Метка: славянское фэнтези

  • Касание

    Всё начинается с прикосновения, осторожного, почти невесомого.

    Морана сидит в свадебном платье, что расшивали золотыми узорами да оберегами нежные ловкие руки её сестёр, в драгоценном золотом кокошнике, что сдавливает лоб до тупой, размеренной боли, рядом с Даждьбогом в золочёной кольчуге. 

    Рядом с законным мужем с этого дня и до скончания времён, могучим сыном Перуна, правой рукой солнечного Хорса. С благородным воином, владыкой дневного света.

    Отец будто в насмешку отдал дочь, смирившуюся с тьмой, окропившей душу, поразившей тело, в руки солнечного, сияющего мужа. «Только яркому горячему свету под силу рассеять глубокую тьму, — говорил Сварог, запирая Морану в светлице — доме, что сталь клеткой хуже темницы Скрипер-Змиевой, — после попытки скрыться в Нави. — Одно есть средство, что сильнее любого оружия, сильнее любой силы — то жар любви. Одной искре по силам обратить в пепел то зло, что осталось в душе твоей. Такою любовью возлюбил тебя Даждьбог. Не беги прочь, смирись. Позволь ему избавить тебя от тяжёлой тьмы, раз уж не удалось моему огню». 

    И не слышал отец плача дочери, и не слышал убеждений Мораны, что нет в ней сущего зла Скипер-Змиева — то холод и тьма, с которыми жить и возможно.

    Даждьбог сжимает тонкую бледную руку Моранину горячей грубой хваткой могучего воина. В этом жесте нет нежности — лишь желание обладать. Морана содрогается и опускает взгляд на колени, причудливо расшитые на любовь, на семейное счастье.

    Его присутствие, его прикосновения Моране чужды. Как холод и лёд пожирают друг друга до гибели, так и они с Даждьбогом будут сосуществовать, пока не уничтожат друг друга.

    Морана не ненавидит Даждьбога, но и полюбить его не сумеет.

    Да и как может полюбить испорченное тьмою, поражённое холодностью сердце?

    Морана усмехается собственным мыслям и вдруг кожей сквозь плотную ткань платья ощущает прикосновение. Невесомое, осторожное прикосновение чужого взгляда ласкает кожу приятной прохладой. 

    Сердце вздрагивает, и Морана ищет глазами по трапезной того, кто смотрит на неё так. Не находит. Но взгляд возвращается снова и снова, и Моране наконец удаётся его перехватить.

    Высокий, с чёрными волосами, небрежно перевязанными на затылке тесьмой, мужчина так сильно не похож на воинов из Перуновой дружины, что громко и буйно празднуют свадьбу Даждьбожью. Он стоит в тени поотдаль, не в сияющей кольчуге, а в доспехах из чёрной, как сама ночь, кожи, набросив на одно плечо плащ, и смотрит на неё серыми полупрозрачными глазами, в которых тучами клубится тьма.

    Сердце вновь вздрагивает, а под кожей прокатывается трепетный бархатный жар, от которого дыхание застревает хрипом в горле.

    Морана его не знает, но уже её сердце тянет к нему, как одинокую лодку — к причалу, как перелётных птицу — в родные края. Морана не знает, кто он, но уже знает, что с ним ей будет спокойно.

    Морана — лишь изредка бросая притворно-благодарные взгляды на гостей, что желают им бесконечного счастья — внимательно разглядывает молчаливого гостя, без дрожи, без смущения выдерживая его испытующе-любопытствующий взгляд.

    Но приходит пора скрепить союз поцелуем и Даждьбог решительным властным жестом поднимает Морану из-за стола. Его мозолистые горячие пальце оглаживают её лицо, и каждая клеточка внутри Мораны застывает маленькой льдинкой.

    Морана не может раскрыть губы в ответ на поцелуй Даждьбога, Морана не хочет слышать радостный смех уже захмелевших гостей и крик: «Горько!». Поцелуй и вправду до ужаса горький, так что хочется утереть рукавом рот. Но приходится полностью отдаваться Даждьбогу. 

    А когда Даждьбог усаживает Морану обратно, она видит молчаливое сочувствие в глазах  мрачного незнакомца.

    Уже гости начинают расходиться, уже Даждьбог уединяется с другими воинами, когда Морана наконец может подняться из-за стола. Она к Живе, золотоволосой, румяной от хмеля, празднества и танцев, в которые её утягивали воины отцовской дружины, и осторожно касается плеча.

    — Мара! — Жива радостно протягивает к ней руки. — Как я счастлива за тебя, милая сестрица!

    — Не нужно, Жива, — Морана хмурится и крепко, со всем отчаянием, что горечью переполняет её, сжимает её пальцы.  — Ты знаешь: не в радость это мне. Нет в моём сердце отрады, сестра.

    — Не отчаивайся, — переплетает Жива их пальцы. — Конечно, погасить свет гораздо легче, чем прогнать тьму. Но Даждьбог поможет, как помогает всем.

    — Не быть мне его супругой, Жива. Не быть.

    В холодном и хриплом голосе Мораны не отчаяние — уверенность и пророчество, поэтому Жива отшатывается, прижимая ладонь к груди. Она видит всё в её глазах, но понять этого, конечно, не может.

    Морана поднимает голову с тяжёлым кокошником, расправляет уставшие плечи и, бросив через плечо взгляд на тёмного незнакомца, справляется как бы между прочим:

    — Что за воин там стоит в стороне ото всех? Не Перуновой дружины он воин. Другой стороне служит — я чувствую.

    Морана просидела в родной светлице (отцовской темнице) в ожидании свадьбы слишком долго — и много не знает. Жива переминается с ноги на ногу и, заправив за ухо прядь, с сомнением бормочет:

    — Говорят, что Кощеем его кличут. Имени его никто не знает, откуда он явился — тоже. Просто однажды встал во главе рати Чернобожьей, и все волкодлаки, вся нечисть, вся тьма его покоряется. Поговаривают, это сам Чернобог и переродился.

    — Неужели батюшка разрешил самому злу посетить эту свадьбу? — усмехается Морана, и насмешка эта сочится ядом и злобой.

    Жива хмурится, но заученно повторяет заветы отца:

    — Тьма и свет всегда рука об руку ходят.

    — Только тьма всегда ищет тьму, — напоследок пожимает плечами Морана и разворачивается, чтобы уйти, да только Жива хватает её за руку.

    — Мара! Нельзя. Ты совершаешь ошибку. Быть беде большой!

    — Запомни, Жива, — Морана вырывает руку из руки сестры и шипит сквозь зубы: — Я иду своей дорогой. И беда обрушится на тех, кто помешает мне. Я покину Даждьбога однажды. Может быть, завтра, а может, через сто лет. Но только вместе мы не будем. Никогда.

    Полна решимости, Морана подходит к Кощею почти вплотную. Он стоит у распахнутой в ночь, где поют сверчки, ставни и глядит на неё с лёгкой полуусмешкой. От него веет свежей тьмой, замогильным холодом и кровью. 

    — Морана, — слегка склоняет он голову, но удивлённым не выглядит: как будто ждал, когда она подойдёт. — С праздником.

    — Не стоит, — отмахивается Морана. — Я вижу, ты ждал меня. Зачем?

