Метка: 16+

  • Лея Шепард — член Совета Цитадели

    Лея Шепард — член Совета Цитадели

    2188, Цитадель

    — Я не политик, — скромно улыбается Лея и, размешав стеклянной трубочкой шарики в коктейле, отворачивается к панорамному окну.

    Болтающаяся на околоземной орбите, Цитадель восстанавливается медленно, как и весь мир. Восстающая из праха и пепла Тессия высылает обнаруженные чертежи, схемы, записи протеан Совету Цитадели, а Лиара и Явик переводят их, горячо ругаясь в процессе.

    От былой Цитадели остался только скелет — мятый корпус с рассыпавшимися зданиями, перепутанными улицами, сгоревшими растениями, битыми стёклами, — на который теперь по-новому натягивают корпус. Металлические ударопрочные листы, трубы терморегуляции, системы климат-контроля — они не те же, что были до Жатвы, однако работают не хуже протеанских.

    Может быть, когда реконструкция завершится, когда станцию откроют, её никто не назовёт Цитаделью, но пока думать так — привычнее.

    Полуорганические останки Жнецов идут на переработку: кварианцы, мастера создавать всё из ничего в космическом вакууме, разбирают их на трубочки, конечности, челюсти — на запчасти, чтобы восстановить разрушившиеся кольца в ядрах ретранслятора, починить поломанные корабли.

    По камню, по клумбе, по зданию, на осколках, обломках, из пепла воссоздаётся былое величие — раскрываются лепестки Цитадели, и губы Леи трогает улыбка:

    — Я и не подумала, что все так быстро воспрянут.

    Она сидит за столиком у панорамного окна на последнем этаже самого первого небоскрёба обновлённой Цитадели и потягивает через трубочку бабл-ти по рецепту с Тессии, пока под ногами расстилается живой, сияющий, цветущий мир — сегодня по графику имитация экосистемы Земли.

    — Все воспряли, потому что с нами всегда были вы, Шепард, — вкрадчиво произносит посол Тессии, поглаживая ручку кружки перед собой. — Кто знает, что стало бы с миром, если бы не стало вас.

    — Не переоценивайте мои способности, — усмехается уголком губ Лея и покачивает головой. — Я всего лишь солдат своей планеты. И всё, что я делала, было ради Земли.

    — Советник Тевос знала, что вы так скажете, и просила передать, что все члены Совета Цитадели беспокоятся в первую очередь о благополучии своей планеты. Но от себя хочу добавить, что вы ошибаетесь. Вы отправились на Тессию, захваченную Жнецами, вы вернули кварианцам Раннох, вы… — азари понижает голос. — Вы даже сумели положить конец вражде турианцев, саларианцев и кроганов, хотя, признаюсь, в некоторых кругах, делали ставки против вас.

    Лея болезненно морщится и потирает висок: восхищение посла отдаётся холодком вдоль позвоночника и тонким уколом под сердцем. Едва ли обман кроганов был дипломатически верным решением, однако саларианские учёные для строительства Горна были гораздо нужнее воинов, а о том, что случится потом, Лея не думала. Она не думала, что «потом» однажды настанет.

    Однако оно настало.

     Лея обнимает стакан обеими руками, чтобы не выдать дрожь в пальцах, и покачивает головой:

    — Я всего лишь человек. И ошибаюсь чаще, чем мне хотелось бы.

    — А кто нет, Шепард? — азари посмеивается и, откинувшись на спинку стула, обводит ладонью пространство. — Но всё это есть у нас благодаря вам. Подумайте, вам удалось сплотить все планеты перед лицом опасности. Сделать то, что не удавалось цивилизациям более развитым, чем наши! Это ли не признак выдающихся дипломатических способностей?

    — И всё-таки мой ответ: нет, — твёрдо отвечает Лея и поднимается из-за стола. — Передайте Советникам, что я благодарна за предложение, но на эту должность им следует поискать кого-нибудь более… Соответствующего.

    В голове шумит, бедро простреливает болью, перед глазами на мгновение темнеет — импланты не те, что использовались на «Лазаре», всё ещё приживаются и иногда шалят, — Лея хватается за спинку стула и рвано выдыхает. Посол Тессии поднимается из-за стола и подходит к ней вплотную. Её большие глаза завораживающе сияют лиловым, но в них нет и толики той мудрости и рассудительности, что у Лиары. «Она совсем молодая, — озаряет Лею. — И это задание — шанс проявить себя как дипломат. Жаль, я не могу ей помочь».

    — Послушай, Шепард, — заговаривает азари, и в голосе её нет былой елейности. — Ты серьёзно хочешь оставить всё, что ты сделала, на растерзание коршунам? Хочешь, чтобы они прибрали к рукам власть и за пару лет от былого мира ничего не осталось?

    — Как раз наоборот, — выдавливает сквозь зубы Лея и расправляет плечи. — Я хочу, чтобы это попало в хорошие руки. А мои по локоть в крови.

    Лея поправляет рукава рашгарда и уходит, прихрамывая на правую ногу. Зеркальные двери учтиво разъезжаются в стороны: Лея успевает лишь краем глаза выхватить свой размытый, помятый и совершенно не торжественный силуэт и замечает, что посол Тессии активирует инструментрон. Что бы она ни сообщила Советникам, как бы они ни пытались её соблазнить местом в Совете, Лея Шепард постарается убедить их, что это плохая идея.

    Лифт несёт её на двенадцать этажей вниз — в апартаменты, выделенные им, два года приписанным к «Нормандии», без прописки, без дома, без пристани, решением Совета Цитадели. Перед глазами неоновыми водопадами проносятся рекламные баннеры, вывески, объявления, сливаясь в одну бесконечную разноцветную ленту, так похожую на мерцание космоса, волнами облизывающего несущуюся на всех скоростях «Нормандию».

    Касанием ладони Лея деактивирует замок. Подмигнув зелёным огоньком, дверь пищит и распахивается совсем по-родному, как на «Нормандии». В апартаментах приятно пахнет морским бризом, в динамиках под потолком шуршит дождь, а проекция бросает на окна несуществующие капли. С протяжным стоном, вцепившись в поручень у двери, Лея стягивает кроссовки с ортопедической подошвой, бросает их рядом со стойкой для тростей и блаженно прикрывает глаза. Под босыми ногами пол тёплый, как песок на берегу океана на южных пляжах Земли.

    За прошлый год они посетили все пляжи, какие только могли, оставив в стороне службу, войну и геройство.

    Страницы: 1 2 3

  • Ещё одна из семьи Ландау

    Сервал греет привычно озябшие руки, обнимая большую кружку с горячим шоколадом в отеле «Гёте», и задумчиво смотрит в высокое окно, мерцающее серебристыми плетениями инея в сгущающемся сумраке. В городе загораются фонари, и трамваи грохочут громче в стеклянно-звенящем от холода воздухе.

    За звуками города (и перезвоном посуды за хлипенькой дверью в кухню) практически не слышно, как всплывает на экране облачко уведомления. В кружочке маячит суровая мордашка брата, и губы трогает умилительная улыбка: на аватарке Гепарда по-прежнему фотография из личного дела Среброгривого Стража — настоящий защитник Белобога.

    Достойнейший из детей Ландау.

    [21:07] Геппи: Сестрёнка, занята чем-нибудь?

    [21:08] Сервал: Ничего такого, что помешает мне ответить тебе) Репетиций сегодня не предвидится.

    [21:12] Геппи: Отлично! Не хочешь заскочить на ужин?

    Дрогнувшие пальцы едва не срываются с клавиатуры, Сервал прикусывает губу, но, помедлив, всё-таки набирает ответ.

    [21:15] Сервал: Куда? В палатки Среброгривых Стражей вспомнить юность? 😀

    На самом деле Сервал знает ответ — и, заблокировав телефон, едва ли не отбрасывает его в сторону, словно перегретую, обжигающую пальцы докрасна, деталь. Гепард никогда не позвал бы её на ужин в лагерь Среброгривых Стражей: и потому что тамошних похлёбок Сервал вдоволь наелась в Академии, и потому что как настоящий мужчина не позволил бы ей ужинать там, но прежде всего потому что он брат, истинный Ландау.

    Телефон вспыхивает новым уведомлением, а Сервал даже просматривать его не хочет, сплетает одеревеневшие пальцы на стремительно остывающей чашке. На экране всплывают сообщение за сообщением – Гепард старается сгладить ситуацию. У Сервал ресницы дрожать начинают, и она качает головой.

    Гепард старается, из шкуры вон лезет — только его старания никто не оценит, кроме Сервал.

    Гепард — стержень семьи Ландау. Он изо всех сил старается сложить из криво расколотых льдинок слово семья, а получается только фамилия.

    Дом Ландау – щит Белобога, горделиво сверкающий золотом и достоинством, стойко выдерживающий любые удары судьбы. Следующая путём Клипота фамилия, призванная преданно служить Белобогу, жителям и хранительнице.

    Отец наставлял Сервал трудиться, сражаться, терпеть, сцепив зубы, и не маяться музыкой-дурью.

    А теперь её музыка согревает сердца в лютые морозы, а концерты освещают чёрное далёкое небо.

    Отец советовал Сервал прислушиваться к Коколии, будущей Верховной Хранительнице, и цепляться за соседство с ней, за дружбу – за общие шутки, прикосновения, мечты…

    А Коколия выдворила её из Форта (чудо, что не в Подземье) и из своей жизни с обжигающе ледяным безразличием.

    Отец твердил, что Ландау должны защищать Белобог, служа Верховной Хранительнице.

    А Сервал Ландау восстала против Коколии, отвернувшейся от народа, скрестила клинки с братом.

    Отец говорил… А Сервал ему перечила.

    Ей теперь кажется, что так было всегда.

    Они с отцом никогда не могли найти общий язык – одинаково гордые и упрямые.

    Малышку Рыську, с её мечтами, опасно-восторженными, сияющими невиданным прежде северным сиянием, приняли с нежными поцелуями в лоб и родительским благословением.

    Гепарда вырастили совершенным защитником, твердыней Белобога и дома Ландау – тем, кем он мечтал стать сам и кем его мечтали видеть.

    А от Сервал всегда требовали большего, невозможного, совершенного – идеальную старшую дочь.

    — Госпожа Сервал?

