Метка: 12+

  • Омут

    Омут

    художник: нейросеть

    «у каждой реки на свете должна быть своя Офелия»

    — Долго ещё ей предстоит у нас быть, моя дорогая? — пробормотал супруг, слишком низко пригнувшись за новым куском дичи с блюда, видимо, чтобы его не услышала прислуга, выставлявшая на стол всё новые и новые блюда.

    Слишком много для тихого семейного ужина. Никакой скромности — пустая роскошь.

    Виллоу поджала губы и, отложив в сторону вилку для мяса, коротко глянула влево. Сестра сидела на углу стола в той же позе, в какую Виллоу усадила её в начале ужина: чуть ссутулив острые плечи, она рассеянно перебирала разложенное на коленях шитьё, которое не успела закончить. Длинные косы растрепались, как бы Виллоу ни старалась затянуть их потуже, и рыжие непослушные пряди казались пляшущими на лице отблесками пламени. Сухие покусанные губы шевелились в постоянной — на этот раз беззвучной — матушкиной колыбельной.

    Серебряные приборы перед ней, равно как и еда в тарелке, оставались нетронутыми.

    — Она моя младшая сестра, милорд, — многозначительно приподняв бровь, Виллоу медленно отпилила кусочек мяса; на белом фарфоре расплылись пурпурно-ягодные капли крови. — А это значит, до тех пор, пока она не будет способна о себе позаботиться самостоятельно, она будет под моей опекой.

    — И ты думаешь, что справишься?

    Супруг велел подлить себе ещё вина. Каплей воды сверкнул крупный камень на перстне из Индии, Виллоу медленно разжевала мясо. В этот раз оленину приготовили слишком жёстко — кусок вставал поперёк горло. Заставив себя сделать пару коротких глотков воды, Виллоу снова отложила приборы, расправила плечи и устремила взгляд на супруга, мимо пёстрого разнообразия блюд, вдоль вспыхивающих бликов на серебряных и золоченых подносах, сквозь тревожно дрожащие на высоких цилиндрах свечей огоньки, требовательный и вопрошающий.

    — Она моя младшая сестра, милорд, — тихо повторила Виллоу, вглядываясь в него.

    Он вроде бы остался всё тем же, кем был в день её свадьбы: статным и смуглым от регулярных поездок на шахты в Индию, с той же проседью на висках и глубокими, тёмными, похожими на воды Темзы, глазами. Всё тем же: деловым джентльменом, лично контролирующим работу заводика, в котором сохранилась часть акций; заслуживающим уважения и восхищения в свете; вызывающим восторг и едва различимую зависть франтом. И Виллоу силилась понять, отчего вдруг человек по ту сторону стола казался ей совершенно чужим.

    — Понимаю. И это заслуживает уважения, моя дорогая, — он склонил голову в одобряющем жесте; Виллоу незаметно прикусила губу. — Однако не думаете ли вы, что вашей сестре место в специализированном месте?

    — Это каком же, милорд?

    Виллоу выдохнула и сжала пальцы в кулак, чтобы украдкой не коснуться колена Луизы под столом — всё равно ведь она ничего не поймёт.

    — Ну… — супруг выдержал паузу, не то подбирая слова, не то собираясь с силами, а после, сделав пару медленных размеренных глотков, полушёпотом произнёс: — В лечебнице для душевнобольных, скажем?

    Прислуга, стоявшая в углу комнаты, если что и расслышала, то виду не подала — ещё бы: их дом сейчас был одним из на редкость хлебных мест, и разрушать репутацию хозяев пустыми слухами или докучать им неприкрытым любопытством значило оказаться на улице и обречь своих детей на многочасовые смены на заводах, никакой матери этого бы не хотелось, — а вот Виллоу дёрнулась, так что вилка с неприличным бряцаньем укатилась под стол.

    Луиза продолжала бормотать колыбельную.

    — Так вот, значит, как вы видите семейный долг, милорд! Отдать собственную сестру на растерзание волкам в овечьих шкурах? Думаете, я не знаю, что творится в стенах подобных лечебниц?

    — Позвольте полюбопытствовать, откуда же даме вашего положения и происхождения знать об этом?

    — Дама моего положения, покуда супруг в отъезде, выписывает разного рода газеты и книги и читает их в вечернее время, которое могла бы посвятить своему мужу.

    — Я знал, что брать в жёны женщину, умеющую читать, плохая идея, — уголок губ приподнялся в довольной ухмылке. — И о чем же вам поведали эти ваши газеты?

    — Помещённых в лечебницы душевнобольных обездвиживают, оставляют прикованными к одному месту; их плохо кормят, если кормят вообще; а если говорить о лечении, то это или избиение палками, или обливания ледяной водой, или сеансы электротерапии.

    — Говорят, они достаточно эффективны.

    — Говорят, они до безумия болезненны.

    — И что же мы будем делать в таком случае?

    — Не понимаю, чем присутствие Луизы в нашем доме мешает нам, — Виллоу качнула головой.

    Показалось, Луиза на мгновение приподняла голову, но тут же опустила, продолжая тонкими длинными пальцами перебирать шитьё: изящные цветы на потрёпанной ткани.

    — Репутация, — многозначительно выдохнул супруг. — Вы носите траур гораздо больше положенного, отказываете мне и иным почтенным джентльменам в танцах на приёмах. А после того, как вы получили наследство и перевезли к нам Луизу, так и вовсе перестали появляться на приёмах. Что скажут о джентльмене, являющемся на приёмы без жены?

    — Наша королева носит траур, сколько я себя помню. Почему же нельзя мне?

    — Королева носит траур по принцу-консорту, своему любимому мужу.

    — А я — по любимым родителям. Что же до приглашений… Ничто не мешает джентльмену их не принимать.

    — Вы же прекрасно знаете: этому нет причин. А без причин — пойдут пустые судачества… Если бы… — супруг осёкся на полуслове, остаток фразы растворился в грохоте повозок за окном: — Если бы была тому достойная причина.

    «Если бы у нас были дети», — мысленно закончила за него Виллоу и залпом, вопреки всем правилам приличия, опрокинула в пересохшее горло стакан воды. Стало жарко.

    — Сошлитесь на дела, мой дорогой. Потому что, позвольте напомнить, что после того, как мы получили наследство, ваши дела пошли в гору и вы сумели удержаться на плаву в непростое время.

