы — подобно как путь Моранин петляет, путается и сдавливает тугим венцом невесты её чело.

    Упрямо поджав губы, Морана теребит тонкие нити, тревожит исколотые пальцы — распутывает узлы. И сызнова нить, белая-белая, стежок за стежком стелет по ткани опущенные головки дивных ландышей, смело пробивающихся сквозь ледяную землю, чтобы скорбеть о тех, кого унесла моровая зима.

    Лютая, злая, тёмная зима, которая более не воротится.

    С тихим выдохом Морана ловчее перехватывает иглу. В лучах заходящего тёплого солнца кончик её сверкает удивительным хладом — подобным в клубящейся тьме сияли очи Навьего владыки, когда она взывала к нему.

    Игла легко пронзает ткань и жадно вонзается в кожу — тьмою таких же уколов вонзалась в неё Скипер-Змиева силища, чёрная, гнусная, могучая. Тьмою таких же уколов выжигают из неё остатки чистой Тьмы отец, братья да жених, недавно просватанный, только невдомёк им, что Моране се им не по силам: не по силам им эту Тьму из Мораны вытравить, не по силам Моране с нею расстаться. Не стелется она более по жилам чужеродным жгучим холодом, не терзает её, не дурманит рассудок — слившаяся с кровью Сварожичей, она поигрывает в груди прохладой, заставляет держать голову высоко и ступать твёрдо. 

    Тьма отныне не пугает, как прежде — манит, влечёт… Моране не избавляться бы от неё — обуздать, овладеть, принять, приручить.

    С горькой усмешкой Морана качает головой: «Не поймут».

    Потому как уже не поняли.

    Оттого Морана и сидит в горнице своей — и за сотни лет пленения ставшей совершенно чужой, — устремлённой высоко-высоко в небеса, где носится Стрибог со своими многочисленными слугами да внуками, где величественно сияют кипучим пламенем стрелы и кольчуга брата-победителя, где осыпает людей теплом и золотоым благодатным сиянием Даждьбог-богатырь, как в темнице.

    Вместо цепей у неё коса, тяжёлая и тугая, с лентой, золотой, как лучи светила, расшитой алыми Даждьбожьми знаками. Приходил Даждьбог к ней, губами горячими вечно мёрзлые пальцы выцеловывал, отцу Сварогу в ноги кланялся, у матушки Лады благословения просил, сёстрам подарки — бусы да ленты, яркие, янтарные, дарил.

    И у них руки её просил, Морану не спрашивая.

    После матушка руками нежными, но твёрдыми, сплетала чёрные, густые, непослушные волосы её в косу длинную, с лентой, и шептала, что любовь Даждьбога искренна и чиста, что супружество это — спасение и исцеление для неё.

    Морана молчала, притворяясь покорной дочерью. А в ночи беззвучно кривила губы от горечи мыслей: не сможет более в Навь она постучаться, не сбежит в свой терем на окраине Яви — пленницей станет выборов родительских и мужниных.

    И это пленение тяготит куда как сильнее Скипер-Змиева плена.

    Сумрак беззвучной поступью подкрадывается к распахнутым настежь створкам, блаженной прохладой льнёт к рукам. Отложив шитьё на колени, Морана подаётся ему навстречу. Лиловые небеса переливаются и манят-манят-манят. Вырваться бы прочь, оборотиться ласточкой и, рассекая воздух крылами-лезвиями, устремиться вниз, к краю Яви, где зловеще кричит вороньё, да остаться там, откуда тянет смрадом и на волю выползают чёрные змеи-ленты, что так жадно обвиваются вокруг ног. Там, где тьма, смерть — и покой.

    Морану влечёт в Навь.

    Ибо там истоки той силы, что крепко слилась с её гордою душою. Ибо там истоки той силы, что птахой бьётся в грудь и надрывно кричит о свободе.

    Морана с усмешкой качает головой и злобно кусает губу. Даже если бы по силам ей было ласточкой оборотиться — напрасно сбегать. 

    Найдут: Стрибог во все концы Яви рассылает своих послов. Поймают: обжигающими обручами сомкнутся на руках руки Перуна да Даждьбога, сына его. Вернут: и отец Сварог будет смотреть осуждающе-грустно и жалеть свою дочь, испорченную тьмой.

