Морана прядёт да вышивает. Вышивает да прядёт от рассвета до заката. Ибо более нечем заняться ей в мужнином тереме. Пусть и стала она супружницей Даждьбожей, пусть волей отцовской наречена ему в спутницы вечные и верные, пусть клялась пред алтарём делить с ним и празднества с горестями и дни с ночами…
Всё — пыль.
Мелкие белые точки, бесконечно вальсирующие в воздухе светлицы под свист колеса.
Скоро вращаются нити в её руках. Тонкая нежная нить до жара раскручивается в подушечках пальцев, грубеющих и упругих. Петлями расцветают на полотнах смелые подснежники, нежные ландыши, уютные еловые лапы. Моране не привыкать прясть да вышивать, однако никогда прежде не полонились покои её грудами нитей серебряных, не устилали стены полотна от безысходности.
И даже на сии благородные труды в мужнином доме все смотрят искоса. С колючим презрением и схоронённым за спиною ударом.
В мужнином доме Моране места нет.
Конечно, никто не смеет выразить неуважение открыто: страх намертво поселился в них; но в улыбках нет ни тени приветливости, в поклонах недостаёт почтения, а в голосе — безразличие иль затаённая ненависть. С первой брачной ночи, мучительно душной и сжигавшей нежную кожу, обнажённой Морана впитывает злые увещевания: «Околдовала, охмурила, погубит! Заморит тепло холодом своим и ядом Змиевым!»
Собирают Морану по утрам грубо и резко. Царапают будто бы невзначай короткими ногтями, облачая в платья; стягивают до боли густые волосы, сплетая их в косы, что тяжелее Скипер-Змиевых цепей сковывают голову; с удовольствием надевают ей моршень, расшитый жемчугами и серебром.
Морана молчит: нет смысла переводить силы и голос на служанок. Уйдёт одна и явится другая, злее, грубее прежней. И повторяться всё будет до тех пор, пока Морана не изведёт всю прислугу в тереме Даждьбожьем и не явится в их дом Сварог-отец в сопровождении новых служанок.
И сызнова начнётся мучение.
Иногда Морана выходит из светлицы своей и обходит терем. Тотчас прислуга прячется по углам, и лишь шуршание из темноты напоминает Моране, что она здесь не одна. И по-прежнему здесь чужая.
— Не жена она ему, — обиженно поскуливает берегиня, что разносит за ужином мёд. — Не хозяйка.
— И дитя не родит, — ворчит повитуха, приставленная к дому Перуном. — Её холод любое семя загубит. Да и сама хилая, костлявая.
— Цыц, — утробно рычит Морана. — Изничтожу всех. Али не страшно вам статься уморёнными!
Морана не желает этого: слова горным потоком проливаются на свет.
Смолкают слуги, ибо не желают пуще прежнего гневить жену хозяина. Остаются лишь шуршание сена в конюшнях, скрип дощечек под невесомыми ножками да похрустывание целебных трав в ступках.
Морана остаётся одна.
Весь терем — и резные узоры колонн, и искусные росписи под потолком — обжигает её, терзает, гонит прочь. Неприкаянной Морана бродит по нему от рассвета до заката.
А потом является Даждьбог. Сияющий, громкий… С ним как ото сна пробуждается терем. Одна Морана остаётся недвижима. Сложив руки под грудью, она встречает его взглядом чуть свысока и коротко кивает, когда он с широкой улыбкой приветствует её.
— Милая моя. Отчего ты печальна, — с радушным ворчанием подступается он к Моране.
Она усмехается уголком губ.
Твёрдая рука воина собственнически накрывает щёку. Морана смотрит в глаза супруга безразлично, терпеливо ждёт, покуда налюбуется.
Даждьбог имеет привычку смотреть жадно и долго: так дети раньше смотрели на мерцание снежинок в лунном сиянии. Когда он тянется к ней с нежностью, застывшей на устах, Морана сдаётся. Отступает на шаг и успевает отвернуться.