    — Хотите уличить меня в меркантильности?

    Виллоу поймала себя на вдохе. В груди клокотал шторм, бросавший её сознание из стороны в сторону, как, должно быть, бросало корабль, на котором затонули родители, в водах далёкого, чужого океана по пути в Индию. К ним, к ней, к Виллоу, решившей приобщиться к делам мужа и самолично взглянуть и на алмазные шахты, и на дикую, невероятно яркую и влажную страну. Корсет сдавливал рёбра до лёгкого головокружения, и к вискам прилила кровь. Она могла бы сейчас сказать столь многое, но вспомнила грубоватые руки, нежно вытирающие её слезы; организованные сквозь расстояния, сквозь плотную пелену желтоватого влажного воздуха Индии, похороны в холодном густом тумане Англии; вспомнила бережные объятия после сухих, разрывающих горло слёз и пролитой крови нерождённого ребёнка.

    Виллоу стремительно поднялась из-за стола. На стул и пол посыпались приборы. Подхватив бледную, как из воска, сестру, под руку, Виллоу прошептала:

    — Идём спать, Лу…Луиза подчинилась. Виллоу, поддерживая её за плечо, медленно двинулась к выходу, провожаемая пытливым взглядом супруга. А прямо напротив него остановилась — и выдохнула в самые губы:

    — В чём угодно, Уильям, но только не в этом. Просто… Неужели же ты пожелал бы мне подобной участи?

    Виллоу не хотела слышать ответ: сердце вдруг сжалось, как лист дневника, измаранный чернилами и отчаянием, в маленький комочек. Ей бы не хотелось, если бы ответ вдруг оказался… Не тем.

    Луизе отвели маленькую комнатку, которую к их возвращению из Индии отделали под детскую. Здесь были светлые обои, туалетный столик — миниатюрная копия столика Виллоу — и маленькая деревянная кроватка, в которой Лу, и раньше маленькая, теперь, совсем исхудавшая, просто-напросто тонула.

    Виллоу усадила сестру на край кровати и присела чуть позади, мягко убирая косы на спину. Луиза вздрогнула и оглянулась на сестру.

    — Ви, — прошептала Луиза, — прости, я вам мешаю.

    Это были первые осознанные слова Луизы за несколько месяцев, обращённые к ней.

    В её больших оленьих глазах было столько страха и отчаяния, что у Виллоу засвербело в носу. Коротко глянув на окна — крепко ли держатся ставни, — она приподняла уголки губ и качнула головой:

    — Вот ещё, глупости. Я всегда рядом, Лу. Теперь — точно.

    Виллоу мягко погладила Луизу по голове.

    — Пой, Лу, пой.

    И Луиза запела. Она пела матушкины колыбельные о звезде, что зажглась в ночи высоко-высоко, чтобы сиять ярко-ярко, о лаванде, сиреневой и зелёной, о пасущихся овечках, о золотых снах и о заботе матушки, которой сейчас так не хватает, но которая присматривает за ними с высоты. А Виллоу, выплетая атласные ленты из тугих непослушных кос, распуская хитрую перевязь на маленьком чёрном платье сестры, беззвучно роняла слёзы на тёмный бархат своей юбки.

    Луиза уснула у неё на руках: чуть покачиваясь в мягких объятиях, как на набегающих на берег волнах, и вцепившись пальцами с обгрызенными ногтями в предплечья сестры, она утомлённо сомкнула глаза. Виллоу, аккуратно уложив сестру в постель, присела в ногах, глядя в мутную, дрожащую газовыми фонарями ночи.

    — Виллоу?

    Виллоу вздрогнула, когда дверь приоткрылась, впустив робко подрагивающую полоску света. Уильям, в халате, со свечным огарком на блюдце, застыл на пороге, как будто спрашивал разрешения зайти. Виллоу коротко кивнула. Уильям остановился у туалетного столика.

    Виллоу взглянула на сестру.

    В сиянии бледной луны, терявшейся за огнями города, Луиза казалась голубоватой, полупрозрачной, как мираж, как тень некогда живой, румяной, солнечной девушки, чья беспечность и непринуждённость глубоко пугала тревожившихся за её будущее родителей, и так забавляла сестру и её супруга. Виллоу заботливо поправила одеяло, пряча босые ноги сестры, и поднялась Уильяму навстречу:

    — Она уснула. Впервые за долгое время — почти без метаний и без горячки.

    — Вижу, — кивнул Уильям и отвёл руку в сторону, прихватывая Виллоу за локоть. — Прости мне моё поведение. Я знаю, тебе сейчас непросто. И я волнуюсь.

    — О чём? О нашей репутации?

    — О тебе, — Уильям мягко привлёк Виллоу к себе, и она покорно уткнулась лбом в его висок, — ты спросила, желаю ли я тебе такой участи, как ты описала. Мой ответ: нет — никогда. Однако, Виллоу, пойми, что жизнь — это река. В ней встречаются пороги, отмели, омуты. И здесь важно продолжать движение, несмотря ни на что. Потери – это больно, я знаю. Но отчаяние — это омут, а безумие – это последний отчаянный нырок утопающего наружу. И кроме того, говорят, безумие – заразительно. Оно до ужаса быстро развивается на удобной почве.

    Виллоу промолчала. Она знала, что всё, что говорит Уильям — истина, и проклинала себя за это знание. Беспомощно оглянувшись на сестру, призраком былой Луизы свернувшейся на белых простынях, Виллоу всхлипнула:

    — Я так виновата перед ней… Не хочу, чтобы она исчезала.

    Ладонь Уильяма успокаивающе скользнула по спине Виллоу, и та затряслась от подступающих слёз.

    — Она не исчезнет, Виллоу. Пока есть ты — она не исчезнет. Но я прошу тебя, не исчезай и ты. Не оставляй меня.

    — Обещаю, мой милый… — шепнула она, украдкой поцеловав Уильяма в уголок губ.

    Уильям на выдохе коснулся холодными губами лба Виллоу и вывел из комнаты.

  • Другая

    Особняк на окраине Стамбула казался совсем нежилым: пустым и тихим, как склеп, как и любой замок, который выбирал Влад. Только теперь эта тишина совсем не пугала, не царапала тревожными ледяными мурашками нежную кожу — успокаивала. И чтобы не потревожить её, Лайя даже осторожно сняла на пороге комнаты удобные босоножки с серебряными нитями, под стать подаренному Мехмедом платью, и через плечо глянула на Лео.