    И будет повторяться так, пока она из просватанной женою не станет.

    Морана возвращается к шитью. Стежок за стежком — ландыши вышиваются

    ровно и гладко. Выравниваются и мысли. Не поможет Моране ни отец, ни ясный брат Перун, ни солнцоокой жених Даждьбог. Не поможет даже загадочный ведун Велес, одинаково гонимый и почитаемый всеми богами. Тьмой поил их Скипер-Змий одинаково, зла натворили они поровну.

    Леля не раскаивалась — забылась сразу же, вышла новой, лёгкой и счастливой, как прежде, как дитя.

    Жива раскаялась — признала зло содеянное, отреклась от него, назвала Скипер-Змиевым и пожелала искупить вину — умыла загорелые руки свои.

    Морана жалеет о зле сотворённом, но отречься от действий своих не сможет: то ведь не Скипер-Змий, а сама она решала, куда направить моровую зиму, где загубить скот, кого лишить отца…

    Дверь в горницу скрипит едва различимо, но Морана вздрагивает и коротко оборачивается. Непокорная игла выскальзывает из пальцев.

    За порогом Жива стоит и с тихой тоскою глядит на сестру.

    — Позволишь? — роняет она шелестом ржи.

    Морана коротко кивает на ступеньку у ног, и Жива, плотно прикрыв дверь, торопливо присаживается у её ног. Обхватив руками колени, сестра задумчиво глядит в мрачнеющее полотнище небес и зябко ёжится.

    — Ты удивительно молчалива и печальна. Ничего не ешь. Не выходишь. Что с

    тобой, Мара, милая?

    — А почто мне веселиться? — пожимает плечами Морана, не прекращая шитьё.

    — Ты сосватанная, Мара! Женою будешь!

    Бойко, горячо, радостно говорит Жива, но в восторге этом Моране чудится горечь. Она откладывает шитьё и опускает голову. Жива смотрит на Морану болотно-зелёными глазами, и в черноте зрачков на мгновение вспыхивает нерастаявшая тьма. Потупив голову, сестра тихонько добавляет:

    — Кроме того, Даждьбог уж до того хорош. До того хорош. Ах! Какая жалость, что не я за него просватанная.

    — Не о чем жалеть, сестрица, — голос хриплый, как крик вороний. — Ступай замуж вместо меня.

    — Где ж это видано, чтобы младшая сестра вперёд старшей замуж выходила! Да ещё и за её жениха! — пожимает плечами Жива. — Сперва твой черёд быть счастливой, а уж после — мой.

    — Разве же это счастье, сестрица? — усмехается Морана.

    За окном, в тёмно-синем полотнище небес серебристыми вспышками загораются первые звёзды.

    — Счастье, — шепчет Жива с самозабвенным блаженством. — Нести жизнь, творить да хранить тепло. Зваться женою, всюду ступать рука об руку с мужем — неужели может быть что прекраснее?

    — Может, — хмурится Морана, и сомнений более нет. — Свобода, Жива. Зачем же следовать за супругом всюду, ежели можно самой ступать, куда вздумается. Куда сердце поманит.

    — Например, в Навь? — колко посмеивается сестра.

    — А коль бы и так. Чем дорога в Навь хуже всех иных дорог?

    — Да как же ты!..

    Жива с жаром обхватывает её запястье. Мозолистые пальцы Живы — тонкие прочные обручи, такие же горячие, как у брата и жениха. Морана дёргается, но глаз не отводит. Алые уста Живы приоткрыты: она хочет сказать что-то громкое, резкое, но не находит слов или смелости. И смиренный её шёпот звучит неуверенно и робко:

    — Ты и сама знаешь, что всё это — от мрака. Откройся свету, и тебе станет легче.

    — Разве мне тяжело? — Морана качает головой. — Впрочем, не будь этой ленты в волосах, взаправду было бы куда как легче. 

    Жива болезненно хмурит тонкие брови и уходит прочь. С невесёлой усмешкой глядя ей вслед, Морана вращает запястьем, что так страстно и жгуче сжимала сестра. Жива, кажется, совсем растаяла под сиянием очей Даждьбога. Ей под ними и самое место: Морану один взгляд Даждьбожий обжигает, Жива же под ним будет расти, как колосья в разгар лета.