Поцелуй застывает ожогом на лбу.
За столом берегини льют полны кубки мёда. Даждьбог хвалится своими заслугами, богатырями и мощью, способной сдерживать мрак. Морана, сдержанно кивая, скорбно пригубляет мёд. Ей опостылело слышать о своей тьме и своём свете. Будто бы они не способны сосуществовать, будто бы одно непременно должно вытравить другое.
И, разумеется, свет Даждьбожий разгонит клубящуюся в Моране тьму.
Чтобы не кривиться от противно-сладких улыбок прекрасных прислужниц и насмешливо-заинтересованных взглядов слуг. Чтобы не мёрзнуть в этом горячем тереме. Чтобы в супружеской спальне не душить в подушках жалобный скрежет зубов.
В постели Морана не смыкает глаз. Покусывает мозоли и глядит в бесконечную ночную гладь. Шумно дышит Даждьбог над ухом, крепко спит до самой зари и в сущности ему и дела нет до супруги.
Он верит лживым улыбкам прислуги и не видит колючих взглядов, впившихся в Морану из всех углов. А Морана не привыкла звать и просить.
Ставни гулко хлопают, впуская в спальню холод ночи, и Морана беззвучно поднимается с постели. С хриплым криком чёрная тень опускается на раму. Угольно-чёрный ворон сидит на пороге опочивальни, озарённый холодным сиянием звёзд. Когти его в нетерпении терзают нежную древесину, а глаз внимательно смотрит на Морану.
Кончиками пальцев она касается головы ворона. Шелковистые перья приятной прохладой перекатываются под усталыми пальцами. Ворон не щёлкает клювом, не пятится — покорно льнёт к холодной руке.
Второй рукой Морана осторожно ощупывает лапы ворона и вздрагивает, когда в пальцы падает шершавый свиток.
Ей не нужно разворачивать его, чтобы знать, от кого.
О том, что «Цербер» забыл восстановить ей кое-что поважнее, чем расползающаяся по швам кожа, Лее Шепард ненавязчиво сообщает Гаррус Вакариан, едва его раскуроченная челюсть заживает ровно настолько, чтобы издаваемые шуршащие звуки были понятны системе перевода. Лея, как и каждый день до этого, заглядывает к нему после ужина, разобравшись с рассеянной по Омеге эпидемией, продезинфицированная трижды (ИИ «Нормандии», Мордином и Чаквас), в медотсек. Доктор Чаквас категорически отказывается разрешать ему переселяться поближе к главной батарее. До полного выздоровления — как говорит она.
А Лея смотрит на пропитанные чернильной синевой повязки на челюсти и качает головой: полное выздоровление тут наступит нескоро. Когда Лея неловко присаживается на край койки в медблоке, длинные пальцы Гарруса с хрустом прокручивают стороны кубик Рубика: ему скучно. При виде Леи он немного оживляется, приподнимается на подушках повыше и спрашивает вполголоса, полушёпотом — мандибулы едва шевелятся — наверное, ему ещё больно:
— Почему ты не выстрелила?
— О чём ты? — с полуухмылкой хмурится Лея Шепард.
Притвориться, что она не понимает, о чём речь, очень легко. Только пальцы с досадой впиваются в край койки.
Понимает: помнит. Чуть ли не каждую ночь прокручивает в голове по фрагментам тот вечер на Омеге, когда Гаррус всунул ей в руки снайперку — «Прикрой меня, Шепард! Я поменяю позицию!» — а она растерянно вертела её в руках, не понимая, как правильнее её держать, смотрела в прицел, видела макушку саларианца, но спусковой крючок нажать не сумела.
— Ты знаешь, о чём я, Шепард, — рокочет Гаррус, и Лею прошибает холодными мурашками.