    — Ты не счастлива, — замечает Кощей с горечью. — Отчего? Даждьбог хорош собой: силён, крепок, широкоплеч и… Слишком светел, верно?

    — Именно так, — кивает Морана, и мимолётная улыбка касается её губ; не желая выдавать себя, Морана разворачивается и смотрит на усыпанное белыми крошками-звёздами полотно небес. — У меня нет выхода, кроме как подчиниться воле отца.

    Кощей тоже отворачивается к окну, и его холодная рука накрывает её ладонь, сжимает пальцы крепко, надёжно — и у Мораны всё нутро трепещет, а тьма кажется теплее, ласковее света.

    — Отчего же выхода нет? — щурится он смешливо. — Коли пожелаешь — похищу тебя, утащу в Навь, куда ты так отчаянно просилась.

    Мимо проходит Перун, и его взгляд из-под густых бровей грозен и воинственен. Кощей разжимает руку, Морана прикладывает ладонь к груди — и замирает на мгновение в раздумьях. Слишком искусительно, слишком сладко — слишком заветно звучит всё то, что он обещает. 

    — Кто ты? — хмурится Морана, и в голосе её звеняще посвистывает вьюга.

    — Я? Я — Смерть. Я правая рука Чернобога, — Кощей распаляется, голос его звучит опьянело, в глазах разгораются молнии. — Я его повелитель. Я держу в руке всё сущее стихийное зло. Я контролирую каждый его шаг, каждый его помысел. Я правлю Навью. Все жертвы ему — мне. Все его силы — мои.

    — Почему же я должна верить твоим словам?

    — Потому что ты хочешь этого, Мара.

    Усмехнувшись, Кощей вкладывает в её руки свой кубок с вином и уходит неслышно и незаметно, растворяясь в сумраке дверного проёма.

    Морана делает глоток. Вино горечью пощипывает кончик языка и живительной силой проносится по разгорячённому, утомлённому долгим празднеством и роскошными одеждами, телу. Поболтав вино в кубке, Морана оборачивается к окну.

    Мрачная худощавая фигура поправляет меховую накидку на плече и, лихо вскочив на коня, уносится прочь. В густой воздух долгой летней ночи слышится глухой перестук костей. Морана делает ещё глоток.

    Её хочется верить словам Кощеевым, хочется вскочить на коня и так же смело, отчаянно, под перестук костей мёртвых, под завывание волкодлаков, раствориться в тенях, остаться в Нави — царстве, в котором она не была, но с которым теперь тесно связана.

    Грохочет бряцаньем металла хохот дружины Даждьбожьей, и Морана закатывает глаза: а пуще всего жаждет она избавиться от оков нежеланного брака.

    И Кощей может ей в этом помочь, если не убоится. «Вещать-то все мастера, — усмехается уголком губ Морана, исподлобья наблюдая за затихающим празднеством. — А ты возьми да увези».

    Морана допивает вино залпом и утирает неосторожную каплю краешком рукава — смывает с губ масляные и жгучие поцелуи Даждьбожьи.

  • Одинокая

    Морана прядёт да вышивает. Вышивает да прядёт от рассвета до заката. Ибо более нечем заняться ей в мужнином тереме. Пусть и стала она супружницей Даждьбожей, пусть волей отцовской наречена ему в спутницы вечные и верные, пусть клялась пред алтарём делить с ним и празднества с горестями и дни с ночами… 

    Всё — пыль.

    Мелкие белые точки, бесконечно вальсирующие в воздухе светлицы под свист колеса.

    Скоро вращаются нити в её руках. Тонкая нежная нить до жара раскручивается в подушечках пальцев, грубеющих и упругих. Петлями расцветают на полотнах смелые подснежники, нежные ландыши, уютные еловые лапы. Моране не привыкать прясть да вышивать, однако никогда прежде не полонились покои её грудами нитей серебряных, не устилали стены полотна от безысходности.

    И даже на сии благородные труды в мужнином доме все смотрят искоса. С колючим презрением и схоронённым за спиною ударом.

    В мужнином доме Моране места нет.

    Конечно, никто не смеет выразить неуважение открыто: страх намертво поселился в них; но в улыбках нет ни тени приветливости, в поклонах недостаёт почтения, а в голосе — безразличие иль затаённая ненависть. С первой брачной ночи, мучительно душной и сжигавшей нежную кожу, обнажённой Морана впитывает злые увещевания: «Околдовала, охмурила, погубит! Заморит тепло холодом своим и ядом Змиевым!»

    Собирают Морану по утрам грубо и резко. Царапают будто бы невзначай короткими ногтями, облачая в платья; стягивают до боли густые волосы, сплетая их в косы, что тяжелее Скипер-Змиевых цепей сковывают голову; с удовольствием надевают ей моршень, расшитый жемчугами и серебром.

    Морана молчит: нет смысла переводить силы и голос на служанок. Уйдёт одна и явится другая, злее, грубее прежней. И повторяться всё  будет до тех пор, пока Морана не изведёт всю прислугу в тереме Даждьбожьем и не явится в их дом Сварог-отец в сопровождении новых служанок.

    И сызнова начнётся мучение.

    Иногда Морана выходит из светлицы своей и обходит терем. Тотчас прислуга прячется по углам, и лишь шуршание из темноты напоминает Моране, что она здесь не одна. И по-прежнему здесь чужая.

    — Майю-Златогорку-то она извела! — бормочет конюх, собирая золотые пряди любимого Даждьбожьего коня.

    — Не жена она ему, — обиженно поскуливает берегиня, что разносит за ужином мёд. — Не хозяйка.

    — И дитя не родит, — ворчит повитуха, приставленная к дому Перуном. — Её холод любое семя загубит. Да и сама хилая, костлявая.

    — Цыц, — утробно рычит Морана. — Изничтожу всех. Али не страшно вам статься уморёнными!

    Морана не желает этого: слова горным потоком проливаются на свет.

    Смолкают слуги, ибо не желают пуще прежнего гневить жену хозяина. Остаются лишь шуршание сена в конюшнях, скрип дощечек под невесомыми ножками да похрустывание целебных трав в ступках.

    Морана остаётся одна.

    Весь терем — и резные узоры колонн, и искусные росписи под потолком — обжигает её, терзает, гонит прочь. Неприкаянной Морана бродит по нему от рассвета до заката.

    А потом является Даждьбог. Сияющий, громкий… С ним как ото сна пробуждается терем. Одна Морана остаётся недвижима. Сложив руки под грудью, она встречает его взглядом чуть свысока и коротко кивает, когда он с широкой улыбкой приветствует её.

    — Милая моя. Отчего ты печальна, — с радушным ворчанием подступается он к Моране.

    Она усмехается уголком губ.

    Твёрдая рука воина собственнически накрывает щёку. Морана смотрит в глаза супруга безразлично, терпеливо ждёт, покуда налюбуется.

    Даждьбог имеет привычку смотреть жадно и долго: так дети раньше смотрели на мерцание снежинок в лунном сиянии. Когда он тянется к ней с нежностью, застывшей на устах, Морана сдаётся. Отступает на шаг и успевает отвернуться.

    Поцелуй застывает ожогом на лбу.