    Над головой раздаётся чуть подрагивающий голос, и Сервал, сжав переносицу, чтобы сдержать рвано-дрожащий вздох, поднимает голову. Старый Гёте смотрит на неё с мягким заботливым интересом.

    — Госпожа Сервал, всё в порядке?

    — Да… — рассеянно отвечает она и, поёрзав на кресле, улыбается уверенней. — Да, Гёте, благодарю, горячий шоколад замечательный. Лучшая оплата за скромную работу.

    — Мы всегда рады вас видеть в нашем отеле. Спасибо, что делаете нашу жизнь светлей.

    Сервал ребром ладони смахивает невидимые слёзы, пощипывающие в уголках глаз и склеивающие дрожащие ресницы, с раскрасневшихся щёк и, ещё раз обменявшись вежливыми кивками с Гёте, подтягивает к себе мизинцем телефон.

    [21:16] Геппи: Домой.

    [21:17] Геппи: Я имел в виду… У родителей.

    [21:19] Геппи: Сервал, я помню, что тебе надоели мои идеи примирить вас. Просто Рысь скоро возвращается, и я подумал, что было бы здорово собраться семьёй, как раньше.

    [21:19] Геппи: Да-да, ты сейчас скажешь, что как раньше не бывает. Но может быть, попытаться? Я сумею убедить отца выслушать тебя. Расскажу, какое участие ты приняла в спасении Белобога. И что в Коколии он ошибался, а ты – нет.

    [21:21] Геппи: Сервал, прости! Я не хотел… Давить на больное.

    — О, Геппи, — Сервал ещё раз проводит ребром ладони по щеке, — я бы рада. Но ты и сам знаешь, что это бесполезно.

    [21:57] Сервал: Всё в порядке, братец. Но у меня появилась идея для новой песни. Нужно успеть поймать вдохновение за хвост 😉

    Сервал залпом допивает густо сладкий, уже даже не совсем горячий шоколад с оплавившимися зефирками, возвращает кружку за стойку и, постукивая каблуками по старинным ступенькам, выходит на улицу. Ночной Белобог окутывает Сервал пронизывающим до костей ветром, от которого под сердцем болезненно тянет. И возвращаться в мастерскую, холодную и тусклую, совершенно не хочется.

    Несмотря на то что это уже давно её дом.

    Впрочем, идти Сервал всё равно больше некуда.

    Сообщение приходит, когда Сервал пропускает предпоследний трамвай. Коротко дохнув на пальцы, Сервал снимает блокировку и долго-долго глупо улыбается в экран.

    [22:03] Геппи: Тогда буду ждать от «Механической горячки» очередной хит. Записывай меня в первых фанатов!

    [22:03] Геппи: Но если что, я поговорил с отцом, он будет ждать.

    [22:04] Сервал: Спасибо, братишка <3

    [22:05] Сервал: За всё, что ты делаешь для нас всех…

    Сервал убирает телефон и, перебежав через рельсы, прячет руки подмышками, поднимаясь наверх. Около мастерской неровно мерцает так и не починенный генератор, а перегоревшие лампочки диодов превращают название в холодно-безразличное «…зимье». Сервал усмехается и ускоряет шаг.

    Отец будет ждать примерную дочку, но она домой не вернётся.

  • Самый страшный день

    Из темноты возвращаться было тяжело. Перед глазами всё ещё маячил далёкий тусклый огонёк единственного факела кладовой, где остались родители. Как Мириам ни цеплялась за холодные влажные стены чёрного хода, как ни обламывала аккуратные ногти до крови, как ни стирала кончики пальцев до мяса, не могла до него дотянуться, ухватиться за шанс спасти их. И вопль, отчаянный, раздирал горло, разрывал связки, но — оставался беззвучным.

    Сквозь зубы прорвался стон, обоюдоострой иглой застыв поперёк горла, Мириам поморщилась. Каждый неровный вздох ударялся в грудь и отдавался пульсирующим жаром в спине. Чья-то жёсткая холодная рука схватила её за шею, губы защипало травяным настоем. Мириам скривилась, тогда рука сильнее перехватила её шею и низкий голос надавил на сознание так же мягко, как шершавое горлышко бурдюка — на губы:

    — Пей, девочка, пей.

    Пить приходилось маленькими глоточками, и каждый — жидкий огонь в истерзанное горло. Когда настойка кончилась, Мириам закашлялась и позволила опустить себя обратно.

    — Молодец.

    Отрывистая суховатая похвала показалась смутно знакомой, Мириам осторожно приоткрыла глаза. После темноты тревожного сна тусклые цвета мира зарябили, заплясали разноцветными кругами. Глаза пришлось прикрыть, но провалиться обратно в забытье Мириам себе не дала. Вокруг пахло сеном, мокрой землёй и лошадьми, как в конюшне, и дымом. А шею колюче щекотало тонкими метелками снопов.

    Она была не дома. Но где?

    Мириам сделала ещё одну попытку оглядеться и чуть приподнялась на руках, правда, тут же рухнула обратно в сено от боли, вспыхнувшей под лопаткой. Впрочем, сознание не потеряла и даже сумела, морщась и то и дело закрывая глаза, оглядеться. Вокруг были рассыпаны тюки с сеном и жёсткие мешки, в каких прислуга таскала свой скудный скарб, переезжая из комнаты в комнату. Сквозь тонкий брезент над ней, трепыхающийся на ветру, угадывалось зеленовато-лиловое предрассветное небо. А рядом старательно натирал кинжал смуглый мужчина с тёмными волосами, затянутыми на затылке в хвост.

    «Дункан! Серый Страж!» — подсказал отцовский голос как-то издалека, из глубин памяти, и Мириам оставалось лишь повторить за ним.

    — Дун-кан? Серый… Страж?

    Фраза получилась обрывистой, сиплой, и глухо лопнула, как подгнившая тетива. Дункан поднял голову, в густой тёмной бороде промелькнула полу-улыбка.

    — Рад видеть тебя в сознании. Как самочувствие?

    Мириам осторожно отползла от Дункана и поморщилась: левую руку сковало пульсирующим жаром.

    — В сознании? — Ссохшиеся губы едва шевелились, совершенно не поспевая за мыслью, и так неторопливой, короткой и простой.  — Что было? Где мы?

    В ответ на этот Дункан внезапно резко вложил кинжал в ножны и обернулся к ней. Совсем другой: уже без тени улыбки, с мрачным, почти что чёрным взглядом. Мириам содрогнулась всем телом — и что-то знакомое почудилось в таком почти животном страхе перед этим мужчиной.

    — Так ты… Не помнишь? — глухо пробормотал он, потерев бороду.

    — Не помню… Что?

    Дункан глубоко вздохнул и на секунду прикрыл ладонью глаза, как будто собираясь с мыслями перед чем-то болезненно важным, мучительно серьёзным. И Мириам с облегчением отвела от него взгляд. В глаза бросился двуглавый грифон, распластавшийся на рубахе среди бурых кровавых пятен серебристыми нитями. И воспоминания о прошлой — или очень далёкой? — ночи опрокинулись на голову грудой камней.

    Орен. Орианна. Сэр Гилмор. Выбитые двери. Перевернутая мебель. Нэн. Папа! Мама! И костры. Много-много красно-оранжевых чудовищных языков, с причмокиванием пожирающих кровь, дерево, стены — жизнь. Огромный столб дыма, чёрного от предательства, бордового от крови невинных, над Хайевером.

    Мириам медленно подняла левую ладонь на уровень глаз. Пальцы тряслись, боль ритмично пульсировала в плече почти в унисон с гулкими медленными ударами сердца, а ногти были обломаны почти до мяса.

    Грудь взорвалась, как бочка с порохом. Мириам сипло вдохнула раз, другой, третий — а воздуха всё не хватало — замахала руками, пытаясь нащупать, целы ли рёбра, или лопнули, как железные обручи. Мириам задрожала вся, сжалась, руки сдавили грудь, и там между рёбер, где сердце, садняще, вибрирующе завыло отчаяние.

    Дункан метнулся ей за спину, грубая ладонь больно зажала рот.

    Мириам не сразу поняла, что это взвыла она. У неё ведь на это не было ни голоса, ни сил.

    — Тише, — низкий, обманчиво бархатный голос у самого уха показался угрожающим рыком пантеры, — тише. Не кричи. Не время. Знаю, что больно. Но не время ещё. Людей распугаешь.

    Мириам рванулась, проскулив в ладонь что-то невнятное: сама не знала, что хочет сказать. Дункан другой рукой сжал её руки и цыкнул сквозь зубы:

    — Не кусайся только больше. У меня не осталось бинтов, а эти добрые люди, боюсь, не готовы делиться тканью со Стражами.

    Все попытки вырваться были тщетны. Мало того, что каждое движение отдавалось крохотным взрывом под левой лопаткой и глаза застилало болючими слезами, так ещё Дункан держал крепко — намертво — и перехватывал Мириам за секунду до попытки вывернуться. Как будто знал все её приёмы заранее. Наконец она сдалась, обмякла в его руках и шумно засопела в ладонь.

    — Не будешь кричать?

    Мириам поспешно замотала головой. И стоило Дункану её отпустить, она неуклюже перекатилась в противоположный угол повозки, дрожа, отфыркиваясь от слюны, слёз и рыданий, спазмами сдавливавшими горло, и вытирая губы тыльной стороной ладони. Боль пульсировала уже не в руке — во всём теле от мыслей, слишком быстрых, слишком острых, слишком торопливо кружащих в сознании. Дункан с протяжным вздохом облокотился о борт телеги и размеренно заговорил:

    — Я опасался, что ты вообще не выживешь. Рана была не тяжёлая, но наконечник, по-видимому, был смазан ядом. Напрасно ты обломала стрелу и никому ничего не сказала.

    — Я забыла, — сипло простонала Мириам, пряча лицо в ладонях.

    — Удивительно. Ты потеряла сознание неподалёку от вашего замка. А когда мы добрались до ближайшего дома, у тебя началась горячка. Ты бы видела, как смотрела на меня хозяйка, пока я извлекал наконечник. Он, к слову, засел глубоко, пришлось зашивать, так что не торопись размахивать руками — разойдётся.