Гаррус Вакариан видел её в бою меньше одного раза — и первым понял, что-то не так. Может быть, потому что Лея отчаянно мазала из всего, что тяжелее и больше пистолета. Может быть, потому что сотрудника СБЦ из Гарруса все же не вытащить, и он попросту живёт в мире мелких деталей.
А может быть, он просто слишком хорошо её знает — лучше, чем «Цербер».
— Знаю. Думаю, просто я — это уже не совсем я… — болезненно морщится Лея, вглядываясь в своё отражение в мутном стекле медблока.
Гаррус разочарованно прищёлкивает мандибулами и касается раскуроченной челюсти.
Как только Чаквас разрешает ему переступить порог медотсека, Гаррус теснит Джейкоба в, обновляя арсенал после каждой вылазки: иногда бандиты с Омеги таскают с собой неплохое оружие, которому грех пропадать в пыли. Вызволять оперативника «Цербера» — перед Призраком, как ни противно, очки зарабатывать нужно — из лап «Затмения» Лея берёт Гарруса (кто, как не Архангел, знает все их уловки и слабости) и Касуми: действовать нужно быстро и тихо. Поэтому Лея прикручивает к «Палачу» глушитель.
Гаррус, проверяющий свою винтовку, долго смотрит на неё через визор: Лея кожей ощущает его пристальный взгляд, а кроме того, видит мутное отражение в металлических стенах отсека. Чуть быстрее и резче, чем следовало бы, загоняет термозаряд в магазин.
— Почему не берёшь винтовку?
Лея недовольно ведёт плечом, пистолет примагничивается к бедру:
— Пистолет надёжнее.
Она хочет выйти, готовиться к высадке — Гаррус прихватывает её за плечо:
— Что-то не так, Шепард? Ты же была хорошим снайпером.
— Да она и сейчас стрелок отличный, — считает должным отметить Джейкоб, наблюдающий за сборами Касуми.
— Я сказал: снайпер. Каждый снайпер — стрелок, но не каждый стрелок — снайпер.
Фраза пулевым прошибает сознание.
И после возвращения на «Нормандию» Лея, ещё пыльная, запыхавшаяся и злая, как кроган с уязвлённым самолюбием после десятка пуль, пролетевших перед самым носом и покорёживших неудачную броню, врывается в главную батарею, отвлекая Гарруса Вакариана от методичной калибровки новых турианских орудий, прикрученных к «Нормандии».
— Помоги мне вспомнить, какого быть снайпером.
Лея Шепард решительно сжимает руки в кулаки. Гаррус Вакариан едва подёргивает мандибулами — будто бы усмехается.
Лею Шепард уже не раз учили стрелять из снайперки: сначала отец, потом парнишка на Акузе, потом специалисты N7, вынудившие овладеть всеми видами оружия. И каждый из учителей, снова и снова повторял слова отца: «Терпение и дыхание — вот настоящее оружие снайпера. Его мир — это прицел. Он видит только цель, существует ради неё».
И Лея Шепард стискивает зубы, терпит и натужно дышит, в очередной раз перебирая в арсенале снайперскую винтовку. Про специалистов всегда говорят, что у них руки помнят. У Леи Шепард всё наоборот — руки каждый раз берут винтовку неправильно, и тогда когти Гарруса легонько постукивают по пальцам, заставляя их вспоминать, как обнимать снайперку.
Раз в три дня стабильно Лея Шепард находит предлог, под которым умудряется спровадить Джейкоба или на помощь Миранде, или в бар к Касуми, просит СУЗИ на три часа заблокировать вход в оружейную, а сама остаётся с Гаррусом.
На Омеге, впрочем, тоже немало укромных пустующих проулков и оружия — особенно, после зачистки банд — и достаточно разумных людей и ксеносов, не высказывающих отъявленный интерес, зачем турианец и человеческая женщина стреляют по пустым банкам и контейнерам.
После очередного уединения Джокер начинает отпускать болезненно колкие шутки о взаимокалибровке и её последствиях, но даже не представляет, насколько близок к правде и насколько от неё далёк.