    За столом берегини льют полны кубки мёда. Даждьбог хвалится своими заслугами, богатырями и мощью, способной сдерживать мрак. Морана, сдержанно кивая, скорбно пригубляет мёд. Ей опостылело слышать о своей тьме и своём свете. Будто бы они не способны сосуществовать, будто бы одно непременно должно вытравить другое.

    И, разумеется, свет Даждьбожий разгонит клубящуюся в Моране тьму.

    Морана кривится, пьёт мёд и втайне мечтает заглушить приторную сладость винной горечью.

    Чтобы не кривиться от противно-сладких улыбок прекрасных прислужниц и насмешливо-заинтересованных взглядов слуг. Чтобы не мёрзнуть в этом горячем тереме. Чтобы в супружеской спальне не душить в подушках жалобный скрежет зубов.

    В постели Морана не смыкает глаз. Покусывает мозоли и глядит в бесконечную ночную гладь. Шумно дышит Даждьбог над ухом, крепко спит до самой зари и в сущности ему и дела нет до супруги.

    Он верит лживым улыбкам прислуги и не видит колючих взглядов, впившихся в Морану из всех углов. А Морана не привыкла звать и просить.

    Ставни гулко хлопают, впуская в спальню холод ночи, и Морана беззвучно поднимается с постели. С хриплым криком чёрная тень опускается на раму. Угольно-чёрный ворон сидит на пороге опочивальни, озарённый холодным сиянием звёзд. Когти его в нетерпении терзают нежную древесину, а глаз внимательно смотрит на Морану.

    Кончиками пальцев она касается головы ворона. Шелковистые перья приятной прохладой перекатываются под усталыми пальцами. Ворон не щёлкает клювом, не пятится — покорно льнёт к холодной руке. 

    Второй рукой Морана осторожно ощупывает лапы ворона и вздрагивает, когда в пальцы падает шершавый свиток.

    Ей не нужно разворачивать его, чтобы знать, от кого.

    Лёгкая улыбка трогает губы Мораны.

    С этого мига она не будет одинока.

  • Жена

    Прикрыв тяжёлую резную дверь опочивальни и шикнув сквозь зубы на ночную прислугу, босыми ногами по тёплому древу Морана обходит терем. Ночь тиха и окутывает её разгорячённое тело прохладной нежно и бережно — подобно как мать убаюкивает своё дитя. Морана, осторожно оттянув ворот ночной рубахи, протяжно вздыхает и обнимает себя за плечи. Дрожащие пальцы сжимают расшитую оберегами ткань.

    Душно.

    Морана блуждает средь могучих колонн, что резцы украсили волчьими главами, и чудится ей, что всё в новом доме гонит её прочь. Очертив кончиками пальцев волчью морду, Морана вздрагивает: всё здесь лучится теплом солнечным, чуждым ей, медленно травящим тело.

    Морана находит балкон и с облегчением вжимает ладони в перила. Весь груз ослепляющего златом дня придавливает руки к дереву. Малой пичужкой в темноту устремляется тонкий вздох.

    Первая брачная ночь утомительно длинна.

    Морана поднимает голову. Здесь, на границе Прави и Яви, полотнище небес тревожно трепещет и переливается серебряной пылью. И так удивительно похоже на речной лёд, припорошённый снегом, что под сердцем тянет тоска. 

    Быть бы Моране свободной, как ворон. Рассекать бы крылом живящую тьму. Пить бы вино, горькое до сласти, что предложил ей сегодня посланник Чернобожий. Укрываться тенями от сжигающего светила.

    Только считают все, что нет у неё боле воли собственной. Что Скипер-Змий, братьями бесславно поверженный, прочно поразил её чернотой зла, пустил безудержный мрак по венам, и даже после гибели своей крепкие цепи его оплетают Морану. Отец мнил отчего-то, что не своей волею и не своими ногами Морана Явь пересекла и холода Нави коснулась – по велению Чернобога, прародителя Скипер-Змиева. Потому же, должно быть, решил, что волен и он распоряжаться судьбой её. Держать взаперти, как душегубицу безрассудную. Замуж отдавать в руки тёплые, крепкие, но безжалостные, больнее Скипер-Змиевых цепей нежную кожу натирающие — Даждьбожьи.

    В сущности —думается Моране — Даждьбог не такой ужасный супруг. Он учтив и внимателен. Смотрит на неё с придыханием и восхищением, словно и не

    жена она ему — покровительница.

    Кокошник и платье Даждьбог сымал с неё медленно, хотя пальцы его дрожали от предвкушения. Окутывал сладко-пряным запахом браги, щекотал щетиной нежную кожу, сжимал её в могучих руках воина до сиплого выдоха. Жадно вглядывался в её лицо, искал в очах её хоть кроху тепла, как если б не знал, кого в жёны берёт. Как если б не холодной красотой очаровала Морана его, а горячим сердцем.

    Впрочем, слышала Морана сегодня, как по углам злобно шепчутся слуги: «Зачаровала. Зачаровала. Приворожила. Майю тьма сгубила. Теперь за хозяина принялась».

    Морана качает головой с едкой усмешкой. Можно подумать, так уж ей и нужен этот светлоокой солнцеликой витязь! Они слишком разные, чтобы касаться друг друга. Холод её болезненно бьёт солнечную натуру, а под сорочкой её горят поцелуи Даждьбожьи — трепетно-бережные прикосновения, клеймом выжегшие кожу.

    Она насквозь пропиталась тьмой, и дело тут не только в силе: в мыслях её больше нет былой парящей лёгкости, улыбка выходит усталой и туго сводит челюсти, а прохлада дарит больше покоя, чем прежде. Но Моране не хочется вырвать из себя тени: чёрное зло изничтожено мечами братьев и напитками отца. Темнота, клубящаяся в ней, — это не только клеймо Чернобога. Это напоминание об испытаниях, которые она пережила и не забыла; это во много крат умноженное могущество снега.

    Это вся она. Полная и неделимая.

    «О Род-Всеотец! — вскидывает она голову к небесам, и кончики прядей щекочут спину. — Неужели же всё это — нить моей судьбы? Неужели же мне надобно избавляться от этого?» 

    Звёзды безразлично мерцают в ответ — молчит отец мира Род, но Морана верит, что услышал он ропот своей дочери.

    Связанной с ним более, чем кто-либо.

    — Морана?.. — шершавый шёпот разрывает благую тишину, Морана вздрагивает, но не оборачивается на зов Даждьбога.

    Мужа своего.

    — Я боялся, что ты сбежала… — замирает он за спиной. — Тебе не спится?

    — Я нахожу успокоение в ночи, — равнодушно отзывается Морана и вглядывается в звёзды внимательнее, чем прежде, жаждет найти ответ. — И коль уж ты назвался мужем моим, придётся тебе с этим смириться.

    — Или исправить… — жаром шёпот Даждьбожий опаляет уши.

    Пальцы его медленно и бережно спускают рукав рубахи. Даждьбог пылким поцелуем касается плеча.

    — Холодная… — бормочет он и касается носом виска. — Я согрею тебя, поверь мне. Я сделаю всё, чтобы ты вернулась к себе, Мара. Я залечу твои раны. Я избавлю тебя от тьмы. Ты не пожалеешь, что стала женою моей. Даю слово.

    Морана невольно кривит губы.