    От мысли, что грубые руки Дункана, мужчины, раздевали её, ощупывали в поисках раны, зашивали, перевязывали, Мириам передёрнуло. И теперь она отчётливо почувствовала, как стягивают воспалённую кожу неровные узелки грубой тёмной нити. От этого плечо заболело сильнее.

    — Куда мы теперь? — прошептала она, так и не поднимая головы.

    — У меня оставалось немного денег, чтобы договориться с торговцами. Нас обещали довезти до Денерима и не тревожить. Но хорошо, что ты пришла в себя. А то на нас уже косо смотрят.

    Мириам кивнула. Ей, в общем-то, было совершенно безразлично, куда идти: возвращаться всё равно было некуда. Она отняла ладони от лица и рассеянно погладила воздух.

    — А где… Клевер?

    — Твой волкодав сбежал, как только мы покинули замок. И пока не появлялся. Но не переживай, мабари достаточно умны, чтобы не бросать своих хозяев. Думаю, он вернётся.

    — Конечно, — рвано усмехнулась Мириам и прикрыла глаза.

    Хотелось плакать, но слёз не было, не было голоса. Только что-то щипало под веками. Дункан понятливо замолчал. Телега дёрнулась, заржали лошади, залаяли псы — кажется, заканчивалась стоянка. Застучали под колёсами камни, зачавкала грязь. То с одной, то с другой стороны слышались выкрики и похабные шуточки. Эти люди были счастливы. Люди не знали ничего.

    — Какой… Какой сейчас день недели? — Мириам открыла глаза и взглянула на Дункана.

    Тот задумался на мгновение, почесал бороду и кивнул:

    — Понедельник. Ты три дня провалялась в бреду.

    — Понедельник… — эхом отозвалась она. — Впереди ещё целая неделя…

    — Впереди ещё целая жизнь, Мириам Кусланд. Если повезёт.

    Скривившись в ответ, Мириам отвернулась. Брезент раздражающе покачивался перед глазами, в его потёртостях вспыхивало солнце, и Мириам отдёрнула полог. Перевесив босые ноги через борт телеги, она прищурилась и подняла голову.

    Вдалеке занимался кроваво-красный рассвет, затянутый дымкой сгоревшего дома.

  • Молчание

    Вика приходит снова, как и семь дней подряд до этого, плотно прикрывая за собой белую пластиковую дверь. Только на этот раз не в форме, не в гражданском — в человеческом (её принадлежность к погонам выдает разве что запись в журнале посещений, сделанная слишком уж аккуратным почерком студентки-санитарки). В мягком свитере и серых джинсах её легко принять за одну из посетительниц городской женской консультации: девушку, дочь, мать, подругу — сестру.

    Вика знает не понаслышке, как важно в такие моменты видеть перед собой человека: лицо, способное слушать, сопереживать — выражать хоть какое-то эмоции, а не молча требовать ответов. Поэтому без слов присаживается на край стула рядом с кроватью: Вере всё ещё не рекомендовано вставать. Вера прижимает к груди потрёпанного плюшевого мишку и ворчит ему в ухо:

    — Я же сказала, что не буду ничего говорить. Не буду давать никаких показаний!

    О таком — не говорят. И Вика не настаивает.

    — Хорошо, — легко соглашается она, придушивая жаркий порыв гнева, — я просто пришла тебя навестить.

    — Серьезно?

    Большие тёмные глаза Веры, обрамленные пушистыми ресницами, смотрят на неё с недоверчивой надеждой, а не скепсисом, который старательно она вворачивает в голос. Вика кивает. И с улыбкой — от напряжения подрагивают уголки губ — рассказывает о своих студенческих годах и парнях.

    Парне. Одном. Единственном.

    Вика делится этим уже без какой-либо надежды на результат.

    О таком не рассказывают: хранят в секрете до тех пор, пока результаты анализов не бросят в жар, пока в полицию не позвонят из администрации женской консультации и не сообщат о механических повреждениях.

    — Я не хотела, — вдруг прерывает Викин рассказ Вера, подтягивая колени к груди, — оно случайно вышло. Ну то есть…

    «Это моя вина», — слышит Вика свой голос сквозь года за мгновение до того, как это сорвется с искусанных и разбитых губ Веры.

    — Он сказал, что это всего лишь игра. И что всё так и должно быть, и…

    «…что все так делают регулярно и даже по несколько раз в день — только глупенькие боятся», — знает Вика.

    Пальцы скручивают ломкие волосы в пучок, не с первого раза. Покусанные ногти больно цепляются за пряди. Вика шипит кошкой, чьи права только что ущемили.

    — Мы с ним встречались довольно долго…

    «Почти год», — вздыхает про себя Вика, но продолжения не слышит.

    Закашлявшись, Вера тянется в сторону графина с водой; синяки на смуглом предплечье отцветают анютиными глазками, едва заметные бордовые браслеты на коже — слишком привычный след, чтобы задерживать на нём взгляд. Вика торопливо подаёт Вере стакан. Расплескав половину на пол.

    Вера пьёт жадно, рваными неровными глотками, но не отводит от Вики взгляда. Не то следит, чтобы она, наплевав на формальности, не включила диктофон, не то оценивает её как следователя, человека — женщину.

    Стакан едва не разбивается — Вика ловит его почти у пола, ногтями зацепив рисунок маков, и аккуратно ставит на место. Вера пытается залезть под одеяло.

    — Так вот, мы встречались целых три месяца. И он говорил, что всё серьёзно, что он…

    «Никогда не встречал такую, как я», — уголки губ опускаются; Вика медленно, надавив на запяточную часть, стягивает кеды.

    — Он был прав, по-своему, — Вера растопыривает пальцы; под ногтями эпителия не было: она не пыталась отбиваться, даже не думала. — Я соглашалась с ним. Он напоминал мне, что делал для меня…

    «Водил в кино…»

    — Заказывал суши.

    «Давал попользоваться компьютером», — Вика подтягивает колено к груди и устраивает на нём подбородок. Смотрит на Веру, как Алёнушка в мутную воду, и видит своё отражение.

    — Водил на скалолазанье.

    «Подкармливал батончиками».

    — Заказывал доставку цветов, — Вера качает головой головой, — справедливо было бы, чтобы и я, со своей стороны, хоть что-нибудь сделала.

    — А неужели… — Вика заходится в кашле, и почти сразу видит перед собой стакан воды в мелко трясущейся Вериной руке; сделав пару глотков, продолжает: — Спасибо. И прости, пожалуйста. Так вот, неужели же ты ничего не делала?

    Вера ведет плечом.

    Вика знает — делала: наверняка, нет-нет, да готовила, приободряла его, поддерживала, баловала милыми подарками, угождала, уступала — да любила, в конце концов, наивно и слепо, как дура.

    — Перед тем, как всё… случилось, — Верин голос понижается до мышиного писка, пальцы трясутся, Вика накрывает их своею рукой. — Он… Он думал, что я меркантильная, а мне его деньги нужны и не были вовсе. Но я не хотела. Не так. Так мне было страшно. Он сказал, он попросил…

    «Докажи, что я тебе важен и нужен», — говорили его светлые глаза, жадно пожирающие её, обнаженную.

    — А я… А я… Я не хотела. Я отбивалась. Но когда всё случилось, он… Он сказал, что всё так и было задумано и что мне должно было быть… Больно. Он убедил, что… Что я сама его попросила об этом.

    — Что я сама его попросила об этом.

    Слова срываются с языка лёгким эхом, припечатывающим к месту. Вику мелко трясёт вместе с Верой. Приходится стиснуть зубы, чтобы не стучали, и мягко привлечь к себе Веру. Она утыкается лбом ей в плечо и сопит — терпит, сдерживает эмоции, пока ещё их выпускать на волю опасно. Вика неровно гладит её по непослушным кудрям.

    Хорошо, что в палате никого. У проницательных женщин постарше возникли бы вопросы: отчего у следователя покраснели веки и тушь потекла по виску вниз.

    — Ты не виновата, — шепчет Вика, прикрывая глаза. — Если ты точно сказала нет, если ты говорила, что не готова, ты не виновата. И уж точно никто не позволял ему ограничивать твою свободу против твоей воли, доводить тебя до больничной койки. Никакая игра, никакое действие не может быть совершено против твоей воли.

    — А как же сессия? Или работа? Это разве не виды насилия?

    Вера, шмыгнув носом, отодвигается, а Вика смеется: это другое. У Вики, конечно, на кончике языка самый главный вопрос — ради которого она (и ещё половина полиции по распоряжению отца девочки) и кружит коршуном вокруг Веры восьмой день — но она терпеливо молчит. Вера в задумчивости жамкает кудри и вдруг поднимает на Вику глаза. И в этом прищуренном взгляде и гордо вздернутом носе Вика, пожалуй, узнает начальника военчасти, приезжавшего ругаться к её начальству.

    — У него было восемь дней. — Вера выплёвывает слово за словом. — А он так и не объявился. Даже сраного букета не прислал. Не спросил, как я, даже ни через одну из подруг. Даже его друг приходил, под окнами стоял, его не пустили, но он мне моего мишку принес. Из его квартиры. Я у него в черном списке. Виктория Сергеевна, я готова говорить под протокол.

    — Уверена? — спрашивает Вика, извлекая из чехла лаптоп; шаблон протокола — всегда на рабочем столе.

    Вера кивает. И пальцы начинают мелькать по клавиатуре до зудящего жара в подушечках.

    А когда Вика собирается уходит, Вера окликает её на пороге с неровной, дрожащей улыбкой:

    — Виктория Сергеевна! Вы — чудо-женщина.

    — Это моя работа, — усмехается Вика и торопится выйти вон.

    На улице солнце щиплет глаза, и так слепые от слёз. Оперативник Толя — в панели быстрого набора, самый актуальный контакт.

    — Толь! Толь!

    Едва прекращаются гудки, Вика торопится выдать всю информацию Толе. Прежде, чем её разорвет на мельчайшие пылинки. Запрокинув голову, она шумно дышит в трубку и повторяет, как мантру:

    — Толь! Она назвала. Назвала имя! Толь! Я знаю, кого надо искать! Имя скину.

    Что отвечает ей Толя, Вика не слышит: слишком сильно гудит кровь в ушах. Вика прерывает звонок, падает на скамейку, больно ударяясь копчиком, и складывается пополам, пряча лицо в ладонях.