Гаррус калибрует Лею — настраивает на работу с винтовками. Разбирает, собирает, заставляет пальцы привыкать к мелким пулям, к прикладу, вплотную вжимающемуся в плечо, к прицелу.
И каждый раз, возвращая винтовки на место, напоминает: для снайпера главное — цель.
У Леи Шепард цель — вернуться.
Вернуться довольно непросто, когда половина Галактики хочет тебя убить (включая текущего работодателя), а убийцы мертвы уже как пятьдесят тысяч лет.
На корабле Коллекционеров у Леи Шепард появляется новая цель: надрать задницу Призраку. Правда, для начала нужно всё-таки возвратиться.
Прижавшись грудью к ящикам и чувствуя, как горячо бьётся в крови панацелин, Лея Шепард видит, как выкуривают из укрытия Гарруса, чтобы окружить.
Пистолет слишком далеко — слишком близко Коллекционер с лазером, и Касуми не видно, не слышно. Рядом только винтовка, старенький «Богомол», видимо, кого-то из колонистов. Без церберовских наворотов, с одним патроном в обойме и девятью —
в запасе. Но выбора у неё тоже нет.
Лея подтягивает к себе винтовку, твёрдо упирает локоть в ящик, плотно вжимает затыльник в плечо, прижимается щекой к прикладу. В прицеле маячит и покачивается хищно озирающийся Коллекционер — Лея выравнивает линию.
Его широкий лоб аккурат на пересечении линий.
Лея Шепард выдыхает. И нажимает спусковой крючок.
«Первый».
Пуля вылетает легко, импульсом, стремительной частицей света, и за перестрелкой Лея даже не чувствует, как стонет плечо, пока перезаряжает винтовку.
Хватает в прицел Коллекционера, пустившего со свистом голубоватый свет из штурмовой винтовки над её головой. Выдох. Касание. Выстрел.
«Второй».
Лея действует почти бездумно — только считает.
От первого до девятого.
На десятом — голова Предвестника рассыпается золотисто-зелеными ошметками жуков, и в зале повисает звенящая тишина, которая пахнет кровью, электричеством и немного — горелой плотью. Лея Шепард перемахивает через ящики, обходит колонну и подбегает к Гаррусу.
Термозаряд с щелчком поддаётся жёсткому толчку и занимает своё место в магазине. Лея бережно и твёрдо прижимает к груди винтовку, как, наверное, мать баюкает утомившего её ребёнка, кивком головы просит Касуми разведать обстановку впереди. Та безмолвно и беззвучно сливается с пространством, а Лея подходит к Гаррусу и протягивает ему ладонь. Он поднимается сам, аккуратно оставляя ящики с пометкой «взрывоопасно», оценивающим взглядом сквозь визор глядит на неё с винтовкой и повторяет:
— Одна пуля — один эээ, — Гаррус озадаченно мычит, разглядывая зеленовато-лиловые пятна под ногами, — труп. Замечательно.
Его мандибулы дрожат и, наверное, если бы раны на костной коросте зарастались быстрее, Лее бы повезло увидеть улыбку турианца. Ей думается, что это явление в галактике даже более редкое, чем Жнецы, и она беззастенчиво счастливо отвечает ему тёплой улыбкой:
— Просто у меня был неземной учитель.
— Что я слышу, капитан! Кажется, кто-то научился каламбурить, — оглушительным треском помех оживает наушник, и тут же слышится смешок Джокера.
Лее прикладывает два пальца к уху, вслушиваясь в родной до тёплых мурашек голос среди помех, и едва ли не кричит, оглушённая перестрелкой и собственным успехом:
— Джокер! Слышу тебя! Командуй, куда дальше.
— Как пожелаете, капитан.
Джокер прокладывает ей маршрут вон из ловушки Коллекционеров, а Лея сжимает винтовку и ей кажется, что теперь её шаги — куда увереннее.