    Даждьбог, быть может, не самый ужасный из мужей, какого могли ей просватать. 

    Беда не в этом: беда в том, что он муж, а она — жена. Они связаны узами брака.

    Несвободны.

    А Моране хочется, раскинув руки, отдаться холодной тьме, жадно глотнуть опьяняющей сладости свободного выбора.

  • Невеста

    У Мораны исколоты пальцы. Выбеленные и стылые, они снова и снова врезаются в острие тонкой иглы, и случайные капли бордовой крови цветами распускаются на белой сорочке.

    Морана не помнит, чтобы игла была прежде столь острой, а нити — столь неподатливыми.Тонкие и бережно выпряденные в дни, что ныне растворились во мраке, они петляют, путаются, затягиваются в сложные узлы — подобно как путь Моранин петляет, путается и сдавливает тугим венцом невесты её чело.

    Упрямо поджав губы, Морана теребит тонкие нити, тревожит исколотые пальцы — распутывает узлы. И сызнова нить, белая-белая, стежок за стежком стелет по ткани опущенные головки дивных ландышей, смело пробивающихся сквозь ледяную землю, чтобы скорбеть о тех, кого унесла моровая зима.

    Лютая, злая, тёмная зима, которая более не воротится.

    С тихим выдохом Морана ловчее перехватывает иглу. В лучах заходящего тёплого солнца кончик её сверкает удивительным хладом — подобным в клубящейся тьме сияли очи Навьего владыки, когда она взывала к нему.

    Игла легко пронзает ткань и жадно вонзается в кожу — тьмою таких же уколов вонзалась в неё Скипер-Змиева силища, чёрная, гнусная, могучая. Тьмою таких же уколов выжигают из неё остатки чистой Тьмы отец, братья да жених, недавно просватанный, только невдомёк им, что Моране се им не по силам: не по силам им эту Тьму из Мораны вытравить, не по силам Моране с нею расстаться. Не стелется она более по жилам чужеродным жгучим холодом, не терзает её, не дурманит рассудок — слившаяся с кровью Сварожичей, она поигрывает в груди прохладой, заставляет держать голову высоко и ступать твёрдо. 

    Тьма отныне не пугает, как прежде — манит, влечёт… Моране не избавляться бы от неё — обуздать, овладеть, принять, приручить.

    С горькой усмешкой Морана качает головой: «Не поймут».

    Потому как уже не поняли.

    Оттого Морана и сидит в горнице своей — и за сотни лет пленения ставшей совершенно чужой, — устремлённой высоко-высоко в небеса, где носится Стрибог со своими многочисленными слугами да внуками, где величественно сияют кипучим пламенем стрелы и кольчуга брата-победителя, где осыпает людей теплом и золотоым благодатным сиянием Даждьбог-богатырь, как в темнице.

    Вместо цепей у неё коса, тяжёлая и тугая, с лентой, золотой, как лучи светила, расшитой алыми Даждьбожьми знаками. Приходил Даждьбог к ней, губами горячими вечно мёрзлые пальцы выцеловывал, отцу Сварогу в ноги кланялся, у матушки Лады благословения просил, сёстрам подарки — бусы да ленты, яркие, янтарные, дарил.

    И у них руки её просил, Морану не спрашивая.

    После матушка руками нежными, но твёрдыми, сплетала чёрные, густые, непослушные волосы её в косу длинную, с лентой, и шептала, что любовь Даждьбога искренна и чиста, что супружество это — спасение и исцеление для неё.

    Морана молчала, притворяясь покорной дочерью. А в ночи беззвучно кривила губы от горечи мыслей: не сможет более в Навь она постучаться, не сбежит в свой терем на окраине Яви — пленницей станет выборов родительских и мужниных.

    И это пленение тяготит куда как сильнее Скипер-Змиева плена.

    Сумрак беззвучной поступью подкрадывается к распахнутым настежь створкам, блаженной прохладой льнёт к рукам. Отложив шитьё на колени, Морана подаётся ему навстречу. Лиловые небеса переливаются и манят-манят-манят. Вырваться бы прочь, оборотиться ласточкой и, рассекая воздух крылами-лезвиями, устремиться вниз, к краю Яви, где зловеще кричит вороньё, да остаться там, откуда тянет смрадом и на волю выползают чёрные змеи-ленты, что так жадно обвиваются вокруг ног. Там, где тьма, смерть — и покой.

    Морану влечёт в Навь.

    Ибо там истоки той силы, что крепко слилась с её гордою душою. Ибо там истоки той силы, что птахой бьётся в грудь и надрывно кричит о свободе.

    Морана с усмешкой качает головой и злобно кусает губу. Даже если бы по силам ей было ласточкой оборотиться — напрасно сбегать. 

    Найдут: Стрибог во все концы Яви рассылает своих послов. Поймают: обжигающими обручами сомкнутся на руках руки Перуна да Даждьбога, сына его. Вернут: и отец Сварог будет смотреть осуждающе-грустно и жалеть свою дочь, испорченную тьмой.

    И будет повторяться так, пока она из просватанной женою не станет.

    Морана возвращается к шитью. Стежок за стежком — ландыши вышиваются

    ровно и гладко. Выравниваются и мысли. Не поможет Моране ни отец, ни ясный брат Перун, ни солнцоокой жених Даждьбог. Не поможет даже загадочный ведун Велес, одинаково гонимый и почитаемый всеми богами. Тьмой поил их Скипер-Змий одинаково, зла натворили они поровну.

    Леля не раскаивалась — забылась сразу же, вышла новой, лёгкой и счастливой, как прежде, как дитя.

    Жива раскаялась — признала зло содеянное, отреклась от него, назвала Скипер-Змиевым и пожелала искупить вину — умыла загорелые руки свои.

    Морана жалеет о зле сотворённом, но отречься от действий своих не сможет: то ведь не Скипер-Змий, а сама она решала, куда направить моровую зиму, где загубить скот, кого лишить отца…

    Дверь в горницу скрипит едва различимо, но Морана вздрагивает и коротко оборачивается. Непокорная игла выскальзывает из пальцев.

    За порогом Жива стоит и с тихой тоскою глядит на сестру.

    — Позволишь? — роняет она шелестом ржи.

    Морана коротко кивает на ступеньку у ног, и Жива, плотно прикрыв дверь, торопливо присаживается у её ног. Обхватив руками колени, сестра задумчиво глядит в мрачнеющее полотнище небес и зябко ёжится.

    — Ты удивительно молчалива и печальна. Ничего не ешь. Не выходишь. Что с

    тобой, Мара, милая?

    — А почто мне веселиться? — пожимает плечами Морана, не прекращая шитьё.

    — Ты сосватанная, Мара! Женою будешь!

    Бойко, горячо, радостно говорит Жива, но в восторге этом Моране чудится горечь. Она откладывает шитьё и опускает голову. Жива смотрит на Морану болотно-зелёными глазами, и в черноте зрачков на мгновение вспыхивает нерастаявшая тьма. Потупив голову, сестра тихонько добавляет:

    — Кроме того, Даждьбог уж до того хорош. До того хорош. Ах! Какая жалость, что не я за него просватанная.

    — Не о чем жалеть, сестрица, — голос хриплый, как крик вороний. — Ступай замуж вместо меня.