    Едва они прибыли в особняк, Влад небрежным взмахом предложил им располагаться, а сам уединился с Ноэ в своей спальне. Вот только располагаться было нечем: все вещи остались у Сойданов. Лайя беспомощно улыбнулась Лео, усаживаясь на кровати. Он запустил пятерню в лохматые кудри: не знал, что и сказать.

    Громкий звук сообщения эхом прокатился под потолком комнаты. Лайя испуганно вздрогнула. Воздушный шлейф, надорванный у подола на мероприятии и по пути в особняк, печально затрещал в кулаках. Лео едва глянул на экран и присел на корточки перед Лайей с мягкой улыбкой.

    — Ну ты чего?

    — О чём ты? — Лайя осторожно выпутала ногти из сеточки шлейфа и погладила колени. — Ничего сверхъестественного ведь не произошло. Просто… Просто меня только что выиграли в шахматы.

    — Лайя…

    Она вздрогнула, когда Лео бережно накрыл ладонями её пальцы, и только теперь поняла, что продрогла до костей. Лео задумчиво поправил большим пальцем тонкий браслет на её запястье и, сощурившись, подмигнул с усмешкой, лучом солнца коснувшейся лица. Лайя несмело улыбнулась и качнула головой.

    — Я даже не знаю, что делать дальше…

    Она сильнее сжала дрожащие пальцы. Лео поднялся и скинул свой пиджак ей на колени.

    — Держи, накинь, а то ты вся светишься. Я договорился встретиться с Эзелем на нейтральной территории. Эльчин обещалась помочь с твоими вещами.

    Лайя поспешно отстегнула порядком утомивший её шлейф, больше напоминавший тонкую изысканную паутину, в которой так легко запутаться, и послушно накинула пиджак на плечи.

    — Ну как?

    — Теплее.

    — Так-то лучше, — с удовлетворённой усмешкой Лео приблизился к Лайе и легонько щёлкнул по носу: — Не вешай нос. Теперь всё будет, как обычно.

    «Как обычно…» — эхом отдалось в сознании Лайи вместе с глухим стуком удаляющихся шагов Лео. Скользнув ладонью по шее, где всё ещё перекатывались два крохотных круглешка шрама, Лайя плотнее закуталась в пиджак, казавшийся сейчас надёжней кольчугой, и на носочках подобралась к окну. Сквозь мутное от дождевых разводов стекло и пышную зелень буйно цветущей растительности, заставившей узенький подоконник, Лайя увидела, как Лео стремительным твёрдым шагом покидает маленький двор. У самой калитки он обернулся и махнул рукой. Едва ли увидел её — скорее почувствовал. Лайя несмело махнула рукой в ответ.

    В ответ на её движение вдруг с грохотом распахнулась форточка. С подвыванием скрипнули петли, и в комнату ворвался ветер с Босфора. Гордый и своенравный, он дёрнул подол платья, болючим холодом скользнул по босым ногам и закинул волосы на плечо совершенно человеческим жестом.

    Как шехзаде Мехмед столетия назад путался пальцами в волосах Лале, горячим дыханием опаляя кожу.

    Как Мехмед Сойдан накануне, стоя за её спиной и обжигая алчным взглядом случайно обнажившуюся шею, помогал ей совладать с распущенными волосами.

    От воспоминаний в и без того не обжитой комнатке стало совсем неуютно. Лайя попятилась и, вцепившись в пиджак Лео, как в щит и волшебную ниточку, ведущую вон из лабиринта, выбежала из комнаты по лестнице вниз.

    Ей нужно было увидеть Влада.

    В особняке было непривычно пусто: не было даже прислуги, которая в прошлых замках сновала незаметными, молчаливыми тенями, хранящими сотни хозяйских тайн. От этого стук сердца вбивался в виски до монотонной боли, сливающейся в одну мысль: «Это был мираж…»

    Лайя заглядывала в распахнутые двери, просовывалась в комнату за комнатой, так что у неё кружилась голова, а небольшой с виду особняк ощущался настоящим дворцом.

    Ей нужно было увидеть Влада, услышать его голос, сказать ему столько всего, что она не успела сказать две недели назад. Прикоснуться…

    Очередная ручка обожгла ладонь металлическим холодом, но Лайя не успела её повернуть: из-за двери послышались приглушённо вибрирующие голоса.

    — В конце концов, главное, что всё вышло как нельзя лучше. Правда? Королева снова со своим королём, пускай и не во дворце. Пускай и король не может развернуть свою силу…

    Лайя осторожно отпустила дверную ручку. Та даже не звякнула, а если и звякнула, то этот жалкий звук потонул в грозно вибрирующем голосе Влада, от которого мурашки застыли на коже:

    — Я спросил: чья это была идея. Эвана?

    Ноэ надтреснуто рассмеялся, и Лайя нахмурилась: она успела узнать Ноэ достаточно, чтобы понять, что эта иллюзия веселья просто отвратительна. Он даже не старался скрыть тревогу. Или, может быть, вовсе не хотел скрывать.

    — Ты же там был! Сам видел. Смышлёный мальчишка попался.

    — Ноэ!

    — Ну допустим… Его кто-то легонько подтолкнул к этой мысли…

    — Что ты сделал, Ноэ?

    Что-то грохотнуло в комнате, Лайя прикусила палец, размышляя, стоит ли вмешиваться или хоть раз следует позволить двум стихиям разобраться самостоятельно. Снова зазвучал голос Ноэ, на этот раз не задиристо-насмешливый, не саркастичный и даже не ворчливый — гордый. Таким голосом признают вину, соглашаются с приговорами — таким голосом приговоры выносят.

    — То, что забыли сделать вы. Дал Лайе право выбирать.

    В горле задребезжало, хрустально и колко, до слёз в уголках глаз. Право выбирать… С тех пор, как ей предложили стать владелицей картин, она и забыла о том, что такое право у неё существовало. Её похищали, передавали, спасали, оберегали, запирали, приглашали, оставляли на ужины — разыгрывали, как какую-то вещицу. Сосуд. Драгоценный, красивый, бездушный.