    — Ты молодчина, Виктория Сергеевна. Только что ж ты трубку кидаешь? Я ж сказал, что тебя жду.

    Над ухом насмешливо звучит мягкий голос, на плечо ложится тёплая ладонь — Вика с визгом соскакивает со скамьи. Мирно дремлющие у дымящихся люковых крышек голуби с нестройными хлопками подлетают на месте, несколько женщин оборачиваются на них. В их глазах — любопытство, осуждение, зависть и даже как будто готовность помочь.

    — Прости, — тихо выдыхает Вика, присаживаясь на край скамьи.

    Толя покорно опускается на противоположный:

    — Виктория Сергеевна, что случилось?

    Вика мотает головой и, зажав губы тыльной стороной ладони, молча всхлипывает. О таком не говорят — такое намётанному глазу видно, поэтому Толя медленно пододвигается ближе.

    — О боже…

    Вика отрицательно мотает головой: в целом, всё вышло не так плохо, как у Веры, но вполне могло закончиться и похуже.

    — Ты поэтому пошла в полицию?

    Вика пожимает плечами. Конечно, поэтому. А ещё потому, что однажды её, пьяненькую, от приставаний спас какой-то мальчишка-пэпээсник.

    — Я ненормальная, Толь, — всхлипывает Вика рвано, стараясь стереть слёзы, которые теперь льются без остановки как будто бы за все годы молчания. — Мне не место… Здесь.

    — А в полиции нормальных нет, — хмыкает Толя, по миллиметру пододвигаясь ближе и ближе, — тут либо идеей ударенные, либо сволочи.

    — И кто я? В твоей иерархии? На последнем слове Вика начинает заикаться. Её морозит от мыслей, слёз и чувств, слишком резко выплеснувшихся наружу.

    — Ты? Ты человек, — Толя улыбается, и кажется, что в ямочках на его щеках хранятся капельки солнца. — А ещё ты дрожишь. Можно?

    Вика затравленно кивает и невольно сжимается, когда Толя накрывает её дрожащие плечи объятиями, как мягким одеялом. Ей это всё так чуждо.

    — Я никому не позволю тебе навредить, обещаю.

    Толя бережно прижимается губами к её макушке. И Вика расслабляется в его руках.

  • Связь

    Между жертвой и преступником всегда есть связь — так её научили. 

    Эта связь может быть тонкой, полупрозрачной ниточкой, липкой невидимой паутинкой, но она накрепко связывает преступника с жертвой: личные антипатии, детские травмы, извращённые фетиши, застарелые конфликты, кровные узы — эта связь есть всегда, и в условиях неочевидности, когда расследование приходится вести, как полагается, а не хватая ещё тёпленького мужа у остывающего тела убитой жены, Вика упрямо её ищет. 

    И находит, к своему сожалению. 

    «А почему она? Почему отец в завещание вписал её, дочь его шалавы, а не собственного сына? — искренне возмущался мужчина, заколовший сводную сестру на её же дне рождения и исчезнувший из толпы пьяных развесёлых гостей, которым было всё равно, что праздновать — лишь бы наливали. — Ну и что, что у неё детей трое? Она на пособия так жила, как мне и не снилось. А я мужчина! Мне деньги нужны! Я эту хату сброшу и дельце своё открою. В биткоин вложусь». Вика слушала его молча, съедая вязкую помаду с медовым привкусом с губ, и пальцы стучали по клавиатуре громче и злее, лишь бы поскорее закончить протокол и сбыть с рук это грязное мерзкое дело. 

    Не грязнее, впрочем, тех, что были, и тех, что будут. 

    Люди не меняются. Охочие до лёгких денег и недвижимости, ведомые слепыми эмоциями и глупой самонадеянностью, они обманывают, подставляют, предают, убивают — мучают своих близких, лгут себе и в конце концов оказываются в её кабинете, чтобы Вика продолжила терзать себя и гоняться, как собака за хвостом, за призрачной справедливостью.

    Надев тёмно-синюю форму, на которой бурых пятен, посаженных неаккуратным движением на месте преступления, не видно, повязав на шею алый-алый галстук, как пионерский, из детских фильмов, Вика чеканит шаг. Грудь разрывает желанием спасти, защитить всех несправедливо обиженных, униженных, оскорблённых, растерянных и преданных, по осколкам собирающих привычный мир, как когда-то собирала она, но её душат слёзы. Жизнь снова и снова — насмешками обвиняемых, скепсисом пострадавших, ненавистью родственников каждой из сторон — наотмашь бьёт её по лицу.

    Однако люди не меняются, не меняется и Вика, поэтому всё всегда заканчивается одинаково. Операм — благодарность, обвиняемому — клетка, суду — дело, а Вика, растирая пересохшие от бумажной пыли и чуть вибрирующие после дрели подушечки пальцев друг о друга, трясётся в маленьком автобусе, прячет форму под безликим чёрным плащом и мечтает уволиться и не знать того, что знает теперь. 

    Квартира встречает Вику влажным запахом осени (она опять не закрыла окно утром) и зябким сумраком. Замок защёлкивается, и Вика сбрасывает тугие туфли, стягивает жёсткую форму и подставляет утомлённое тело и гудящую голову прохладным струям воды, пока зубы не начинают стучать друг о друга: напор горячей воды всё ещё до смешного слаб.

    Укутавшись в большое махровое полотенце, Вика бродит по квартире в темноте: на обшарпанной двери над домофоном с оплавленными кнопками со вчерашнего дня висел кусок объявления о плановых работах на электросетях. За окном, усеянном крупными каплями тихого редкого дождика, нагнавшего её на остановке, — тоже тьма. Весь район обесточен и от этого кажется неживым. 

    Есть Вике после подобных дел всегда не хочется, а сегодня ещё и не приготовить: электроплитка и микроволновка без сети не работают, а холодильник размораживать почём зря не хочется. Наощупь переодевшись в шёлковую пижаму, Вика зажигает свечи. Две старые, оплавившиеся, одна ароматическая — подарок Даны на день рождения. Вика забирается с ногами на диван, кутается в плед и бездумно таращится на пляску огней, на скольжение продолговатых уродливых теней брошенных на журнальном столике безделушек — резинок, браслетов, заколок, — по кухонному гарнитуру. 

    Ноги мёрзнут. Темнота подбирается к центру квартиры уродливыми щупальцами спрута, хочет схватить за пятку, утащить во мрак, и Вика поджимает пальцы на ногах. Деревянный фитилёк аромасвечи трещит, как ветки в костре. От свечки нежно пахнет взбитыми сливками, ванилью и карамелью, да только эти запахи быстро растворяются в вязком запахе осени. Из окна тянет прелой листвой, влажным асфальтом, по подоконнику стучат капли, а электричество, видимо, включать никто не собирается.

    Вика теснее кутается в плед и полушёпотом подбадривает себя:

    — Ну ничего. Вспомни, как в грозу в лагере пробки выбило ночью. 

    Гремела, грохотала, лютовала за окнами непогода, дети (а тогда ей ещё доверили отряд помладше) просыпались и бежали к ней, по случайности оставшейся дежурить в ночь, а она гладила их по голове и бормотала, что в грозе нет ничего страшного, хотя у самой сердце сжималось, едва слышались громовые раскаты.

    Сейчас не гремела гроза, никто не плакал, не жался к груди, подрагивая всем телом, но Вика всё равно беспокойно ёрзала, пытаясь устроиться на маленьком диванчике поудобнее. Дождик неравномерно тарабанил по окну, совсем как обвиняемый постукивал пальцами по столешнице в кабинете.

    «У вашей сестры, — нахмурилась Вика в ожидании, пока старенький принтер прогреется и пустит протокол на печать. — Осталось трое маленьких детей. Вы не думали, кто ими займётся?» Обвиняемый сощурился, прицокнул языком и усмехнулся: «Ну она же где-то откопала оленя, который её с прицепом взял. Вот пусть этот прицеп дальше и тащит». «Он мужчина», — процедила сквозь зубы тогда Вика и поторопилась подсунуть ему протокол на подпись.

    Вика жмурится, пытается отогнать навязчивые воспоминания прошедшего дня, но они возвращаются и накрывают её ледяной волной тревоги, оседают мурашками вдоль позвоночника, дрожью в пальцах, пощипыванием в носу. И Вика, как в полубреду, тянется к телефону и открывает контакты. Листает список вызовов долго-долго, прежде чем находит нужный — и нажимает, пока не передумала.

    Длинные гудки тянутся долго, заставляют дышать тяжелее и громче. Вика перекладывает трубку из руки в руку, накручивает на палец кисточку пледа и уже хочет всё бросить, но трубку наконец снимают.

    — Привет! — за грубоватым голосом слышен грохот посуды и гул воды.

    От привычного кухонного шума тревога улегается, и Вика выдавливает из себя непринуждённую улыбку, как будто её кто-то увидит:

    — Привет, мам! Что делаешь?

    — Ужин готовлю. Быстрее говори, что надо, — раздраженно бормочет мать и отворачивается от трубки, чтобы прикрикнуть на младших: — Заглохните вы уже! Хватит реветь из-за пустяка, Муська! Подумаешь, ударил. Нечего было ноутбук у Вадьки отбирать, вот и огребла. Сама виновата, знаешь ведь, что ему нужнее!

    Слова, готовые вылиться слезами облегчения, каменеют в глотке, и Вика едва-едва выдавливает задушенный писк:

    — Ничего. Просто… Рада была услышать.

    Мать угукает и отключается, а Вика бросает телефон рядом с собой и утыкается лбом в колени. 

    Её тошнит и потряхивает — сидеть одной в полной темноте и снова и снова вспоминать непроницаемые водянистые глаза обвиняемого невыносимо, но это её выбор — так сказала бы мать, если бы не бросила трубку.

    Деревянный фитилёк начинает побулькивать, утопая в расплавленном воске. Теперь пахнет вовсе не сладкой ванилью, а горьким дымом костров и золой. Вика поднимает голову и краем глаза замечает, что у неё звонит телефон. Поставленный на беззвучный, он едва ощутимо вибрирует под боком, тускло мерцает экран. На голубом фоне белые буквы со смайликом кота на конец: «Котов».

    Повертев телефон в руках, Вика всё-таки снимает трубку.