    — Где ж это видано, чтобы младшая сестра вперёд старшей замуж выходила! Да ещё и за её жениха! — пожимает плечами Жива. — Сперва твой черёд быть счастливой, а уж после — мой.

    — Разве же это счастье, сестрица? — усмехается Морана.

    За окном, в тёмно-синем полотнище небес серебристыми вспышками загораются первые звёзды.

    — Счастье, — шепчет Жива с самозабвенным блаженством. — Нести жизнь, творить да хранить тепло. Зваться женою, всюду ступать рука об руку с мужем — неужели может быть что прекраснее?

    — Может, — хмурится Морана, и сомнений более нет. — Свобода, Жива. Зачем же следовать за супругом всюду, ежели можно самой ступать, куда вздумается. Куда сердце поманит.

    — Например, в Навь? — колко посмеивается сестра.

    — А коль бы и так. Чем дорога в Навь хуже всех иных дорог?

    — Да как же ты!..

    Жива с жаром обхватывает её запястье. Мозолистые пальцы Живы — тонкие прочные обручи, такие же горячие, как у брата и жениха. Морана дёргается, но глаз не отводит. Алые уста Живы приоткрыты: она хочет сказать что-то громкое, резкое, но не находит слов или смелости. И смиренный её шёпот звучит неуверенно и робко:

    — Ты и сама знаешь, что всё это — от мрака. Откройся свету, и тебе станет легче.

    — Разве мне тяжело? — Морана качает головой. — Впрочем, не будь этой ленты в волосах, взаправду было бы куда как легче. 

    Жива болезненно хмурит тонкие брови и уходит прочь. С невесёлой усмешкой глядя ей вслед, Морана вращает запястьем, что так страстно и жгуче сжимала сестра. Жива, кажется, совсем растаяла под сиянием очей Даждьбога. Ей под ними и самое место: Морану один взгляд Даждьбожий обжигает, Жива же под ним будет расти, как колосья в разгар лета.

    Тяжёлая дверь тихонько закрывается. Морана снова остаётся одна. Она долго глядит на вышивку, на нити, что у ног легли змеиным клубком. Наконец поднимает их, распутывает, безжалостно разрывая, чтобы начать сначала.

    Стежок за стежком ложатся ландыши.

    Шаг за шагом прокладывает Морана свой путь.

  • Белое безмолвие

    Морана рассматривает ладони: холодные, подрагивающие, они присыпают Явь мелкой белой крошкой, заметающей все следы, как впервые. И кажется чуждым щекотное покалывание льдинок на ледяных кончиках пальцев, игры ветров в расшитом золотом подоле да волосах, свист вьюги в словах да словно покрытые инеем пряди в косах. Это всё больно режет глаза чистой белизной и забытым покоем. Всё ощущается плотной пеленой сна, бесконечной сияющей белой простынёй — саваном, в который её укутали.

    И только лёд в глазах и холод под кожей напоминают, что мир – не очередная иллюзия Скипер-Змия. Что она свободна. Расколдована и свободна.

    Легче от этого не становится.

    Морана не ткала снежное одеяние земле и не спускала на людей свою благодать долго-долго – всё это время это делала безмолвная, безвольная и безрассудно жестокая раба Скипер-Змия, раба самого Зла.

    Морана ступает по земле и растирает ладони, слушая перехруст снежинок под нежными пальцами. Вода всё помнит – говорила ей матушка. И сейчас тонкое кружево замороженной воды складывается в угловатые и чуть уродливые узоры и рассказывает о том, что Морана не помнит.

    Каждый изгиб, каждый залом, каждая веточка – история завывающей пурги, безжалостного льда и обледенелых людских тел, не успевших прикрыться звериными шкурами али добыть достаточное количество дров. Каждая снежинка – маленький мир крохотного человечка, в окно к которому однажды вьюжным зимним вечером заглянула смертоносная богиня Морана, лишённая себя, и похоронила под коркой льда.
    Ни один огонь не мог в те годы перебороть жестокую пургу, изрезавшую лицо мельчайшими осколками льда. Ни один человек не смог умилостивить молчаливую слугу Скипер-Змия, ибо молились они другой Маре.

    Морана вздрагивает, и серебряной крошкой разносятся снежинки по ветру, окутывая ближайшие города зимним блеском и возвещая новую зиму.
    Морана отчаянно трёт ладони, а ветра начинают кружить всё резвее, помогая создавать иные снежинки, шепчущие о зимах иных.

    Мара тогда была юна, но всё так же бледна и спокойна. Руки её приносили людям радость, а каждая снежинка была наполнена смехом новорождённого. Снежинки, красивые, воздушные, подрываются в воздух с ветрами и кружатся в причудливом задорном хороводе. Так же, водя хороводы да кружась в забавных танцах, проводили когда-то зимы люди. Лошади с радостью взрезали сугробы, раскидывая в разные стороны брызги снежинок. Дети с удовольствием бесстрашно кувыркались в снегу и бегали к рекам, дабы взглянуть на рыб у самой поверхности.
    И никто не боялся смерти и не изгонял Мару из мира.

    «Прочь!» — безгласно произносят губы, и Морана отшатывается от снежинок. От собственных воспоминаний и деяний.

    Морана рада бы забыть, да не может – лишится себя. Заблудится, потеряется в безбрежном пространстве снега и смутных воспоминаний да сторонних звуков.

    Снежинки, что хранят юность Мары, звучат переливчатым звоном бубенцов, задорными песнями, безмятежным смехом детей, ловящих снежинки тёплыми пальцами иль языком.

    Льдинки, что помнят бесчинства Мораны-пленницы, разносят людские стенания, грубую брань, страдальческий вой голодающих и умирающих зверей.

    Снег вертится вокруг неё, кутая не в любимую прохладу – удушающий саван.
    Звуки вонзаются в голову безжалостно острыми наконечниками, разрывая головной болью.

    Морана дышит глубоко, теряясь в канувших в прошлое силуэтам мертвецов и весельчаков, в плачах и смехах, в играх и крови на снегу.

    Морана, морщась и пересиливая боль, распрямляется и вскидывает руки в стороны. Всё вокруг замирает. Даже Стрибожьи младшие ветра, направленные Моране в помощники, перестают поигрывать снежинками и льдинками. Словно внимают каждому её жесту.

    Морана прикрывает глаза, в которых покалывает от увиденного, плотно сжимает губы, пропитавшиеся горечью случившегося, и глубоко дышит.

    Отныне она слышит лишь тишину. Нет ничего. Ни весёлой юности, ни жестокости Скипер-Змия – лишь бескрайний покой.

    «Покой…» — беззвучно выдыхает Морана и заставляет всё опуститься вниз.

    Льдинки и снежинки переплетаются, покуда пальцы сжимаются в кулаки, сливаются воедино да замолкают. Слезы и смех уравновешиваются и рождают безмолвие.

    Властный взмах – с кончиков пальцев да из рукавов во все стороны бескрайней Руси разносится бессчётное количество снежинок. Тихо парящих, покалывающих морозом кожу, обличающих окна и воду в красоты.

    Морана выдыхает и расправляет плечи, складывая руки под грудью.
    Губы не искажает ни радостная, ни ядовитая усмешка. В глазах и под кожей – ледяное спокойствие.