    Если бы Лайе дали право выбирать, она бы… Она…

    Лайя покачала головой и в изнеможении прислонилась виском к двери. Она слишком давно, безнадёжно глубоко тонула в этих кипящих тьмой и тайнами водах, буйных, как воды Босфора, так что и позабыла, как выглядит земля.

    Если бы ей дали право выбирать, её бы не разыгрывали в шахматы. «Хотя это же Ноэ, — устало приподняла уголки губ Лайя, смиряясь с участью быть разыгранной. — Мог бы предложить хотя бы шашки…» И поскуливая, рассмеялась в прикушенный до тупой боли палец.

    Вместе с ней рассмеялся Влад, и от этого смеха Лайя перестала дышать. Не так, как обычно: затаила дыхание от восторга, разглядывая редкие искорки веселья, как брызги солнца, в вечно ледяных глазах — задержала дыхание от страха, лишь бы оказаться незамечнной, лишь бы переждать вскипевшую в венах Влада бурю. Смех показался валом ледяной воды, разбившейся об острые камни.

    — О каком праве выбирать ты говоришь? Она за вечер не произнесла ни слова.

    — Можно подумать, вы бы её послушали.

    Ноэ фыркнул это в сторону, почти вполголоса, однако намереваясь быть услышанным. И его услышали — в ужасе задрожали, застонали стены особняка.

    — Ты понимаешь, что ты говоришь? Ты подбил меня разыграть её в шахматы! А теперь обвиняешь в том, что я не забрал бы её, если бы она сказала хоть одно слово. Одно слово. Одно только её слово — и я разнёс бы в щепки этот Стамбул. Развеял пылью по ветру крепость, прахом…

    — И тем не менее ты охотно согласился, — едко отметил Ноэ. — И правильно. Твоя слепая ярость — причина, по которой я подтолкнул Эвана к этой затее.

    Лайя не дышала. Впитывала каждое слово Влада, грозовым грохотом раскатывавшееся по особняку, и не могла поверить, что ради неё можно разрушать города и жизни. Не могла поверить, что это говорит Влад. Влад, который так боялся причинить ей боль, напугать её, готов был по одному её слову начать войну.

    Но даже не спросил.

    Влад медленно шумно выдохнул. Тяжёлые шаги прогремели совсем рядом с дверью, и Лайя метнулась в сторону, к холодной шершавой стене.

    — Что ж, я понял твою идею. Шахматы — игра королей. Но Мехмед тоже не глуп. Если это действительно он, он был владыкой, неплохим стратегом…

    Ноэ хохотнул:

    — Кажется, ты пропустил главное, Влад. Ты пропустил первую часть.

    Наверное, Влад в немом удивлении взглянул на друга, а Лайю пронзила догадка, острая, колкая, болезненная, за секунду до вкрадчивого ответа Ноэ:

    — Я. Дал. Лайе. Право. Выбирать.

    Влад молчал. Лайя тяжело и глубоко дышала.

    Медленно до них доходил смысл сказанного — сотворённого Ноэ. И это было подобно погружению в полный кипящей воды котёл.

    — А ты думал, вы в шахматы играли? — Ноэ рассмеялся совсем демонически. — Нет! Вы колесо Фортуны крутили. А Фортуной была Лайя.

    Влад взметнулся:

    — Как ты мог!

    — Мог что? Не позволить тебе разрушить Стамбул до основания? Лучше бы вы там обнажили мечи и свою сущность заодно? По-твоему это было бы лучше?

    — Я сумел бы сдержаться.

    — Да ну. А если бы победил Мехмед?

    — Да. А если бы он сейчас победил?

    — Ты не понял? Исход игры решала Лайя. Только её желание…

    Ноэ осёкся, очевидно, ошарашенный догадкой так же, как и оцепеневшая, вжавшаяся в стену от разбушевавшихся внутри эмоций, Лайя.

    Пока она стояла, скрестив все пальцы и моля всех известных богов об удаче вновь оказаться рядом с Владом, вновь прикоснуться к нему, просто хотя бы посмотреть ему в глаза и увидеть в них своё отражение, пока Ноэ дурманил всех своими фокусами, Влад математически просчитывал стратегию её завоевания. Так завоёвывают не женщин — крепости, трофеи, статуи древних богинь.

    — Ты ей не веришь, — Ноэ хохотнул. — Ты, убеждавший и убедивший меня, что она лучшая и светлейшая из душ, лучшая из людей… Не веришь той, кого любишь.

    — Замолчи.

    — Нет. Ты серьёзно думаешь, что она выбрала бы не тебя?

    — Заткнись, Ноэ, иначе проверишь на крепость стены этого особняка.

    Дверь распахнулась с неожиданной лёгкостью и грохотом. Влад, взъерошенный, сверкавший налитыми яростью и кровью глазами, за горло вжимал Ноэ в стену, а тот и не сопротивлялся толком. Только взгляд широко распахнутых глаз растерянно метался то в одну, то в другую сторону. Тёмные вены на бледных руках Влада вздулись вскипающей тьмой.

    — Влад, не надо! — крикнула Лайя, как кричала и прежде.

    Он даже не взглянул на неё. Только бросил сквозь зубы:

    — Уйди, Лале.

    Такое знакомое, почти ставшее близким, но совершенно чужое имя кнутом стегануло меж рёбер. Лайя отшатнулась, пиджак упал под ноги. Теперь в нём не было надобности. В груди засвербел странный жар, словно бы она проглотила жидкий огонь и сама стала отчаянно яростным пламенем. Лайя шагнула в комнату, приблизилась к Владу вплотную и накрыла ладонью запястье.

    — Я Лайя! — процедила она сквозь зубы, перехватывая взгляд помутневших от гнева глаз. — И я никуда не уйду!

    Тьма вздыбилась, столкнувшись с пламенем. Влада скрутила боль. Он дёрнулся, разжимая хватку, и рухнул на колени. Ноэ устоял, вцепившись в стену пальцами.

    — Так вот, в чём дело, — хрипло выдохнул он, поправив галстук.

    Влад сдавил переносицу, помотал головой и поднял голову на Лайю.

    — В чём?

    Лайе стало больно. Она моргнула раз, другой — комната подёрнулась мутной пеленой — и повторила тише, так что слова горечью растеклись на языке:

    — Я не Лале. Я Лайя.