    — Виктория Сергеевна, ты как?

    В голосе Толи столько мягкого беспокойства, что Вика опускает тонну вопросов и ошарашенно шепчет:

    — Привет! Я… Да… Нормально.

    — На тебе просто лица не было, когда ты уходила. Что делаешь?

    — Сижу, — хмыкает Вика и, поправив плед на плечах, зачем-то уточняет: — В темноте.

    — А чего свет не включишь?

    — У нас его во всём районе отключили. Мрак беспросветный…

    — Хочешь, приеду?

    Вика гулко сглатывает. Сердце подскакивает к горлу и, кажется, замирает там. Вика не просто хочет — Вике отчаянно нужно, чтобы на этом потёртом диване рядом сидел кто-то, кому она бы положила голову плечо, и чтобы в этой отсыревшей студии стало немножко теплее. Но она заправляет за ухо прядь волос и спрашивает с небрежной усмешкой:

    — Зачем?

    — Привезу горячей еды. Ты ведь наверняка не ужинала. Устроим ужин при свечах!

    — Угадал, — глухо смеётся Вика. — Не хочу тебя напрягать, если честно.

    — Спуститься вниз и купить горячий вок через дорогу, чтобы потом поужинать с тобой, куда приятнее, чем валяться на диване и таращиться в телефон. И совсем не в напряг.

    — Правда?.. — в голосе предательски звякает надежда, Вика прикусывает кончик ногтя и бормочет вполголоса: — Тогда захвати ещё свечек. Мои… Почти потухли.

    В жидком воске в панике трепыхаются затухающие огоньки. Толя на том конце трубки протяжно вздыхает, и Вике кажется, что сейчас они думают об одном и том же.

    — Держись, солнышко. Я скоро приеду, — выдыхает он. — Ещё повербанк захвачу.

  • Покой

    Когда к Моране являются гости, её зимний терем на окраине Яви первым приветствует их.

    Коли является Кощей али его посланники — такие же охладелые и оплетённые мраком, как хозяйка, — стёкла позвякивают хрустальной капелью, а половицы поскрипывают тоненько и почтительно. Ничто не смеет нарушить драгоценного молчания. Коли является отец, али кто из Сварожичей, в чьих телесах кипит и плещется жгучее пламя иль малые искры его, терем тревожится. Двери распахиваются с протяжным испуганным скрипом, половицы трещат ветвями, ломаемыми в пургу, окна дребезжат, аки птица в силке.

    Сейчас её терем звучит именно так. По сумрачным прохладным коридорам медленно проходит огонь. Даже холода мышатами съеживаются и прячутся по углам от его тяжёлых сапожищ.

    Морана стоит на балконе, сложив руки под грудью, и северный ветер неугомонным щенком треплет тяжёлый подол её одеяния. Шаги всё ближе. Размеренные, твёрдые и чеканно поцокивающие металлическими каблуками — они ей хорошо знакомы. То шаги грозового воина, многомогучего богатыря, Победителя Змея — Перуна Сварожича. Он ступает по её терему свободно и властно, как по своим хоромам, и за эту бесцеремонность прогнать его хочется люто. Да невозможно — он ведь ей брат и спаситель.

    Когда шаги замирают за её спиной у порога балкона, как бы невзначай пропетляв меж еловых колонн залы, Морана заправляет под убрус непокорные седеющие пряди и неторопливо оборачивается. Учтивое приветствие хрипло раздаётся в перезвоне стекла и завывании множества вьюг. Перун со сдержанной улыбкой коротко склоняет косматую голову, и Морана чувствует его взгляд, осторожно скользящий по белым одеждам.

    — Чем обязана? Ужели случилось что с Даждьбогом?

    — С Даждьбогом? Отнюдь. С тобою, Морана, с тобою.

    Ирония Перуна горчит на языке, как медовуха в день её свадьбы. Морана невольно кривится. Известно ей, какие речи заведёт брат, — те самые, что неустанно льются из уст Сварожичей вот уже вторую сотню лет. О том, что внутри неё тлеет тепло. О том, что ей следует распахнуться навстречу светлым лучам любви братьев, сестёр да супружника. О том, что зачерствело сердце её. О том, что она изменилась. Да о том, что они её вылечат.

    Они словно не в силах понять, что уже ничего не исправить. Ибо сама Морана приняла зло, пущенное Скипер Змеем супротив её воли; сама вплела черноту в силу свою; и тьму, растекающуюся в теле, обуздать пытается тоже сама.

    — Не нужно, — предупредительно качает она головой, и в голосе вибрирует лёд.

    — Я ничего не сказал… — хмурит тёмные брови Перун, но губы всё-таки поджимает.

    Морана смотрит на него утомлённо, кончиками пальцев очерчивая грубоватую вышивку на рукавах платья — обереги на счастье супружества. Перун в раздумьях оглаживает тёмную курчавую бороду, в которой уже начала серебриться мудрость. Он неуместен в Мораниных чертогах. Настоящий сын своего отца, Перун слишком сильно пропитан чистым пламенем, что пугает тени и холода и заставляет их ютиться по углам. Даже алая рубаха, небрежно подпоясанная кушаком, словно горит на нём, разгоняя мороз и сумрак — то, во что кутается Морана, чтобы обрести покой.

    Перун вдруг закатывает рукава и, утомлённо поведя плечами, по-хозяйски входит на балкон. Взор его синих-пресиних очей вскользь задевает Морану и застывает за её спиной. Морана оглядывается.

    За балконом кружит зима. В пелене вьюги и наростах льда мечутся сизые тени людей. Они кутаются в шубы, разжигают костры и коптят избы теплом. Они рубят леса, проливают на снег горячую звериную кровь и возносят бесконечные мольбы о прекращении холодов. Морану тянет к перилам, и подрагивающие, как в опьянении, пальцы впиваются в резное дерево до туповатой боли. Рука Перуна ложится на плечо внезапно, и от её тяжести едва не подгибаются колени. Брат подаётся вперёд, прижимаясь широкой грудью к спине Мораны, и кажется, что она прильнула к раскалённому камню.

    Морана содрогается и ведёт плечом. Только не под силу ей сбросить богатырскую руку. Остаётся лишь качнуть головой и сильнее прижаться к перилам.

    — Взгляни вперёд, Морана, — склоняется к самому уху Перун, и шёпот его раскатом грома тревожит покой в её груди. — Взгляни, что творится с людьми. Они плачут. Они молят о спасении. Они боятся тебя. Они больше не любят тебя, Мара…

    — Даже удивительно. После всего, что я для них сделала, — едко отзывается она и мотает головой, вынуждая Перуна отпрянуть. — К чему напоминать очевидное?

    — Просто вспомни, как было раньше. Как дети с радостью кидались в сугробы, забавлялись со снегом, как росли невиданной красоты цветы, как не зол и не безжалостен был мороз. Как не нёс он смерть на много вёрст окрест. Вспомни радость, что дарила ты, сестра…

    Перун выдыхает, и слышно, как на устах его замирает тихая обнадёживающая улыбка. Морана усмехается в ответ. Усмешка выходит невесёлой.

    Морана помнит. В отличие от сестёр своих, она не забыла ни мгновения своей жизни, не сбежала от злодейств и от сил. И помнит, что никогда не была столь же любима людьми, как вечно счастливая Леля, влюблённая в жизнь, в людей и дурманящий запах первых цветов. Никогда не была почитаема так же, как Жива, чьи загорелые ладони оберегали золотые колосья и кормили всех хлебами. С радостью в круговерть ветров и снежинок давным-давно кидались лишь дети, а остальные сокрушённо качали головами, отсчитывая дни до конца зимы.

    А потом зима принесла боль. Много-много болезней, окоченевших телес и смертей. Вместе с людьми и скотом погибли и последние крохи любви к зиме. И не пробудиться им отныне, не пробиться сквозь толстый слой страха и обид, ибо люди не подснежники. Куда слабее они этих первых смелых цветов.

    — Ты ошибаешься, — горделиво вскидывает голову Морана. — Никогда не была любима ни я, ни зима моя. Всегда люди ждали её конца. Всегда провожали меня с бо́льшими почестями, нежели встречали. Так всегда было и так всегда будет. Такова их природа.

    — Они страдают.

    — Не так, как раньше, — Морана оборачивается, и Перун отступает на пару шагов. — Нет отныне в зиме беззаботного веселья. И диковинных цветов да ягод тоже нет. То правда. Однако страшного мора, и бесконечной зимы, и непробиваемых ледников тоже отныне нет. Пусть будут благодарны за это.

    — Ты можешь дать им больше.

    — Могу. Но зачем? — шепчет Морана, осторожными беззвучными шагами тесня брата к выходу. — Весна им несёт радость. Лето да осень — труды и плоды. Зима принесёт покой.

    Перун глядит на неё из-под густых бровей, и в его ясном взгляде Моране чудится жалость. В груди взвивается вьюга. От неё стынет кровь, голос сипнет, а руки сжимаются в кулаки. Перун тянет пальцы к её щеке и бережно смахивает не то слезинку, не то седой волосок.

    — Я понимаю тебя, сестра. Но люди… Они не поймут. Их век слишком короток, чтобы оценить твой дар. Ты не будешь любима…

    Морана мотает головой. Ожогами на стареющей коже пульсируют прикосновения Перуна.

    — Мне не нужна их любовь, брат мой. Люди того не стоят. Пускай считают меня злой, пускай ненавидят, пускай боятся. Покуда они будут меня уважать — будут жить спокойно. Но если кто посмеет меня оскорбить, обмануть иль обидеть, я клянусь, брат, тебе и всему миру, клянусь всем, что пережила и что мне ещё предстоит пережить, ему придётся горько пожалеть об этом.

    Колючие льдинки многозначительно царапают подушечки пальцев и стелются под ноги тропою инея, что тает у багровых сапог Перуна. Он хмурится, глядя на Морану, поглаживает бороду, и уста его беззвучно шевелятся. Она вскидывает бровь и не может сдержать лукавой ухмылки. Стужа медленно подкрадывается к Перуну всё ближе и ближе, вытесняя прочь жар. И вот уже ему становится неуютно и тесно в Моранином тереме.