    Пора зиме принести в мир то, что он заслужил – покой.

    Морана холодна и молчалива.

    Как и её зима.

  • Сокровище

    Королевича принимают со всеми почестями: в тереме льются и мёд, и вино, и гусляры заигрывают самые весёлые песни, и матушка с сёстрами разодеты в лучшие наряды, расшитые сплошь речным жемчугом, коим и славился отцовский удел, а самые весёлые парни из дружины выплясывают в алых сапогах, так что пение половиц звучит даже у Раны в горнице.

    Сими забавами да роскошествами батюшка ублажить королевича, прибывшего по поручению отца, владыки всех земель, чья столица вечно скрыта в горном тумане, где небеса с землёю встречаются, надеется, думает, сумеет вымолить у него дань меньшую, нежели другие уделы платят.

    Токмо старания все его напрасны: всем известно, что королевич — из рода драконов, а они на сокровища падки. А жемчуг речной, что отцу умельцы со всего удела доставляют да обтёсывают, сияет ярче прочих драгоценных камней.

    Ране известно это наверняка, ибо ничего, кроме жемчуга — и жемчужных облаков по утрам и а закате в клочке распахнутых ставен — не видела она больше. Даже нынче батюшка запретил ей на праздник выглядывать, даже краем глаза не позволил ей на королевича-дракона взглянуть.

    Верно ли, что глаза у него желтее змеиных, а плащ чёрный — сложенные крылья, Ране теперь не узнать. Как не познать и многого, что известно всем прочим однажды станет.

    Собственные пальцы кажутся Ране полупрозрачными в сгущающемся лунном сиянии, когда перебирают в шкатулке перлы. Позволив лучу света скользнуть сквозь пальцы потоком прохладным, что вода ключевая, которую ей умываться приносят, Рана берёт в руки иглу.

    У Раны работа не доделана, а срок уж скор. Рана шьёт вот уже третий год, жемчужина к жемчужине пришивает узоры на белом кафтане.

    Только вот не невестин кафтан шьёт себе Рана — саван погребальный.

    Хворь подступает к ней обыкновенно ночами: когтистой рукой раздвигает рёбра, сжимает сердце, лишает чувств. Оттого отец не пускает её никуда, кроме горницы: боится, что захмелеет от воздуха свежего Рана, что оступится на влажной траве — и что хворь заберёт её прежде времени, что целители назначили.

    А время уже близко.

    Посему работает Рана с рассвету и после заката, покуда лучина горит, дабы пред богом речным, кому юных, прекрасных да смелых дев да молодцов отправляют в ладье, предстать в драгоценностях, дабы не служанкой стать в его чертогах, не кикиморой смешливой — новой супругой ему или его сыновьям стать.

    То отцу неведомо, что когда догорают лучины и дом погружается в сон, Рана на носочках, как тать, выскальзывает за дверь. Двигается наощупь, что кошка, и ступать старается так же беззвучно, чтобы спуститься по лестницам вниз, к гульбищам и, обняв колонну липовую, изрезанную солнцеворотами, смотреть в бесконечно высокое тёмное небо и шёпотом считать звёзды, загорающиеся одна за другой над горами.

    Звёзды похожи на маленькие сияющие жемчужины — и Рана предпочла бы в жизни новой вознестись к ним, нежели в руки речному богу отдаваться.

    Этой ночью Рану застают врасплох. Она слышит скрип половиц, и внезапная слабость накрывает её от испуга: она даже мышкой юркнуть никуда не может, просто впивается ноготками в колонну и легонько сползает вниз. Из черноты, словно бы отделившись от неё, но будучи её частью, выходит юноша.

    У него благородный профиль, заморский — думает Рана — нос не круглый, как у половины молодцев из дюжины отца, тонкий, с горбинкой; и глаза совсем не голубые — по-кошачьи желтоватые и узкие, словно бы в вечном прищуре. Он ступает тихо, но в шагах его — шелест крыльев и грохот камней.

    Рана лишается дара речи: догадывается, кто перед ней.

    Королевич-дракон, не иначе: потому он и сер, и мрачен, и кутается в этот сияющий плащ.

    — Доброй ночи, — шепчет Рана, склоняясь в поясном поклоне.

    Но силы оставляют её: она покачивается — и падает вперёд. Королевич далёк, но оказывается рядом и удерживает Рану в своих руках.

    — Как твоё имя, красавица? — рокочет незнакомец, и в голосе его Ране слышится эхо и морозец далёких туманных гор.

    — Рана.

    — Рана… Рана… — он перекатывает её имя на языке, пока Рана, цепляясь за колонны, поднимается. — Рана? — Из его уст собственное имя звучит, как туманный рассвет. — Откуда же ты взялась такая, Рана?

    Присаживаясь на край оградки, Рана стыдливо почёсывает большим пальцем пятку.

    — Не бойся меня. Я всего лишь гость в этом доме. Кто ты? Служка? Девка сенная? Или…

    — Дочь я, княжна, — выдыхает Рана и жмурится.

    Вот сейчас, сейчас рассвирепеет королевич-дракон на обман, на лукавство, отцом устроенные во спасение Раны да себя. Однако королевич смеётся — и смех его совсем простой, человеческий.

    — Отчего же я не видел тебя, княжна Рана, на празднике?

    — Хворая я, — признаётся Рана, поднимая голову к небу, — с рождения жизнь моя со смертью единой нитью в кольцо переплелись и друг друга стирают. С рождения мне судьба предначертана невестою бога речного быть.

    — Неужто сам бог речной просил руки твоей? — потешается королевич.

    Это Ране неведомо. Зато ведомо, что дабы стать речному богу женой, нужно разодеться в такой саван, что любую невесту в уделе затмит. И покуда она рассказывает королевичу это — сама не знает, зачем; просто перед его взглядом янтарно-тёплым устоять невозможно, и словеса сами льются, что хмельные песни на пиршествах — он слушает внимательно, с усмешкой, барабаня кончиками пальцев по ограде.

    — А чего же ты сама желаешь, Рана?

    Рана пожимает плечами:

    — Коли мне бы выбор дали, я бы жизнь выбрала. С батюшкой быть да с матушкой. Так, как батюшка, меня не любит никто, да и полюбит едва ли. Коли выбора нет, так умирать, но не невестою речного бога…

    — А как?

    Рана запрокидывает голову и молча смотрит на небо. На ослепительно сияющие точки — и ничего не говорит. Ни к чему королевичу знать, как страстно она желает неба коснуться. Соскользнув с ограждения, Рана прощается с королевичем — навсегда — и босая бежит в кровать, где остаток ночи мечется в полубреду и дышит запахами росы, луга и гор.

    Просыпается Рана не от петухов и даже не от хвори: под окнами её горницы — неслыханное дело! на эту отец строго-настрого запретил захаживать — запрягают лошадей. Как была, в льняной рубашке, Рана на носочках подбегает к окну и приоткрывает ставенку.

    Королевич навешивает на лошадь помощника, чёрную, что уголь, поклажу, два мешка со златом да перлами, и хлопает по крупу, отправляя прочь. Сам остаётся, расставив ноги в щегольских сапогах, напротив отца с матушкой, да сестёр.

    — Вы знаете, зачем я явился и каков приказ моего отца.

    — Да, ваше высочество. Мы выплатили вам, что должны были.