    Влад озадаченно потирал лоб, словно бы не понимал разницы между этими, такими похожими, именами, словно бы не видел, что перед ним не Лале — Лайя.

    — Я Лайя, слышишь, Влад? Лайя.

    Тёплая мягкая рука успокаивающе скользнула по покрывшемуся холодными мурашками плечу.

    — Ты дрожишь, человеческий детеныш, — неровно усмехнулся Ноэ и, отряхнув пиджак Лео, накрыл им Лайю. — Подслушивать вообще-то нехорошо. Но спасибо.

    Лайя безмолвно вцепилась дрожащими пальцами в его ладонь, задерживая на своих плечах, на пиджаке Лео — в попытке уцепиться за какие-то остатки здравомыслия в этом круговороте мыслей и эмоций. Влад всё ещё сидел на полу, тяжело дыша, и потирал запястье: кажется, сегодня свет оказался сильнее. Ноэ не двинулся с места. Застыл, ободряюще сжимая её плечи. Лайя шмыгнула.

    — Ну-ну, Бэ-эмби, — Ноэ погладил её по плечам. — Всё уже позади.

    — Нет, — опустила голову Лайя.

    Пальцы дёрнулись в воздухе, желая вытянуться навстречу Владу, помочь ему подняться, скользнуть по его лицу, такому нежному и родному. Лайя сжала руку в кулак.

    — Если ты хочешь меня ударить, то только не по лицу. В Тёмном мире… Не поймут, — хохотнул Ноэ, опасливо отступая на полшага. — К тому же, я и так уже задержался, если меня поймают на горячем… То я уже не вырвусь к вам.

    Ноэ лёгким бризом метнулся от Лайи к двери. Лайя обернулась, покусав губу. На языке крутилось столько вопросов, но Ноэ лишь качнул головой:

    — Боюсь, тут я вам не помощник. Ты явно знаешь больше, чем я.

    Хлопнула форточка. Лайя вздрогнула, глянула через плечо, а когда обернулась, Ноэ уже исчез. И дверь была плотно закрыта.

    Лайя прикрыла глаза, крепко сжала и медленно разжала кулаки, пуская под кожей бережно покалывающий жар. Кровь пульсировала в проступивших голубоватых венах, стучала в виски, сердце с силой ударялось о рёбра. Ноэ был прав: не он был с Владом, когда тот видел, как Лале в подарках от шехзаде Мехмеда приходила целоваться к нему; не он был с Владом, когда Лале позволяла шехзаде одевать её шею в ожерелье из жгучих поцелуев; не он был с Владом, когда они с Лале играли помолвку под аркой из ивы и светлячков, а потом её называли султаншей…

    Не Ноэ был с Владом. Но и не Лайя.

    — Влад, — она обернулась и протянула ему ладонь. — Мне кажется, пришла пора поговорить?

    Влад коротко мотнул головой, отказываясь не то от разговора, не то от её руки, и поднялся сам. Лайя в смятении сунула руки подмышки.

    Конечно, он не станет об этом говорить. Это ниже его гордости и чести.

    Конечно, он не хочет об этом говорить. Это прошлое, за которое он ещё цепляется.

    Конечно, он не сможет об этом говорить. Это ведь его боль.

    Они стояли друг напротив друга, смотрели друг другу в глаза и молчали. Так было уже сотни раз, но казалось, что если они ещё немного промолчат, то больше никогда уже не будет. Лайе казалось, что впервые взгляд Влада полон не нежности, не восхищения, не слепого вожделения и даже не ужаса от того, что он сотворил. Лёд голубых глаз треснул — там была боль, глубокая, тёмная боль, и вина.

    От распахнутой форточки в комнате стало холоднее, Лайя сжалась, а Влад остался стоять, пряча руки в карманах, как неколебимая каменная глыба.

    — Влад…

    — Ла…йя.

    Обращения сорвались с губ одновременно. Они вместе сделали шаг навстречу.

    — Я не могу.

    Влад поморщился, сжимая переносицу, и в этом признании Лайе удалось считать и усталость от удержания тьмы (она обязательно спросит о том, как он вернулся в сознание и человеческих облик, но позже), и сковывающие его цепи подписанного кровью договора, и травянистую горечь воспоминаний.

    — Я знаю.

    Лайя ответила в тон ему в надежде, что Влад тоже поймёт чуть больше, чем сказано.

    Она знает о том, что по договору он не имеет права делиться с кем-то радостями и печалями о своих друзьях; знает, что он отвык от того, что его кто-то, кроме Ноэ, понимает; догадывается, что Лале предала его, пусть и случайно, пусть и сожалела об этом, пусть потом и предавала Мехмеда…

    Влад понял и присел на край кровати, застеленной накрахмаленными белыми простынями без единой складки и плотным пёстрым покрывалом. Лайя неуверенно опустилась рядом, пальцами повторяя золотистые узоры на багровой гобеленной ткани.

    — Влад, я хочу… Послушай… Мне кажется… Мне начинает казаться, что ты забываешь, где ты сейчас. И что я — это я. Не Лале. Лайя…

    — Прости. Мне жаль, что причинил тебе…

    — Влад… — Лайя нашла в себе силы сморгнуть накатившие слёзы и посмотреть на него. — Я вовсе не имею в виду, что это запутало меня или… Когда ты появился сегодня на приёме как представитель Румынии, когда я увидела тебя, я с трудом сдержалась, чтобы не кинуться к тебе там же. Я боялась, что ты лишь мираж. И сейчас боюсь, что ты растаешь.

    — Не растаю, — улыбка, тронувшая губы Влада, была тонкой и болезненной, как укол иглой. Он костяшками пальцев коснулся очертаний её подбородка. — Знай, что я не видел света, кроме тебя.

    Лайя почти не почувствовала холодка, вскользь коснувшегося её кожи, поэтому рискнула: с осторожностью перехватила его запястье и большим пальцем погладила кожу. Влад не дёрнулся — позволил взять себя за руку и чувствовать пульсацию тьмы в сероватых венах.

    — Но я не только свет. Понимаешь? Я не сосуд души Лале. Я Лайя. Я не художница, а реставратор. Я выросла не во дворцах, а в маленьком городе. У меня есть мама, сестра. Ты ведь помнишь об этом, правда?