    Тяжёлая дверь тихонько закрывается. Морана снова остаётся одна. Она долго глядит на вышивку, на нити, что у ног легли змеиным клубком. Наконец поднимает их, распутывает, безжалостно разрывая, чтобы начать сначала.

    Стежок за стежком ложатся ландыши.

    Шаг за шагом прокладывает Морана свой путь.

  • Омут

    Омут

    художник: нейросеть

    «у каждой реки на свете должна быть своя Офелия»

    — Долго ещё ей предстоит у нас быть, моя дорогая? — пробормотал супруг, слишком низко пригнувшись за новым куском дичи с блюда, видимо, чтобы его не услышала прислуга, выставлявшая на стол всё новые и новые блюда.

    Слишком много для тихого семейного ужина. Никакой скромности — пустая роскошь.

    Виллоу поджала губы и, отложив в сторону вилку для мяса, коротко глянула влево. Сестра сидела на углу стола в той же позе, в какую Виллоу усадила её в начале ужина: чуть ссутулив острые плечи, она рассеянно перебирала разложенное на коленях шитьё, которое не успела закончить. Длинные косы растрепались, как бы Виллоу ни старалась затянуть их потуже, и рыжие непослушные пряди казались пляшущими на лице отблесками пламени. Сухие покусанные губы шевелились в постоянной — на этот раз беззвучной — матушкиной колыбельной.

    Серебряные приборы перед ней, равно как и еда в тарелке, оставались нетронутыми.

    — Она моя младшая сестра, милорд, — многозначительно приподняв бровь, Виллоу медленно отпилила кусочек мяса; на белом фарфоре расплылись пурпурно-ягодные капли крови. — А это значит, до тех пор, пока она не будет способна о себе позаботиться самостоятельно, она будет под моей опекой.

    — И ты думаешь, что справишься?

    Супруг велел подлить себе ещё вина. Каплей воды сверкнул крупный камень на перстне из Индии, Виллоу медленно разжевала мясо. В этот раз оленину приготовили слишком жёстко — кусок вставал поперёк горло. Заставив себя сделать пару коротких глотков воды, Виллоу снова отложила приборы, расправила плечи и устремила взгляд на супруга, мимо пёстрого разнообразия блюд, вдоль вспыхивающих бликов на серебряных и золоченых подносах, сквозь тревожно дрожащие на высоких цилиндрах свечей огоньки, требовательный и вопрошающий.

    — Она моя младшая сестра, милорд, — тихо повторила Виллоу, вглядываясь в него.

    Он вроде бы остался всё тем же, кем был в день её свадьбы: статным и смуглым от регулярных поездок на шахты в Индию, с той же проседью на висках и глубокими, тёмными, похожими на воды Темзы, глазами. Всё тем же: деловым джентльменом, лично контролирующим работу заводика, в котором сохранилась часть акций; заслуживающим уважения и восхищения в свете; вызывающим восторг и едва различимую зависть франтом. И Виллоу силилась понять, отчего вдруг человек по ту сторону стола казался ей совершенно чужим.

    — Понимаю. И это заслуживает уважения, моя дорогая, — он склонил голову в одобряющем жесте; Виллоу незаметно прикусила губу. — Однако не думаете ли вы, что вашей сестре место в специализированном месте?

    — Это каком же, милорд?

    Виллоу выдохнула и сжала пальцы в кулак, чтобы украдкой не коснуться колена Луизы под столом — всё равно ведь она ничего не поймёт.

    — Ну… — супруг выдержал паузу, не то подбирая слова, не то собираясь с силами, а после, сделав пару медленных размеренных глотков, полушёпотом произнёс: — В лечебнице для душевнобольных, скажем?

    Прислуга, стоявшая в углу комнаты, если что и расслышала, то виду не подала — ещё бы: их дом сейчас был одним из на редкость хлебных мест, и разрушать репутацию хозяев пустыми слухами или докучать им неприкрытым любопытством значило оказаться на улице и обречь своих детей на многочасовые смены на заводах, никакой матери этого бы не хотелось, — а вот Виллоу дёрнулась, так что вилка с неприличным бряцаньем укатилась под стол.

    Луиза продолжала бормотать колыбельную.