    — И? – нетерпеливо тянет королевич, приподнимая бровь; на мгновение Ране кажется, что его взгляд коснулся её. — В указе отца было кое-что ещё.

    — Ах, да! — будто бы спохватившись — но это для пущей искренности — отец взмахивает рукой, и молодцы из его дружины, подпоясанные расшитыми золотом кушаками выносят огромный ларец. — Все мои сокровища, лучшие перлы, здесь. Надеюсь, они станут жемчужиной вашей семейной коллекции.

    Отец посмеивается, потирая ладони: он купец, не привык отдавать просто так. Королевич взмахом руки приказывает открыть ларец, запускает в него ладонь. Взмах — жемчуг брызгами росы оседает на траве.

    — Врёшь. Не это твоё сокровище.

    — Не понимаю, о чём вы.

    — Сокровище, глупец, это то, что скрывают от посторонних глаз, то, что прячут в тёмном углу, что хранят в тайне, лелеют и любят. Жемчугом этим у тебя весь дом обсыпан. Он для тебя то же, что курам — пшено. Корм да и только.

    — Что же, по-вашему, моё сокровище?

    — По-моему? — королевич улыбается и запрокидывает голову, щурясь на предрассветное солнце, но Рана поклясться может, что чувствует его тёплый взгляд. — Сокровище — это то, что речному богу принадлежать не должно.

    Отец бледнеет, мать — едва не лишается чувств. Сестры жмутся к её спине.

    — Нет, — произносит отец, только в голосе нет той твёрдости, какой совершает он сделки да запрещает Ране выходить из горницы. — Что угодно, но только не Рана.

    — Только Рана, — рычит королевич, — и больше ничего.

    — Она больна, она не сможет, она обещана… Вы только испугаете её.

    — Испугаю?

    Королевич смеётся, и от смеха его Рана хмелеет в мгновение, набрасывает недошитый кафтан, выпрыгивает в сапожки мягкие и сбегает вниз, на крыльцо. Ни одна жемчужинка не покатывается под ногами Раны, когда она встаёт между отцом и королевичем, ни одна былинка не дрожит.

    — Испугал ли я тебя, красавица?

    — Ничуть, — качает головою Рана и оглядывается на отца с ободряющей улыбкой.

    Он сейчас бледнее неё. Королевич подходит к ларцу, запускает туда ладонь, а вытягивает длинную жемчужную нить.

    — Что же, Рана, помнится, давеча ты мечтала выбирать свою судьбу. Что ж, выбирай. Пойдёшь со мною? — Королевич посмеивается уголком губ, обнажая клыки белее жемчуга. Нить первым оборотом на шею ложиться. — Горя и бед знать не будешь. Целителей со всего королевства тебе соберём, — второй оборот вкруг шеи на кафтан ложится. — А кроме того, неба коснёшься, как грезила.

    Третий ряд нити на шею ложится, и королевич отходит, руки за спину заложив.

    — Ну так что же, Рана? Станешь моею?

    Рана дрожащей рукой касается жемчужной нити, оборачивается на семью. Что-то бормочет отец, горестно рыдает мать, сёстры силятся сказать что-то — Рана не слышит: у неё в ушах шумят горные ручьи и эхо пещер, шумят невиданные леса и неспетые песни. Она вплотную подходит к королевичу и кладёт свои руки в его.

    — Стану, стану твоей. Стану делать, что ни пожелаешь, коли сдержишь слово своё.

    — Сдержу, Рана, сдержу, — ладонь королевича, холодная, шероховатая, бережно касается её щеки.

    А после Рана видит, что слухи — ложь. Крылья у драконьи, перепончатые, могучие, у королевича прямо из спины вырастают, а следом он весь чешуёй чёрной, что тьма ночная, что дно речное, покрывается. И из хрупкого юноши в огромного змея обращается.

    — Одумайся, дочь! Змей не даст тебе счастья, — ловит её руку отец.

    — Будто бы с речным богом мне счастье было обещано!

    Горячая, влажная рука у отца. Рана вырывает свою с пренебрежением и, подхватив подол кафтана да сорочки ночной, ловко, будто бы целую жизнь так делала, взбирается на спину королевича

    .Пара мощных хлопков крылами — и Рана касается неба…

  • Первая ночь

    Даждьбог держит её крепко и бережно — не уронит: она для него что белое пёрышко, зацепившееся за золочёную вышивку на красном кафтане, что лепесток яблони, случайно спланировавший на плечо. Невесомая, лёгкая — своя.

    Едва касаясь плеча Даждьбожьего, Морана оглядывается. На стенах, расписанных, мастерами по дереву украшенных, всюду солнца — красные, яркие, жгучие. Всюду волки — хищные, прыткие, ловкие, — ведут охоту на колючие ростки тьмы. Даждьбог улыбается ей в усы, медовухой залитые, и бережнее подхватывает под коленями.

    Напрасно.

    Моране не быть принятой в тереме — она это чувствует, слышит. С самого сватовства ей известно, как быстро и беспричинно сгинула первая жена Даждьбога, почти такая же светлоокая, как сам солнцеликий воин, как любили её все, кто Даждьбогу прислуживал, и как невзлюбили, даже не зная, ту, что взлелеяла в себе тьму…

    Переноси её через порог али переводи — не станет терем Даждьбожий ей домой, а она не станет здесь хозяйкой. Слишком жарко здесь, слишком душно, слишком светло.

    Даждьбог едва толкает дверь в опочивальню. Тяжёлая, дубовая, она распахивается с грохотом, и запоздалая берегиня, случайно али нарочно исподлобья сверкнув ярко-зелёными глазами на Морану, зажигает последнюю свечу.

    Их здесь великое множество, так что ночь превращается в день.

    Даждьбог ни слова не говорит: он едва потрясывает золотистыми кудрями, и берегиня тут же исчезает прочь лёгким весенним ветерком, оставляя после себя лишь привкус озёрной тины. Дверь захлопывается тихо, но крепко, и Даждьбог наконец ставит Морану на пол.

    Она поправляет рукава платья, тяжёлого множества золотистой вышивки и взглядов, что довелось ему вынести сегодня, и сквозь ресницы глядит на Даждьбога снизу вверх. Он широкоплеч, могуч, дороден — и глаза его сияют янтарём закатного солнца от восхищения.

    Ему бы на Живу так смотреть, труженицу, покорную солнцу, родительской воле и рассудительности; на сестру её, у которой руки теплы, пальцы мозолисты, а на лице россыпь веснушек — солнечных брызг; на ту, кто даже имя Даждьбожье произносит с трепетом и придыханием.

    Так по что же он на неё, Морану, так смотрит, когда у неё в животе страх сворачивается, какого она лишь во времена Скипер-Змеевы знавала, и по что же он Морану у мудрого отца её, выкупал, как диковинку какую-то, и по что же он перед ней на колени опускается и горячими, влажными поцелуями, что кольцами, одаривает тонкие бледные пальцы.

    У Мораны дрожат ресницы, и в горле болезненно дребезжит, когда Даждьбог прижимает её ладонь к своей щеке и смотрит на неё с благоговением:

    — Наконец свершилось начертанное, Морана. Отныне и навек мы муж с женою. Пойду я впереди, а ты за мною, заслоню тебя от любой невзгоды, от любой неприязни. Ни Чернобог, ни Скипер-Змей — ни кто-либо ещё, кто бы он ни был, не посмеет тронуть тебя.