Их всегда было трое. Мария, Чумной Доктор и Он. Никто не знал, кто они, откуда появляются в городах и куда исчезают потом, когда выполнят своё грязное дело. Но все знали, что появление в толпе Чумного Доктора в строгом мужском костюме и кожаных перчатках не к добру — к смертям.
В народе их называли «Чистильщики». Никто не знал, как называется эта государственная программа на самом деле и сколько человек задействованы в ней. Даже они сами. Они не знали, кто прячется под масками Марии, Чумного Доктора и Его на новом задании. Они никогда не снимали масок и не говорили о себе. Они знали лишь глаза и приглушённые голоса друг друга. А ещё знали, что всегда был четвёртый. Никому не видимый, никем не рассекреченный Четвёртый, который являл начало всему. С его писем, лаконичных и зашифрованных, чистка стартовала. А заканчивалась запахом пороха на пальцах Марии.
Больше им не положено было знать.
Насколько бы ни была грязна и противна чистка, она была необходима. С каждым годом людей становилось всё больше, а ресурсов — всё меньше. И нужно было методично истреблять тех, кто ведёт неподобающий образ жизни, грешит, ворует…
За пять лет Мария привыкла. Она не знала другой работы, кроме как носить комфортную чёрно-белую форму и, нажимая на спусковой крючок, бесславно заканчивать век очередного грешника. Шесть грешников в месяц. Раньше было страшно, трепетно и жалко. Теперь прошло. Ничего не появляется из ниоткуда. Чтобы кто-то жил — кто-то должен умереть. Так учил Марию её первый Он. И всё, что ей оставалось: повторять эту истину про себя, выискивая в прицеле висок жертвы.
В комнате было темно. Горизонтальные жалюзи скрывали золотистый солнечный свет южного города, и комната казалась совершенно маленькой камерой. Мария щёлкнула снайперской винтовкой, закончив проверку отлаженности работы механизмов, и небрежно скинула грязные медицинские перчатки, заменяя их на жёсткие кожаные с нашивкой на указательном пальце: чтобы не сорвался. Винтовку прислонила к стене. И вытянула вперёд ноги.
Оставалось ждать. В течение часа должен был явиться Чумной Доктор, проверяющий семерых намеченных Четвёртым «грешников», принести данные о них Ему, чтобы Он вынес вердикт. А пока тихо трещали настенные часы и громко и размеренно перестукивали ониксовые чётки.
Клац. Клац. Клац.
Он сидел спиной к Марии, скрытый чёрной полупрозрачной тканью. Мария могла видеть лишь крупный перстень на его большом пальце и кубики чёток. Дверь распахнулась неслышно, и Чумной Доктор просочился в комнату вместе с лёгким дуновением ветра из коридора.
— Ты узнал? — глухо спросил Он, протягивая свободную ладонь Чумному Доктору.
— Да, мастер… — склонившись в почтительном поклоне, Чумной Доктор вложил в руку Ему семь фотокарточек.
На правой руке мелькнули желтоватые бинты. Мария поднялась и вытянулась, внимательно разглядывая проступавшую сквозь бинты смуглую кожу. Чумной Доктор не мог не почувствовать её взгляд. Он обернулся, и даже несмотря на маску, получилось ощутить враждебный холод его взгляда. Мария перевела взгляд на чётки. Они перестали клацать — верный признак, что Он выносит приговор.
Он заговорил:
— Что с тобой случилось? — Кислота, — из-под маски голос звучал тихо и глухо.
— Люди не любят нас.
— Никто не любит врачей, — патетично вздохнул Он. — Но что стало с тем человеком?
— Никому не позволено пытаться снять маску с Чумного Доктора.
И хотя голова Его была скрыта высокой спинкой кресла, все поняли, что Он благосклонно кивнул. А потом на пол со стороны Марии глухо посыпались три карточки, сопровождаемые короткими и чёткими, как выстрелы, словами Его.