    — Помню, — глухо отозвался он, отводя взгляд.

    Если бы Лайя не знала, что Влад не умеет лгать — презирает ложь как гнусного змея — то подумала бы, что он лукавит. Может быть, тогда не было бы так больно, не свело бы пальцы судорогой, дрожь не объяла бы всё тело.

    Знать, что он помнит, что перед ним не Лале, но всё равно, как в бреду, зовёт её чужим именем, меряет её по чужим поступкам, ждёт от неё чужого голоса, чужого взгляда, было тяжелее, чем думать, что он просто путается в лицах и воспоминаниях.

    — Мне больно, Влад, — прошептала Лайя, в который раз глотая слёзы, и крепче сжала его ладонь, чтобы он не отдёрнул. — Мне больно от того, что ты думаешь, что я способна причинить тебе боль.

    — Лале…

    — Мне больно, что ты судишь обо мне по Лале. — Лайя прижала их руки к груди: пусть почувствует, как отчаянно болезненно бьётся её сердце в рёбра. — Я знаю. Знаю, что сделала Лале.

    — Она ненарочно.

    — Да. Лале запуталась, и это причинило тебе боль. Она не предала тебя, но и не принадлежала тебе полностью — так, как вы оба мечтали.

    Влад выдохнул, запрокидывая голову, будто бы переплетения нитей на обратной стороне балдахина могли ему что-нибудь подсказать. Ладонь плотнее вжималась в ладонь, пальцы цеплялись за пальцы.

    — Расскажи, — прохрипел он. — Расскажи, что знаешь.

    — Влад…

    Лайя дёрнула его за руку, вынуждая посмотреть на неё. Глаза Влада поблескивали от навернувшихся слёз. Лайя закусила губу и с нежностью скользнула костяшками пальцев по виску — так же, как он недавно. Влад посмотрел на неё, потянул их руки на себя и аккуратно коснулся губами тыльной стороны её ладони.

    — Пожалуйста.

    И Лайя стала рассказывать. Рассказывала, как Лале — по доброте и искреннему любящему сердцу, конечно — простила Мехмеда, углядела в стихах и планах зерно доброты и мудрости. Убеждала, что Лале, в надежде помочь друзьям укрепиться в чужой им Османской Империи, налаживала добрые и тёплые отношения с кузеном. Поделилась, как Лале не сумела вернуть подарок, подобный произведению искусства, как не решилась скрывать его, такой прекрасный, от дарителя. Призналась, как та целовала Мехмеда, пытаясь выставить между ними меч, словно опоенный любовным зельем Тристан. Утешала, что Лале сама себя не любила за тягу к Мехмеду, что жалела об этом, но сама на шее своей затягивала удавку.

    Лайя рассказывала, пододвигаясь всё ближе к Владу, и казалось, будто бы стена недоступности, неприкасаемости сейчас тает гораздо быстрее, чем прежде, и каждое прикосновение обжигает их не заклятьем, а искренностью. Влад морщился, с присвистыванием выдыхал сквозь зубы, иногда сжимал её пальцы едва ли не до хруста, но не просил замолчать.

    Ему это было нужно, как печальному бывает нужно горькое вино, чтобы залить горе.

    Ему это было нужно, как овдовевшему нужны слёзы, чтобы смириться с потерей.

    Ему это было нужно, как больному нужна перевязка, чтобы вместо кровавых ран остались рубцы.

    И Лайя лечила, как умела. Рассказывала, бережно вскрывая воспалённые рубцы загрубелой одичалой души, в надежде залечить их насовсем, оставить лишь тонкой светлой линией. И хотя понимала, что вряд ли получится — Влада не исцелили века от потери Лале, разве может теперь одна женщина, девчонка по сравнению с ним, помочь ему? — не могла остановиться.

    — Я знаю, о чём думала Лале, Влад. Я не знаю, чем всё закончилось, но мне кажется, что ей пришлось… Что бы там ни было, ей пришлось подчиниться правилам игры Османского дворца. Но это не значит, что она этого хотела.

    — Нет. Конечно, нет. Я не виню тебя. Её. Никогда не винил. Это Мехмед. Он умел ухаживать так… Его учили ухаживать, обольщать, подкупать, шантажировать. Я всегда был честен. Просто честен. И Лале всегда отвечала тем же. Всегда была честна со мной. Кроме этого.

    — Поэтому тебе было ещё больнее.

    Влад тяжело выдохнул, опуская голову на сцепленные в замок руки. Лайя осторожно приобняла его и ткнулась лбом в спину. От Влада пахла севером, хвоей и камнем — от этих чуждых Турции запахов в комнате вдруг стало уютнее. Ладони несмело скользнули чуть ниже, к груди, замерли там, где билось (во всяком случае, ещё должно было!) сердце. Достаточно каменное, чтобы уничтожать города, заледенелое, чтобы изощрённо мстить, но слишком хрупкое, чтобы забыть одно предательство и одну женщину.

    — Я хотела прийти к тебе, но след твой потеряла, и больше не у кого было спросить, что же с тобою стало1, — на выдохе, наверняка, коверкая добрую половину румынских слов, зашептала в шею Влада Лайя, прикрыв глаза.

    — Я просил — и ты явилась, — нараспев откликнулся Влад, бережно обнимая её руки. — Ты сама пришла, без зова. Счастье ты мне подарила — и не надо мне другого2.

    — Я люблю, когда читаешь мне румынских поэтов, — прошептала Лайя, всем корпусом прижимаясь к его спине.

    — Я люблю, когда ты слушаешь… — в тон ей отозвался он. — Иди ко мне.

    Лайя мягко выскользнула из-за спины Влада в его объятия. Он ткнулся носом в макушку и прошептал:

    — Ты сама пришла и молча на плечо ко мне склонилась… Ах, за что мне, сам не знаю, от судьбы такая милость!..2

    — Влад… — Лайя зажмурилась и выдохнула. — Я никогда не смогу причинить тебе боль, понимаешь?

    Влад ничего не сказал.

    Они сидели в тишине, слушая отголоски румынских слов, будто бы всё ещё бьющихся в тихом влажном пряном воздухе Стамбула, из последних сил дрожащих в воздухе, как мотыльки в сумерках. Они сидели, прижавшись друг к другу, не сказав ничего о том, что произошло и что будет дальше.