    — Так вот, значит, как вы видите семейный долг, милорд! Отдать собственную сестру на растерзание волкам в овечьих шкурах? Думаете, я не знаю, что творится в стенах подобных лечебниц?

    — Позвольте полюбопытствовать, откуда же даме вашего положения и происхождения знать об этом?

    — Дама моего положения, покуда супруг в отъезде, выписывает разного рода газеты и книги и читает их в вечернее время, которое могла бы посвятить своему мужу.

    — Я знал, что брать в жёны женщину, умеющую читать, плохая идея, — уголок губ приподнялся в довольной ухмылке. — И о чем же вам поведали эти ваши газеты?

    — Помещённых в лечебницы душевнобольных обездвиживают, оставляют прикованными к одному месту; их плохо кормят, если кормят вообще; а если говорить о лечении, то это или избиение палками, или обливания ледяной водой, или сеансы электротерапии.

    — Говорят, они достаточно эффективны.

    — Говорят, они до безумия болезненны.

    — И что же мы будем делать в таком случае?

    — Не понимаю, чем присутствие Луизы в нашем доме мешает нам, — Виллоу качнула головой.

    Показалось, Луиза на мгновение приподняла голову, но тут же опустила, продолжая тонкими длинными пальцами перебирать шитьё: изящные цветы на потрёпанной ткани.

    — Репутация, — многозначительно выдохнул супруг. — Вы носите траур гораздо больше положенного, отказываете мне и иным почтенным джентльменам в танцах на приёмах. А после того, как вы получили наследство и перевезли к нам Луизу, так и вовсе перестали появляться на приёмах. Что скажут о джентльмене, являющемся на приёмы без жены?

    — Наша королева носит траур, сколько я себя помню. Почему же нельзя мне?

    — Королева носит траур по принцу-консорту, своему любимому мужу.

    — А я — по любимым родителям. Что же до приглашений… Ничто не мешает джентльмену их не принимать.

    — Вы же прекрасно знаете: этому нет причин. А без причин — пойдут пустые судачества… Если бы… — супруг осёкся на полуслове, остаток фразы растворился в грохоте повозок за окном: — Если бы была тому достойная причина.

    «Если бы у нас были дети», — мысленно закончила за него Виллоу и залпом, вопреки всем правилам приличия, опрокинула в пересохшее горло стакан воды. Стало жарко.

    — Сошлитесь на дела, мой дорогой. Потому что, позвольте напомнить, что после того, как мы получили наследство, ваши дела пошли в гору и вы сумели удержаться на плаву в непростое время.

    — Хотите уличить меня в меркантильности?

    Виллоу поймала себя на вдохе. В груди клокотал шторм, бросавший её сознание из стороны в сторону, как, должно быть, бросало корабль, на котором затонули родители, в водах далёкого, чужого океана по пути в Индию. К ним, к ней, к Виллоу, решившей приобщиться к делам мужа и самолично взглянуть и на алмазные шахты, и на дикую, невероятно яркую и влажную страну. Корсет сдавливал рёбра до лёгкого головокружения, и к вискам прилила кровь. Она могла бы сейчас сказать столь многое, но вспомнила грубоватые руки, нежно вытирающие её слезы; организованные сквозь расстояния, сквозь плотную пелену желтоватого влажного воздуха Индии, похороны в холодном густом тумане Англии; вспомнила бережные объятия после сухих, разрывающих горло слёз и пролитой крови нерождённого ребёнка.

    Виллоу стремительно поднялась из-за стола. На стул и пол посыпались приборы. Подхватив бледную, как из воска, сестру, под руку, Виллоу прошептала:

    — Идём спать, Лу…Луиза подчинилась. Виллоу, поддерживая её за плечо, медленно двинулась к выходу, провожаемая пытливым взглядом супруга. А прямо напротив него остановилась — и выдохнула в самые губы:

    — В чём угодно, Уильям, но только не в этом. Просто… Неужели же ты пожелал бы мне подобной участи?

    Виллоу не хотела слышать ответ: сердце вдруг сжалось, как лист дневника, измаранный чернилами и отчаянием, в маленький комочек. Ей бы не хотелось, если бы ответ вдруг оказался… Не тем.