    Перун понятливо кивает, и кивок его — почти что поклон. Перун знает, что клятва Моранина не пуста и не людям одним предупреждение. Знает (от сына своего — не иначе), что отныне и до той поры, пока не найдётся тот, кто способен услышать Морану, не будет ей дела ни до кого, кроме себя самой.

    Перун уходит. Немногословно кивнув сестре на прощание, он седлает своего алого коня, факелом пламенеющего в белой пелене, и уносится прочь стремительно и ярко, как молнии его секиры. Запах мороза и хвои разливается в воздухе, а Морана горестно кривит губы.

    Сколько было таких разговоров — и сколько будет ещё.

    Родне есть дело до чувств целого мира.

    А до её — никому.

  • Виновный

    Из допросной выволакивают Алексея, вялого, полуживого от таблеток, которыми его накачали, следом выскальзывает и старается потеряться где-нибудь за ободранным углом или среди вёдер безнадёжно серой краски Лида. С дрожью перепачканные чернилами принтера пальцы перебирают плотные листы картонной папки. Копии вещдока — личного дневника Алексея. Её клиента. Бывшего.

    Убежать хочется; отмыться, уволиться — тоже. А ещё проклясть того, кто блокирует остатки адекватности так безжалостно: с Алексеем невозможно становится разговор вести, понять невозможно, кто ошибся — полиция или всё-таки Лида.

    — Я же предупреждал, что это пустая трата времени.

    Данила Романовский — старый знакомец, участковым шугавший гопоту от Лидиного подъезда лет семь назад — теперь легендарный оперативник, поймавший их местного “потрошителя”, стоял здесь всё время, ждал. Лида хмурится и, мотнув головой, расплетает тугой пучок (ей приказали собрать волосы, чтобы не спровоцировать у Алексея приступ: маньяк был охотником до золотистых шелковистых волос). Губ Данилы касается улыбка, тонкая, почти хищная, торжеством сверкают тёмные глаза.

    — Неужели же я оплошала? Не заметила убийцу перед самым носом?

    — У тебя пять лет практики — немудрено.

    Пальцы Данилы осторожно скользят по её плечу и прихватывают локоть. Лида дёргается, и пустая баночка из-под краски с грохотом падает к её ногам.

    Данила примирительно прячет руки за спину и насмешливо, как любопытствующая сорока, склоняет голову к плечу. У него практики в поимке маньяков и того меньше, но он почему-то абсолютно уверен в своей правоте.

    — Вы его накачали. Как я могла с ним разговаривать?

    В горле клокочет злость.

    — А зачем говорить, когда и так всё ясно?

    Данила многозначительно кивает на папку, которую Лида сжимает до судороги в костяшках. Шелестят страницы под пальцами. Ей и смотреть на них не надо, чтобы читать — за две ночи до разговора выучила всё наизусть.


    «Сегодня большая радость. Их одиннадцать. Двенадцатая прядь должна стать её прядью — так везде написано. Про двенадцать. Двенадцать месяцев, двенадцать знаков зодиака, двенадцать апостолов. У меня двенадцать женщин, двенадцать золотых прядей.

    <…>

    Главное — не забыть сжечь этот дневник. Когда всё будет кончено. Когда его прочитает она. Хотя с огнём дружим мы плохо, почему-то верю, что он должен помочь. В этот раз»

    Лиде очень хотелось поговорить с Алексеем. Но чем больше она смотрела, тем больше убеждалась — напрасно. Алексей дрожал, путался в собственных пальцах, мыслях, словах. На висках проступил пот.

    Он себя-то помнил с трудом после такой дозы таблеток — интересно, какой изверг после безмедикаментозной терапии решил его ими накачать! — что уж говорить об именах убитых девушек. О перетянутых алыми лентами длинных прядях волос, таких же золотистых, как у Лиды.

    — Я не знаю, что это, — похрипывал он, — я пришёл. А там уже был он… Этот… Имя забыл. Смотрит своими глазищами и в трусы лезет. Не в мои, в ящик. И коробку оттуда достаёт. А у меня такой никогда не было. Я не пользуюсь духами.

    — Аллергик, — выдохнула Лида вместе с ним.

    — Знаете, сначала мне было очень-очень холодно, потом очень-очень страшно. Такой страх, как будто кто-то грязными ногтями в грудь заполз и сердце ковыряет…

    Он снова ковырнул ожог, и Лида невольно коснулась его руки своей. Тут же вздрогнула и отпрянула. Алексей взглянул на неё из-под разбитой брови и поджал пальцы, как втягивает когти случайно царапнувший хозяйку пёс.

    — А теперь всё равно. Даже не больно.

    — Это плохо, — выдохнула Лида и снова протянула к нему руку. — Дай мне руку.

    — Вы боитесь.

    — А ты — нет.

    Алексей тяжело моргнул, звякнули наручники, когда он с осторожностью вложил покусанные кончики пальцев в её ладони.

    С противным треском заверещала красная тревожная кнопка под потолком — Данила решил, что на этом сеансодопрос должен быть закончен.

    «Их кровь так тяжело отстирывается — кто бы знал. Она такая грязная, тёмная, бурая. Впрочем, как и они. Думают лишь о своём развлечении, удовлетворении низменных потребностей. Как им нравится, когда я сверху давлю на них, сжимаю до хруста кости. Почти так же, как им нравится танцевать в ночных клубах, петь в машине…

    А вот она не такая. Она помогает мне. Когда она коснулась моей руки, я вдруг подумал, что она так близко. Что ещё немного, и я приведу её к себе, уложу на простыни…

    Уверен, с ней всё будет по-другому. Не так, как с ними.

    Но её всё равно нельзя будет отпустить. И нужно сохранить пряди её волос»

    Страницы: 1 2 3

  • Дочери

    Погребальный костёр гордо взметался ввысь и сгибался под порывами ветра, безжалостно накрывавшего Денерим с северо-запада. Мириам плотнее закуталась в тёмный плащ, одолженный у Морриган, и протиснулась сквозь толпу. Чтобы просочиться в первые ряды, не привлекая лишнего внимания, она натянула капюшон по самый кончик носа (от аромата сушёных трав зазудело нутро) и чудом не врезалась в широкую спину королевского стража.

    Тэйрна Логэйна Мак-Тира хоронили с почестями, подобающими герою-освободителю — не убийце короля и предателю Серых Стражей. Кислая улыбка тронула губы: похоже, королева Анора между супругом и отцом избрала последнего. И Мириам не могла корить её за это — понимала. Вероятно, даже слишком хорошо.

    Ослабевшие пальцы дрогнули, сжимаясь в кулаки.

    Мириам помнила — не смогла бы забыть, вычеркнуть из памяти — этот спокойный взгляд израненного Логэйна, практически пригвождённого к полу замка Алистером, поверженного, но не побеждённого. Он не боялся смерти — он тонко, насмешливо улыбался ей в лицо; а кровь, обагрившая меч и заструившаяся по каменной кладке, казалось, бурлила пламенем.

    На глазах Мириам умирали разные люди. Бедные и богатые. Гнусные и благородные. Недостойные и достойнейшие. Достойнейшие встречали смерть, как отец и мать — с обнажённым мечом в руке и спокойным достоинством пред волей Создателя; в их глазах дотлевала надежда. Гнусные бились с отчаянием, из последних сил вгрызались в свою недостойную жизнь, как Хоу.

    Логэйн не был таковым. Он погиб так, пожалуй, как подобало герою: в схватке с тем, кого оскорбил, кого лишил семьи и чьи стремления растоптал безжалостно, чтобы спасти другие семьи. Мириам не знала, сожалел ли Логэйн Мак-Тир хоть на миг о том, на что обрёк Кайлана, Алистера, Дункана… Но искренне верила в это.

    Во всяком случае смерть он встретил не как кару — как освобождение и последнюю награду для героя реки Дейн. С той завидной храбростью, которой Мириам не доставало даже в бою за жизнь. Что говорить о смерти!

    В уголках глаз защипало до боли, и Мириам поспешила неловким жестом стереть навернувшиеся слёзы. Вокруг расстилался густой едкий дым. Огонь с оглушительным треском вгрызался в древесину, и в его зловеще-мрачном потрескивании не сразу получилось различить погребальную речь королевы.

    Оплетённая дымом, словно кольцом змей, фигура Аноры выглядела исключительно зловеще и величественно, а чуть надтреснутый, но не сорванный до жалкого хрипа голос сумел заглушить и гомон толпы, и хруст костра, и гулкое сердцебиение. Он поднимался вверх и плыл над Денеримом вместе с клубами тёмного дыма.

    — Я благодарна всем вам, явившимся почтить память тэйрна Логэйна Мак-Тира, героя реки Дейн… Моего отца. Вы многое можете услышать о нём в этот тревожный час и даже можете гадать о правдивости этих слов. Я не осмелюсь оспорить, что в это тревожное время он поступал как безумец, совершил множество преступлений… Но я призываю вас, ферелденцев по крови и духу, не забывать, что все стремления и деяния тэйрна Логэйна были направлены на благо Ферелдена, на поддержание его свободы, независимости, во имя которых они с королём Мэриком сражались плечом к плечу с вами. И в вашем присутствии я с лёгким сердцем вверяю его рукам Создателя.

    Рубец от ядовитой стрелы, полученной в башне Ишала, протестующе зазудел, вынуждая расправить плечи. Вскинув бровь, Мириам абсолютно непозволительно взглянула на королеву свысока. Она могла бы громко оспорить всё сказанное, заявить, что ставший героем однажды не останется героем (да и едва ли должен!) навсегда, если сумел сохранить плоть и кровь, не остался бесплотным светлым воспоминанием. Вот только губы остались плотно сомкнуты.

    Мириам не понаслышке знала, что можно сделать с убийцей отца, осмелившегося бросить в лицо подобные слова, но промолчала отнюдь не из страха или благоговения пред новоявленной королевой — по велению болезненно сдавливающего в груди чувства, помешавшего поддержать Алистера в его решении там, на дуэли, вопреки всем горячим обещаниям. Оно же заставило кулак удариться в грудь. Вибрация скрутила болью накануне залеченные Винн рёбра, но Мириам не вздрогнула и смиренно прикрыла глаза.

    Не выразить почтение Логэйну Мак-Тиру она не смогла.