    Лайе казалось, что она может сидеть так целую вечность, пока из распахнутого окна не послышался тоненький скрип калитки.

    — Лео приехал, — слабо выдохнула она в грудь Владу и неохотно поднялась, поправляя помятое, потрёпанное, пропахшее Турцией (и как будто шехзаде Мехмедом) белое платье. — Пойду, переоденусь.

    Влад глянул на неё снизу вверх. И глаза его смотрели совсем не так как прежде. Прежде они скользили сверху вниз и слева направо, словно пытались запечатлеть каждую деталь в Лайе (на самом деле — искали Лале!), теперь же смотрели прямо, и в этом взгляде действительно хотелось раствориться.

    — Не надо, — слабо окликнул её он и ухватил за запястье.

    Лайя развернулась. Влад, не отводя взгляд ни на миг, медленно коснулся губами её запястья и прошептал, опаляя кожу тёплым дыханием:

    — Не уходи, Лайя.

    1. Вероника Микле «Я хотела прийти к тебе» (пер. подстрочный) ↩︎
    2. Михай Эминеску «Я просил у звёзд высоких» (пер. И. Миримского) ↩︎
  • Сокровище

    Королевича принимают со всеми почестями: в тереме льются и мёд, и вино, и гусляры заигрывают самые весёлые песни, и матушка с сёстрами разодеты в лучшие наряды, расшитые сплошь речным жемчугом, коим и славился отцовский удел, а самые весёлые парни из дружины выплясывают в алых сапогах, так что пение половиц звучит даже у Раны в горнице.

    Сими забавами да роскошествами батюшка ублажить королевича, прибывшего по поручению отца, владыки всех земель, чья столица вечно скрыта в горном тумане, где небеса с землёю встречаются, надеется, думает, сумеет вымолить у него дань меньшую, нежели другие уделы платят.

    Токмо старания все его напрасны: всем известно, что королевич — из рода драконов, а они на сокровища падки. А жемчуг речной, что отцу умельцы со всего удела доставляют да обтёсывают, сияет ярче прочих драгоценных камней.

    Ране известно это наверняка, ибо ничего, кроме жемчуга — и жемчужных облаков по утрам и а закате в клочке распахнутых ставен — не видела она больше. Даже нынче батюшка запретил ей на праздник выглядывать, даже краем глаза не позволил ей на королевича-дракона взглянуть.

    Верно ли, что глаза у него желтее змеиных, а плащ чёрный — сложенные крылья, Ране теперь не узнать. Как не познать и многого, что известно всем прочим однажды станет.

    Собственные пальцы кажутся Ране полупрозрачными в сгущающемся лунном сиянии, когда перебирают в шкатулке перлы. Позволив лучу света скользнуть сквозь пальцы потоком прохладным, что вода ключевая, которую ей умываться приносят, Рана берёт в руки иглу.

    У Раны работа не доделана, а срок уж скор. Рана шьёт вот уже третий год, жемчужина к жемчужине пришивает узоры на белом кафтане.

    Только вот не невестин кафтан шьёт себе Рана — саван погребальный.

    Хворь подступает к ней обыкновенно ночами: когтистой рукой раздвигает рёбра, сжимает сердце, лишает чувств. Оттого отец не пускает её никуда, кроме горницы: боится, что захмелеет от воздуха свежего Рана, что оступится на влажной траве — и что хворь заберёт её прежде времени, что целители назначили.

    А время уже близко.

    Посему работает Рана с рассвету и после заката, покуда лучина горит, дабы пред богом речным, кому юных, прекрасных да смелых дев да молодцов отправляют в ладье, предстать в драгоценностях, дабы не служанкой стать в его чертогах, не кикиморой смешливой — новой супругой ему или его сыновьям стать.

    То отцу неведомо, что когда догорают лучины и дом погружается в сон, Рана на носочках, как тать, выскальзывает за дверь. Двигается наощупь, что кошка, и ступать старается так же беззвучно, чтобы спуститься по лестницам вниз, к гульбищам и, обняв колонну липовую, изрезанную солнцеворотами, смотреть в бесконечно высокое тёмное небо и шёпотом считать звёзды, загорающиеся одна за другой над горами.

    Звёзды похожи на маленькие сияющие жемчужины — и Рана предпочла бы в жизни новой вознестись к ним, нежели в руки речному богу отдаваться.

    Этой ночью Рану застают врасплох. Она слышит скрип половиц, и внезапная слабость накрывает её от испуга: она даже мышкой юркнуть никуда не может, просто впивается ноготками в колонну и легонько сползает вниз. Из черноты, словно бы отделившись от неё, но будучи её частью, выходит юноша.

    У него благородный профиль, заморский — думает Рана — нос не круглый, как у половины молодцев из дюжины отца, тонкий, с горбинкой; и глаза совсем не голубые — по-кошачьи желтоватые и узкие, словно бы в вечном прищуре. Он ступает тихо, но в шагах его — шелест крыльев и грохот камней.

    Рана лишается дара речи: догадывается, кто перед ней.

    Королевич-дракон, не иначе: потому он и сер, и мрачен, и кутается в этот сияющий плащ.

    — Доброй ночи, — шепчет Рана, склоняясь в поясном поклоне.

    Но силы оставляют её: она покачивается — и падает вперёд. Королевич далёк, но оказывается рядом и удерживает Рану в своих руках.

    — Как твоё имя, красавица? — рокочет незнакомец, и в голосе его Ране слышится эхо и морозец далёких туманных гор.

    — Рана.

    — Рана… Рана… — он перекатывает её имя на языке, пока Рана, цепляясь за колонны, поднимается. — Рана? — Из его уст собственное имя звучит, как туманный рассвет. — Откуда же ты взялась такая, Рана?

    Присаживаясь на край оградки, Рана стыдливо почёсывает большим пальцем пятку.

    — Не бойся меня. Я всего лишь гость в этом доме. Кто ты? Служка? Девка сенная? Или…

    — Дочь я, княжна, — выдыхает Рана и жмурится.

    Вот сейчас, сейчас рассвирепеет королевич-дракон на обман, на лукавство, отцом устроенные во спасение Раны да себя. Однако королевич смеётся — и смех его совсем простой, человеческий.

    — Отчего же я не видел тебя, княжна Рана, на празднике?