    Луизе отвели маленькую комнатку, которую к их возвращению из Индии отделали под детскую. Здесь были светлые обои, туалетный столик — миниатюрная копия столика Виллоу — и маленькая деревянная кроватка, в которой Лу, и раньше маленькая, теперь, совсем исхудавшая, просто-напросто тонула.

    Виллоу усадила сестру на край кровати и присела чуть позади, мягко убирая косы на спину. Луиза вздрогнула и оглянулась на сестру.

    — Ви, — прошептала Луиза, — прости, я вам мешаю.

    Это были первые осознанные слова Луизы за несколько месяцев, обращённые к ней.

    В её больших оленьих глазах было столько страха и отчаяния, что у Виллоу засвербело в носу. Коротко глянув на окна — крепко ли держатся ставни, — она приподняла уголки губ и качнула головой:

    — Вот ещё, глупости. Я всегда рядом, Лу. Теперь — точно.

    Виллоу мягко погладила Луизу по голове.

    — Пой, Лу, пой.

    И Луиза запела. Она пела матушкины колыбельные о звезде, что зажглась в ночи высоко-высоко, чтобы сиять ярко-ярко, о лаванде, сиреневой и зелёной, о пасущихся овечках, о золотых снах и о заботе матушки, которой сейчас так не хватает, но которая присматривает за ними с высоты. А Виллоу, выплетая атласные ленты из тугих непослушных кос, распуская хитрую перевязь на маленьком чёрном платье сестры, беззвучно роняла слёзы на тёмный бархат своей юбки.

    Луиза уснула у неё на руках: чуть покачиваясь в мягких объятиях, как на набегающих на берег волнах, и вцепившись пальцами с обгрызенными ногтями в предплечья сестры, она утомлённо сомкнула глаза. Виллоу, аккуратно уложив сестру в постель, присела в ногах, глядя в мутную, дрожащую газовыми фонарями ночи.

    — Виллоу?

    Виллоу вздрогнула, когда дверь приоткрылась, впустив робко подрагивающую полоску света. Уильям, в халате, со свечным огарком на блюдце, застыл на пороге, как будто спрашивал разрешения зайти. Виллоу коротко кивнула. Уильям остановился у туалетного столика.

    Виллоу взглянула на сестру.

    В сиянии бледной луны, терявшейся за огнями города, Луиза казалась голубоватой, полупрозрачной, как мираж, как тень некогда живой, румяной, солнечной девушки, чья беспечность и непринуждённость глубоко пугала тревожившихся за её будущее родителей, и так забавляла сестру и её супруга. Виллоу заботливо поправила одеяло, пряча босые ноги сестры, и поднялась Уильяму навстречу:

    — Она уснула. Впервые за долгое время — почти без метаний и без горячки.

    — Вижу, — кивнул Уильям и отвёл руку в сторону, прихватывая Виллоу за локоть. — Прости мне моё поведение. Я знаю, тебе сейчас непросто. И я волнуюсь.

    — О чём? О нашей репутации?

    — О тебе, — Уильям мягко привлёк Виллоу к себе, и она покорно уткнулась лбом в его висок, — ты спросила, желаю ли я тебе такой участи, как ты описала. Мой ответ: нет — никогда. Однако, Виллоу, пойми, что жизнь — это река. В ней встречаются пороги, отмели, омуты. И здесь важно продолжать движение, несмотря ни на что. Потери – это больно, я знаю. Но отчаяние — это омут, а безумие – это последний отчаянный нырок утопающего наружу. И кроме того, говорят, безумие – заразительно. Оно до ужаса быстро развивается на удобной почве.

    Виллоу промолчала. Она знала, что всё, что говорит Уильям — истина, и проклинала себя за это знание. Беспомощно оглянувшись на сестру, призраком былой Луизы свернувшейся на белых простынях, Виллоу всхлипнула:

    — Я так виновата перед ней… Не хочу, чтобы она исчезала.

    Ладонь Уильяма успокаивающе скользнула по спине Виллоу, и та затряслась от подступающих слёз.

    — Она не исчезнет, Виллоу. Пока есть ты — она не исчезнет. Но я прошу тебя, не исчезай и ты. Не оставляй меня.

    — Обещаю, мой милый… — шепнула она, украдкой поцеловав Уильяма в уголок губ.

    Уильям на выдохе коснулся холодными губами лба Виллоу и вывел из комнаты.