    Уголки губ подрагивают, не смеют приподняться в обманной усмешке. Ибо, может, Даждьбог и не лжёт и взаправду защитит её ото всех напастей, да только от главной, от самого себя, уже не защитил.

    — Отчего ты молчишь, Морана? Али мучает тебя что?

    — А что говорить теперь, Даждьбоже? — ведёт Морана плечом, но выпутать руку не может — сильна хватка Даждьбога, крепко его вожделение.

    — И то верно, ни к чему словеса — за мужа с женою действия говорить должны, — выдыхает Даждьбог и поднимается.

    Он заходит за спину, путается пальцами в волосах, в хитросплетении лент кокошника, а Морана смотрит в черноту деревянных срубов, в безумную пляску теней на стенах и старается не смотреть на кровать, которую ей отныне и вовек с нелюбимым делить придётся.

    Грустно позвякивает хрусталь поднизи, когда Даждьбог снимает кокошник и откладывает его в сторону, на маленький стол. Туда же ложатся ленты — алые, жемчугом да золочёными нитями расшитые, подарок Даждьбожий, и волосы прохладой рассыпаются по спине.

    Так хочется пропустить их сквозь пальцы, растрепать, рассмеяться от облегчения — Морана не двигается.

    Даждьбог вновь оказывается пред ней, и возможности отвести глаза уже нет. И Морана смотрит. Смотрит на кудри его, растрепавшиеся, на раскрасневшиеся в волнении и жаре свечей щёки, на улыбку, несмелую, тонкую, и только дышит чаще и громче. Его ладонь, грубая от застарелых мозолей, едва касается щеки — Морана вздрагивает и отшатывается, как от пощёчины.

    Прикосновения Даждьбога её раскалёнными углями жгут.

    — Что ты… — хмурится он и снова касается ладонью щеки.

    — Жжётся, — хрипит Морана.

    Голос дрожит и срывается, а губы, кроме вина из Кощеевых рук ничего не испившие, не слушаются.

    — Это тьма злится, Морана. Позволь мне избавить тебя от неё.

    Он так искренне верит, что одним прикосновением может изничтожить то, что пытались и отец, и матушка, и сёстры, что Морана теряется и только хватает ртом воздух, чтобы не заплакать от боли.

    — Ты цветок, Морана, — проникновенно рокочет Даждьбог, всё дальше ладонью скользя: уж и волосы сквозь пальцы пропускает. — У тебя кожа, что лепесток первоцвета. Нежная, белая. У тебя глаза, что озёра глубокие, а волосы, что сама ночь.

    Он выдыхает и вдруг рывком прижимает её к себе.

    Губы к губам.

    У Мораны руки сжимаются в кулаки, а Даждьбог выцеловывает её жадно, страстно, жгуче — это не соприкосновение губами вскользь на радость гостям — это жажда, это жадность, это вожделение. Это жар, пронзающий Морану насквозь, бросающий её в дрожь, в трепет, лишающий опоры под ногами. Она пошатывается, и Даждьбог отстраняется.

    Глаза его сверкают не янтарём — чистым пламенем ярче свечей.

    — Твои губы, словно маков цвет, алые, нежные, пьянящие… Не могу напиться ими… — выдыхает он срывающимся голосом, в котором пляшет полубезумный, восторженный смех.

    Морана отвечает ему таким же смешком.

    — Так пей. Пей! Пей до дна, Даждьбоже, как желал! — смеётся она и срывает с себя рукав.

    Ткань, тяжёлая, неподатливая, рвётся, как старая ветошь. С громким треском расползается она, обнажая плечо. Морана тянется руками за спину, и дрожащие пальцы неловко, с трудом, но одна за другой расстёгивают пуговицы.

    Морана срывает одеяние свадебное с себя прежде, чем Даждьбог понимает, что произошло.

    Перешагнув через тяжёлое одеяние она замирает перед ним в одном исподнем — полупрозрачном, как вечерний ветер, как предрассветный туман — и сжимает руки в кулаки.

    Сердце — пусть и говорят, что оно навек заледенело — бьётся гулко и шумит в ушах. А Даждьбог, туго сглотнув, потирает бороду.

    — Ну и что же ты медлишь, Даждьбоже? — хрипит Морана, слова прилипают к нёбу, но она проталкивает их сквозь зубы, сквозь слёзы, жгуче свербящие под веками с приговора отца. — Ты ведь мечтал володеть мною — давай, володей! Не робей!

    И Даждьбог не робеет. В мгновение ока он скидывает с себя наряд свадебный и толкает её на кровать, на белые простыни, мягкие, прохладные, расшитые оберегами красными по краям. Морана приподнимается на локтях и пытается отползти подальше.

    Прочь от жгучего жара, от вожделения Даждьбожьего — но некуда бежать, некуда скрыться.

    Всё уже решено за неё. Такова нить её судьбы, таков путь: беги не беги, скрывайся не скрывайся — а быть ей женой Даждьбогу, делить ей с ним ложе, задыхаться от поцелуев его жадных, пылких, горячих.

    Когда сорочка, легче воздуха, соскальзывает с её тела и теряется в складках простыни, когда Даждьбог горячими ладонями очерчивает контуры её тела, как своего, Морана безвольно откидывается на подушки и прикрывает глаза.

    Ей хочется думать о Дремучем лесе, где тесно растущие деревья бросают густую прохладную тень, способную излечить ожоги поцелуев, расцветающие на шее, на обнажённом плече, под ключицей, меж грудей, на запястьях, под рёбрами. Хочется думать о тереме на краю этого леса, о своём тереме, куда ей дозволили возвращаться каждую зиму — о своём уголке, где не будет тяжёлого дыхания Даждьбога, липкого жара его тела, его восторженного шёпота.

    Хочется думать об улыбке посланца Чернобожьего, обещающего увести её хитрыми плетёными тропами да в Навь…

    Но Морана не может.

    Ей остаётся лишь тлеть от прикосновений, невесомых, но болезненных, от поцелуев, жадных, но испепеляющих.

    Даждьбог нежен — и Морана почти не чувствует, как сгорает внутри, почти не боится. Даждьбог лелеет её, как цветок редчайший, дивной красоты, чтобы он цвёл, благоухал и рос. Словно и не ведает, что в неволе цветок не растёт и что сорванному остаётся лишь умирать.

    Даждьбог сам не ведает, что уничтожает её, обрывает лепесток за лепестком у редкого цветка, поочерёдно лишая свободы воли, права выбора, дома, любви, намереваясь лишить и тьмы…

    И когда Даждьбог, утомлённый, жаркий, целует её спешно меж грудей и падает рядом, проваливаясь в богатырский сон, Морана, стыдливо натянув сорочку, присаживается на краю кровати и взмахом гасит свечи.

    Бьётся, бурлит, расползается под кожей мрачная холодная сила, притихшая, испуганная, но отнюдь не изгнанная пылом и жаром Даждьбожьих касаний, Морана с облегчением выдыхает.

    К окнам льнёт непроглядная тьма.

    И её не выжечь, не вытравить, не потеснить.