    — Хворая я, — признаётся Рана, поднимая голову к небу, — с рождения жизнь моя со смертью единой нитью в кольцо переплелись и друг друга стирают. С рождения мне судьба предначертана невестою бога речного быть.

    — Неужто сам бог речной просил руки твоей? — потешается королевич.

    Это Ране неведомо. Зато ведомо, что дабы стать речному богу женой, нужно разодеться в такой саван, что любую невесту в уделе затмит. И покуда она рассказывает королевичу это — сама не знает, зачем; просто перед его взглядом янтарно-тёплым устоять невозможно, и словеса сами льются, что хмельные песни на пиршествах — он слушает внимательно, с усмешкой, барабаня кончиками пальцев по ограде.

    — А чего же ты сама желаешь, Рана?

    Рана пожимает плечами:

    — Коли мне бы выбор дали, я бы жизнь выбрала. С батюшкой быть да с матушкой. Так, как батюшка, меня не любит никто, да и полюбит едва ли. Коли выбора нет, так умирать, но не невестою речного бога…

    — А как?

    Рана запрокидывает голову и молча смотрит на небо. На ослепительно сияющие точки — и ничего не говорит. Ни к чему королевичу знать, как страстно она желает неба коснуться. Соскользнув с ограждения, Рана прощается с королевичем — навсегда — и босая бежит в кровать, где остаток ночи мечется в полубреду и дышит запахами росы, луга и гор.

    Просыпается Рана не от петухов и даже не от хвори: под окнами её горницы — неслыханное дело! на эту отец строго-настрого запретил захаживать — запрягают лошадей. Как была, в льняной рубашке, Рана на носочках подбегает к окну и приоткрывает ставенку.

    Королевич навешивает на лошадь помощника, чёрную, что уголь, поклажу, два мешка со златом да перлами, и хлопает по крупу, отправляя прочь. Сам остаётся, расставив ноги в щегольских сапогах, напротив отца с матушкой, да сестёр.

    — Вы знаете, зачем я явился и каков приказ моего отца.

    — Да, ваше высочество. Мы выплатили вам, что должны были.

    — И? – нетерпеливо тянет королевич, приподнимая бровь; на мгновение Ране кажется, что его взгляд коснулся её. — В указе отца было кое-что ещё.

    — Ах, да! — будто бы спохватившись — но это для пущей искренности — отец взмахивает рукой, и молодцы из его дружины, подпоясанные расшитыми золотом кушаками выносят огромный ларец. — Все мои сокровища, лучшие перлы, здесь. Надеюсь, они станут жемчужиной вашей семейной коллекции.

    Отец посмеивается, потирая ладони: он купец, не привык отдавать просто так. Королевич взмахом руки приказывает открыть ларец, запускает в него ладонь. Взмах — жемчуг брызгами росы оседает на траве.

    — Врёшь. Не это твоё сокровище.

    — Не понимаю, о чём вы.

    — Сокровище, глупец, это то, что скрывают от посторонних глаз, то, что прячут в тёмном углу, что хранят в тайне, лелеют и любят. Жемчугом этим у тебя весь дом обсыпан. Он для тебя то же, что курам — пшено. Корм да и только.

    — Что же, по-вашему, моё сокровище?

    — По-моему? — королевич улыбается и запрокидывает голову, щурясь на предрассветное солнце, но Рана поклясться может, что чувствует его тёплый взгляд. — Сокровище — это то, что речному богу принадлежать не должно.

    Отец бледнеет, мать — едва не лишается чувств. Сестры жмутся к её спине.

    — Нет, — произносит отец, только в голосе нет той твёрдости, какой совершает он сделки да запрещает Ране выходить из горницы. — Что угодно, но только не Рана.

    — Только Рана, — рычит королевич, — и больше ничего.

    — Она больна, она не сможет, она обещана… Вы только испугаете её.

    — Испугаю?

    Королевич смеётся, и от смеха его Рана хмелеет в мгновение, набрасывает недошитый кафтан, выпрыгивает в сапожки мягкие и сбегает вниз, на крыльцо. Ни одна жемчужинка не покатывается под ногами Раны, когда она встаёт между отцом и королевичем, ни одна былинка не дрожит.

    — Испугал ли я тебя, красавица?

    — Ничуть, — качает головою Рана и оглядывается на отца с ободряющей улыбкой.

    Он сейчас бледнее неё. Королевич подходит к ларцу, запускает туда ладонь, а вытягивает длинную жемчужную нить.

    — Что же, Рана, помнится, давеча ты мечтала выбирать свою судьбу. Что ж, выбирай. Пойдёшь со мною? — Королевич посмеивается уголком губ, обнажая клыки белее жемчуга. Нить первым оборотом на шею ложиться. — Горя и бед знать не будешь. Целителей со всего королевства тебе соберём, — второй оборот вкруг шеи на кафтан ложится. — А кроме того, неба коснёшься, как грезила.

    Третий ряд нити на шею ложится, и королевич отходит, руки за спину заложив.

    — Ну так что же, Рана? Станешь моею?

    Рана дрожащей рукой касается жемчужной нити, оборачивается на семью. Что-то бормочет отец, горестно рыдает мать, сёстры силятся сказать что-то — Рана не слышит: у неё в ушах шумят горные ручьи и эхо пещер, шумят невиданные леса и неспетые песни. Она вплотную подходит к королевичу и кладёт свои руки в его.

    — Стану, стану твоей. Стану делать, что ни пожелаешь, коли сдержишь слово своё.

    — Сдержу, Рана, сдержу, — ладонь королевича, холодная, шероховатая, бережно касается её щеки.

    А после Рана видит, что слухи — ложь. Крылья у драконьи, перепончатые, могучие, у королевича прямо из спины вырастают, а следом он весь чешуёй чёрной, что тьма ночная, что дно речное, покрывается. И из хрупкого юноши в огромного змея обращается.

    — Одумайся, дочь! Змей не даст тебе счастья, — ловит её руку отец.

    — Будто бы с речным богом мне счастье было обещано!

    Горячая, влажная рука у отца. Рана вырывает свою с пренебрежением и, подхватив подол кафтана да сорочки ночной, ловко, будто бы целую жизнь так делала, взбирается на спину королевича

    .Пара мощных хлопков крылами — и Рана касается неба…