    Резкий порыв северо-западного ветра всколыхнул подол накидки, царапнул обветренное лицо жёсткими прядями, просвистел под капюшоном и унёс далеко-далеко сорвавшуюся с губ столь верно-неверную просьбу Создателю.

    Дрожь прошибла Мириам навылет, и она распахнула глаза.

    Королева Анора, вложив ладонь в ладонь, смотрела прямо на неё. Хаотично колыхавшаяся толпа, разбредавшаяся в разные стороны, вдруг стала стеной. Нога потянулась назад, но вместо дороги обнаружила мысок чьего-то сапога.

    Бежать было некуда.

    Резким жестом и исключительно властным взглядом приказав страже оставаться на месте, Анора приблизилась к Мириам. Крепкие белые пальцы сомкнулись на предплечье клешнями. Хватка стальная — не вырваться.

    — Зачем? — холодно проскрежетала она, вытягивая Мириам из толпы горожан к королевской страже. — Зачем ты здесь? Неужели тебе нравится столь жестоко измываться над людьми, надо мной? Мало тебе было убийства моего почтенного отца… Ты имела дерзость явиться сюда, чтобы осквернить память о нём!

    — Я пришла… — Мириам не договорила: аккуратные ногти впились в предплечье до жгучей боли и голос сорвался на свист.

    — Молчи. Молчи и радуйся, что я помню, как ты спасла мне жизнь. И только поэтому я тебя отпущу.

    Её шёпот позвякивал сталью и заглушал гомон расходящихся с площади людей. С высоко поднятой головой Анора свирепо глядела на Мириам, а она лишь щурилась в ответ.

    Держалась Анора, как королева, но глаза… В её глазах (Мириам казалось, за эти месяцы она научилась видеть суть) искрящаяся ярость то и дело перемежалась с безгранично тёмной и до слёз знакомой болью.

    Болью маленькой девочки, которая больше никогда не поцелует отца.

    — Я не думала, что дойдёт… До такого, — Мириам кинула горестный взгляд на дым, чёрной горечью оплетавший всё вокруг.

    Анора гневливо нахмурила тонкие брови.

    — И ты хочешь, чтобы я в это поверила? Ты обошла с Алистером целый Ферелден пешком и теперь утверждаешь, что так и не узнала его? Мне хватило одной вылазки, что понять Кайлана таким, каким он был на самом деле! Не верю, что тебе не хватило ума!..

    Её слова звучали справедливо: Мириам не могла не узнать Алистера. Она видела и слышала, как в нём с каждым шагом, с каждой сгоревшей деревней, с каждым трупом беженца, растерзанного порождениями тьмы, взрастала чистая злоба, жгучая жажда мести Логэйну — такая же, какую Мириам лелеяла и оберегала для Хоу.

    Именно Мириам позволила Алистеру отомстить, хотя не должна была. Хотя бы потому что сама уже узнала, что такое месть и что она не возвращает погибших и боль не унимает — с исключительной безжалостностью вспарывает рубцы на душе и заставляет гнить запущенными ранами.

    Только Аноре не стоило об этом говорить. Мириам наморщилась и ответила ей таким же злым тоном:

    — Я надеялась, что получится избежать кровопролития. — И многозначительно добавила: — Месть ведь не приносит утешения.

    — Неужели? — уголок губ Аноры нервно дрогнул.

    Мириам кивнула и тихо-тихо добавила, с трудом подавляя тяжёлый ком поперёк горла:

    — Дочери для отцов всегда остаются маленькими девочками с золотыми косичками и сбитыми коленками, даже когда те уходят.

    Румянец схлынул с лица королевы, пальцы, стискивавшие предплечье, ослабли. Прежде чем Анора успела что-то сказать, Мириам с силой расцепила их и поспешила затеряться среди улочек Денерима, на прощание бросив:

    — Мне искренне жаль, что так вышло. Жаль…

    Бежала Мириам долго, как если бы за ней гнались, хотя за спиной не было слышно ни тяжёлых шагов, ни криков (уже привычных за прошедшие месяцы) — только тихие недоумённые взгляды заставляли вжимать голову в плечи и ускорять бег.

    Приют Мириам нашла в самом грязном проулке. Запах тлеющей древесины и тела, ещё стоявший в носу, здесь мешался с зловониями помоев. Но сейчас это казалось неважным.

    Сердце люто грохотало о грудную клетку, рёбра сводило тугой болью, ноги подкашивались от усталости, а на душе было горько. Мириам навалилась спиной на стену, пальцы вслепую зашарили по кладке, тщетно пытаясь нащупать хотя бы один выступ и за него уцепиться. Воздуха не хватало. Приходилось дышать ртом.

    «Если Алистер узнает — он может и не простить. Но если бы я этого не сделала — я бы не простила себя!»

    Что было правильней, безопасней, вернее — теперь рассуждать было поздно; равно как и жалеть о совершённом. В глазах защипало, сил смахивать слёзы не было. Мириам запрокинула голову и посмотрела на небо.

    Солнце над Денеримом подёрнулось скорбной дымкой погребального костра.

  • Танцы на костях

    Все неприятности начались с желтоватых человеческих костей, уродливыми фигурами засеявших землю, что успела порасти дикими ароматными травами.

    «Я туда не пойду!» — пробасил кто-то из практикантов за спиной Линды. Она коротко зыркнула через плечо, а потом покосилась на начальника экспедиции. Он не двигался. Только опалённые солнцем пальцы вверх-вниз пробегали по лямкам рюкзака. В шелесте листвы затерялись тревожные шепотки.

    — Это не капище, — вперёд выступила Женя, баловавшаяся эзотерикой. — Это кладбище.

    — Именно поэтому мы здесь, — процедила сквозь зубы Линда и снова покосилась на начальника экспедиции. Он молчал. — Нам нужно раскопать его. Это наша цель.

    — Нам нельзя раскапывать это, — парировала Женя и обратилась к начальнику. — Константин Дмитриевич, ну скажите же! Это священное место. Нам нужно хотя бы совершить ритуалы, известные местным. Сколько было случаев, когда проклятие обрушивалось на археологов.

    Константин Дмитриевич на этот раз сказать попросту не успел. Линда категорично отрезала:

    — Чушь! — и её голос эхом зазвенел над полем. — Каждое из этих так называемых «проклятий» легко было объяснить логически. И любой мало-мальски способный математик мог их просчитать! Здесь даже риска болезни нет — они все прошли столетия назад. Пока трупы разлагались.

    — Это священное место. Здесь особая аура.

    — Оно было священным, для них, — Линда зло ткнула указательным пальцем в сторону костей. — Потому что они так захотели. Я в это верить не стану.

    Она обернулась. Группа стояла в молчании, Константин Дмитриевич в раздумьях оглядывал останки тотемов, поросших мхом и плющом, но вполне узнаваемых. Здесь некогда славили волка и ворона. Терпение Линды кончалось.

    Слишком долго их команда ждала одобрения инициативы, слишком тяжело добиралась сюда, чтобы отступать из-за глупых суеверий.

    Пальцы в пару щелчков освободили её от плетения рюкзака. Линда обернулась к группе и выдохнула с нескрываемым торжеством:

    — Ладно. Повезло вам, что я атеистка. И не верю ни во что.

    Со злобной усмешкой она впихнула рюкзак в руки Жени и, помедлив лишь мгновение, так что никто и не заметил, пересекла невидимую черту. Константин Николаевич попытался остановить её — тщетно. Листва зашелестела сильнее, похолодели ноги в ботинках, зашуршала под ногами земля. Странное возбуждение холодными мурашками пронеслось вдоль позвоночника — Линда рассмеялась и пружинисто обогнула череп, второй…

    Линда не обходила капище — причудливо вальсировала на древних костях, хотя танцевать отродясь не умела. Смеялась и приплясывала, зазывая всех за собой, пока Константин Николаевич, помрачневший хуже грозовой тучи, грубо не приказал ей вернуться.

    Раскопки в этот день они так и не начали, однако лагерь разбили. На Линду бросали неоднозначные взгляды. Кто-то смотрел с осуждением, как начальник, кто-то с ужасом, как Женя, кто-то с презрением — она снисходительно улыбалась, мол, ничего не случилось с ней.

    Кости — всего лишь кости. Жёлтые. Мёртвые. Пустые.

    Утром она вальсировала на них.

    Ночью они пришли к ней.

    Безликая дама верхом на волке выпрыгнула из мрака палатки, не потревожив Женю. Вдоль позвоночника пронеслись знакомые холодные мурашки, и Линда, успевшая принять полусидячее положение, оцепенела.

    — Ты нас не уважаешь, — заговорила дама печальным шёпотом. — Это плохо. Зато ты нас не боишься. Это хорошо.

    Поперёк горла встали насмешки и дерзкие слова — язык отнялся. Дама мягко спустилась с волка и опустилась перед Линдой на колено. Из-под чёрного, как сама ночь, балахона выползла костяная кисть, буро-жёлтая, как все на капище. Острые кости пальцев сомкнулись на запястье. Левая рука взорвалась ледяной болью, на глазах выступили слёзы.

    — Ты услышала нас сегодня. Первая за сотни лет. Так помоги же нам. Почувствуй нас. Уйми нашу боль. Это наш тебе дар в благодарность за бесстрашие. И наказание за безверие.

    Дама отпустила Линду, но перед тем, как раствориться в темноте, оставила на лбу морозный поцелуй.

    На рассвете Линда приняла всё за сон: безмятежно сопела рядом Женя, вход был застёгнут, и никакой волчьей шерсти.

    Она переоделась, расчесалась, но, собирая волосы в хвост, вдруг больно царапнула себя по виску. Нахмурилась (не могли так быстро отрасти ногти!) и посмотрела на левую руку.

    Её не было.

    Вместо загорелой кожи с треугольником родинок от запястья тянулись белые тонкие кости. Проглотив крик, Линда торопливо натянула на руку рабочую перчатку и вынырнула из палатки.

    Белёсое солнце занималось над капищем. Под землёй стонали неупокоенные кости. Руку скрутило болью — их болью. Линда упрямо стиснула зубы и не шелохнулась.

    Впереди было много дел.

  • Щенки

    Щенки

    Пока старый волк на охоте, волчата осваивают волчий вой.

    В чёрном небе над королевством беспокойно-красными волнами плясали отблески факелов, зажжённых во всех дворах. Из домика в домик сновали люди, разнося поздравления, ароматы запечённой дичи и ужины. Из особняков через открытые окна на каменные кладки лились звуки музыки — бряцанье мандолин, посвистывание флейт, перезвон бубенцов и бубнов, веселое повизгивание скрипки, — а с ними смех, вино и презрение.

    Брайс и Эрик, посмеиваясь, вышли из сумрачных коридоров замка на балкон. Их кубки из тёмного серебра почти беззвучно соприкоснулись, прежде чем Эрик и Брайс пригубили вино и навалились на перила, свысока глядя на затянувшуюся предпраздничную сутолоку на улочках королевства.

    Старый король задерживался на пути с победоносной войны. Народ ждал его, высыпав на улицы, вывесив флаги из окон, повязав праздничные ленты на покосившиеся дверные ручки, и готовил традиционные блюда из дичи. Ждали и принцы, наотрез отказавшись ожидать отца в летнем охотничьем дворце и посвящать ему первую охоту сезона, как того желал сам король.

    Они предпочли стоять на балконе городского замка — вблизи народа — и разделять эту радость с ними.

    — И всё-таки нам стоило бы приказать приготовить какую-нибудь дичь. Отец будет рассержен, — Эрик поболтал вино в бокале и перегнулся через перила, разглядывая нарядно разодетые фигурки на линии ниже рынка. — В конце концов, наши охотники достаточно умелы, а псы достаточно выдрессированы, чтобы загнать какого-никакого вепря.

    — И охота тебе с этим возиться? — скривился Брайс и, небрежно поддерживая бокал двумя пальцами, сделал пару жадных глотков. — Если уж отцу будет так угодно, народ поделится?

    — Народ? — усмехнулся Эрик и осторожно отодвинул ещё полный бокал в сторону. — Интересно, какой? Этот или тот.

    Эрик кивнул за спину Брайса: туда, где в мутных светлых от множества свечей окнах пьяно танцевали силуэты.

    — Народ у нас только один, Эрик.

    В голосе Брайса звучало презрение. Эрик качнулся на пятках и сжал руки в кулаки — он делал так с самого детства, словно душил поганого змея ненужных эмоций, — Брайс с улыбкой прислонился бедром к балюстраде.

    — Эрик, давно пора понять, что народ в королевстве… Неоднороден. Есть те, кто поддерживает и обеспечивает власть короля. А есть те, кто действительно с радостью разделят с королем свой хлеб.

    — Вот как? — Эрик сердито почесал неопрятную щетину и, подперев кулаком щёку, кивнул под ноги. — А кто поделится с ними?

    Брайс пожал плечами и, оттягивая ответ, вновь прильнул к кубку.

    — Им нечего есть. Сейчас они съедают все запасы, потому что в королевстве праздник. Потому что король вернулся с победой. Потому что это традиция.

    Эрик знал, о чём говорил. Его нередко замечали — правда, притворялись, что и не замечали вовсе — выскальзывающим через двери для прислуги в город, переодетым то в кожаный жилет сокольничего, то в рваную рубаху рыбака, то в серое платье сапожника. Злые языки говаривали, что это его влечёт дурная кровь его матери-служанки, несчастной любовницы короля. Старый король, прикрыв ладонью лицо, убеждал советников — и себя, наверное, — что хороший король должен беспокоиться о своём народе и смотреть ему в глаза.

    — Король не должен забирать у народа последнее, королю надлежит с ним делиться.

    Брайс безразлично пожал плечами, как и всегда, когда дело касалось народа. Куда больше его забавлял невинный флирт на балах, торжественные визиты в замки советников и выступления бродячих трупп из иных королевств.

    Пока Эрик оттачивал навыки боя и охоты, зарабатывал мозоли на ладонях от меча и тяжёлой простой работы, Брайс стирал ноги в кровь в развесёлых танцах и перебирал тонкими бледными пальцами корешки книг в отцовской библиотеке, к которым сам отец, впрочем, притрагивался мало.

    — Король и делится. Взгляни сам: теперь дети, что помладше, могут идти в школы, учиться считать и писать.

    — Чтобы потом идти помогать родителям торговать. Мясом, рыбой… Собой.

    — Это их выбор. Их предназначение.

    — Да? — усмехнулся Эрик, взъерошив волосы. — Интересно, кто его им определил? Аристократы?

    Уколол.

    Во всяком случае, Брайс уязвлённо поморщился и как-то ссутулился, прежде чем взглянуть в сторону замков и особняков, где веселились богачи. Сын дочери правителя диких северных земель, первый законный сын короля, он был обречён стать частью знати, её любимцем. Никто не замечал, как он подолгу репетировал учтивую улыбку в зеркале в полный рост в медной оправе в своей гардеробной, никто не догадывался, что часами он просиживал над книгами и скрупулёзно скрипел пером отнюдь не в стремлении совершить новое открытие — только бы не забыть уже известное, но столь неочевидное.

    Брайс встряхнул светлыми кудрями, распрямился и одарил брата всё той же учтивой улыбкой:

    — А нам с тобой – кто? Как ты думаешь, ты принц, оттого что ты рождён служанкой? Или королём?

    — Скажешь — нет? — сощурился Эрик.

    Он весь подобрался, острые лопатки выступили в блестящем чёрном кафтане — словно чёрный демон, тигр, готовящийся к прыжку — однако кидаться на брата не спешил. Слушал. Внимательности ему было не занимать.

    Брайс оскалился, обнажив ровные здоровые зубы — редкость для аристократии — и чуть склонил голову вправо, как любопытный послушный пёс. Казалось, он забавлялся, на самом деле — упивался победой, замешательством Эрика.

    — А что ты скажешь? Смог бы ты оказаться здесь, если бы твоя мать родила тебя не в стенах замка, а, скажем, вон там.

    Кивком головы Брайс указал вниз, на одноэтажные одинаковые, залепленные соломой и известью, домики, где стоптанные деревянные башмаки поднимали пыль улиц. Эрик задумался. Наверное, метался от дома к дому, воображая себя то сыном кузнеца, то сыном рыбака, то сыном пекаря. Его рука стремительно схватила кубок. Эрик сделал несколько жадных глотков.

    — Я понял, о чём ты. Зайчонок среди зайцев вырастет зайцем. Оленёнок — оленем. Так и волчонку надлежит вырасти волком, только если его не вырастят собаки. Тогда он вырастет слепо преданным цепным псом.

    Брайс расхохотался, его ладонь легла на напряжённое плечо Эрика:

    — Послушай, братец, тебе всё-таки стоит посетить хоть одно торжество. Уверен, самые прекрасные девушки падут к твоим ногам, стоит тебе отчебучить что-нибудь эдакое.

    — Насмехаешься? — Эрик дёрнул плечом, отшатываясь от брата. — Не устал?

    — Вот уж неправда, — Брайс приблизился к Эрику на расстояние полутора шагов и по-мальчишески ткнул его локтем в предплечье. — Я и вправду сам бы лучше не сказал. Ну чего ты такой мрачный? Праздник же!

    Эрик покачал головой:

    — Честно говоря, опасаюсь возвращения отца. Он ведь действительно из тех, кто заставит народ поделиться последним, чтобы отпраздновать свою победу.

    — Ну, — Брайс нервно поправил манжеты, — победа досталась нам большой кровью. Стольким придётся выражать соболезнования. Народ должен ценить то, что король для них делает. А это невозможно без требований и ограничений.

    Эрик остервенело замотал головой.

    — Нет-нет. Знаешь, что происходит с повозкой, у которой слишком сильно затянули колесо?

    — Нет…

    — Точно. Я и забыл, что ты подобного не делал… — беззлобно усмехнулся Эрик. — Так вот… Она не едет. В лучшем случае. Или ломается. Государство движется на четырёх колёсах. Богатство, армия, вера — народ. Стоит хоть одному из колёс перестать работать…

    Эрик развёл руками. Брайс ненадолго умолк, а после неровно усмехнулся:

    — Знаешь, пожалуй, нам следует править вдвоём.

    Эрик согласно покивал, но тут же опомнился:

    — Править?

    Если бы старый король услышал — убил бы на месте, не посмотрев, что это полушутливое предложение отпустил его собственный сын, как убил четырёх братьев на пути к тогда ещё скромному трону.

    Брайс растерянно помотал головой и поспешно взъерошил волосы:

    — Да я так… О будущем просто… Задумался вдруг. Но ты начал этот диалог первым.

    Эрик и Брайс посмотрели друг на друга в растерянности, а потом расхохотались. Смех их, тихий, чуть придушенный, взвивался в густой и теперь неспокойно тихий воздух.

    — Ладно, — приобняв Брайса за плечо, Эрик кивнул в сторону тёмных коридоров замка, — пойдём-ка туда, где потише. А то ещё старый Конрад вдруг услышит, отцу донесёт.

    — Если старый Конрад хочет услышать — он услышит.

    В этом Брайс был, несомненно, прав. Братья обнялись, а старый Конрад прильнул к тонкой щели в каменной кладке, силясь разглядеть по-прежнему острыми глазами, не мелькнёт ли в руке одного из наследников нож.

    Когда же молодые короли, обнявшись, двинулись в сторону прочь от балкона, перекидываясь шутками и воспоминаниями о счастливом детстве, старый Конрад покачал головой и двинулся по холодному коридору прочь, к своему кабинету.

    Стук костяной трости тонул в тишине потайных коридоров. Прихрамывая на раненую ногу, Конрад размышлял, как же жестокому старому королю удалось вырастить двух своих сыновей столь неразлучными и даже мысли не допускающими о братоубийстве.

    Как удалось двум молодым королям уродиться столь схожими при разных матерях, вырасти столь дружными и так гармонично, словно две половины плода, дополняющими друг друга, и через многие годы оставалось загадкой.

    В кабинете Конрад первым делом зажёг факел и благовония в оленьем черепе пред алтарём. По кабинету заструился густой тяжёлый аромат леса, а Конрад присел за стол.

    Оставалось надеяться, что тревожное письмо, написанное быстрым скошенным почерком о том, что старый король, прельстившись триумфальной охотой на золоторогого оленя, упал с лошади и сильно повредился, окажется лишь предостережением старому королю или пустым беспокойством.

    Потому что в груди Конрада всё равно зрело предчувствие гражданской войны.