Первый грешник. Эрик Ланд. Молодой наследник корпорации, растрачивающий деньги на собственные удовольствия: бары, шлюхи и громкие выступления по ТВ. Чревоугодие. Похоть. Гордыня. Зажимает часть доходов, чтобы не платить налоги.
«У нас нет времени ждать, когда он станет умнее…»
Вторая грешницы. Анна Скрити. Тридцатилетняя фотомодель, снимающаяся преимущественно в рекламе нижнего белья. Живёт с младшей сестрой. Берёт сразу по десятку проектов, скупает психотропные в аптеках. Алчность. Уныние.
«Она работает за десятерых. Десять достойных человек в это время умирает. А сестре уже двадцать, и красотой она не обделена. Выживет как-нибудь».
Третий грешник. Генри Артон. Сорокалетний безработный холостяк, как-то умудряющийся покупать себе дорогие вещи. Лень.
«Он не приносит никакой пользы государству. Только зря получает ресурсы».
Мария покорно собрала карточки, и рука почему-то дёрнулась, когда взгляд упал на полуобнажённое завораживающее фото Анны. «Надо будет убить её в сердце, чтобы лицо осталось красивым», — Мария сложила карточки в белый нагрудный карман и взяла винтовку.
— Можете идти, — взмахнул рукой Он, и Чумной Доктор с Марией покорно удалились.
Они шли по узкому коридору пустого полузаброшенного особняка, где прожили неделю, плечом к плечу.
— Что думаешь? — тихо спросил Доктор, толкая дверь на улицу. — Моя помощь понадобится?
— Анну…
— Надо сработать второй. Два греха, помнишь?
— А её сестра? — Мария замерла, хмурясь и сжимая руки в кулаки. — Мы никогда не убивали тех, у кого прочные кровные узы!
— Пора поднимать планку. — Чумной Доктор спрятал руки за спину и, сбавив шаг, выдохнул с какой-то тоской, горечью свернувшейся под языком: — А если стал порочен целый свет, то был тому единственной причиной сам человек: лишь он — источник бед. Своих скорбей создатель он единый1. — Вздохнул и поравнялся с Марией. — Все должны платить по своим грехам.
Мария обернулась, сталкиваясь с клювом Чумного Доктора. Сквозь запотевшие стёкла не различить глаз, но Марии и не надо. Она скользнула кожей перчаток по руке Чумного Доктора и кивнула. Она дала присягу чтить правила организации, отбросить прочь любые чувства и исправно исполнять приказы.
— Пойдём тогда в авто, — в голосе Чумного Доктора прозвучала улыбка. — Сработать Эрика можно сегодня в ночном клубе.
— Плохая идея. Мы не должны показывать свои лица. Да и я не очень-то похожа на проститутку.
— К чему такие сложности? Мы обеспечим тебе лучший вид на его разврат.
Они сели в чёрный микроавтобус с бронированными дверьми и с грохотом захлопнули дверь.
Сработать всех получилось рекордно быстро. Мария не могла припомнить задания, когда за четыре дня удавалось изничтожить всех грешников. Обычно всё растягивалось на неделю. Может быть, дело было в том, что на этот раз Мария старалась действовать на автомате, не допускать лишних искусительных мыслей. И Чумной Доктор был всё время рядом. Обычно он растворялся в толпе, когда приходила очередь Марии действовать, появлялся лишь в крайнем случае, но не в этот раз.
Теперь он не то контролировал, не то… Помогал.
В организации, где каждый сам за себя, где каждый сам себе и друг, и враг, и семья, это было непривычно. Но, уловив огромную маску в бесконечном потоке людей, Мария выдыхала и тесно прижималась щекой к винтовке.
Эрика действительно удалось убить удобно. Одну из трёх девушек, с которыми Эрик постоянно развлекался, было легко подкупить оплатой образования, и она распахнула шторы. Мария нажала, не колеблясь. И Чумной Доктор в переулке показал ей большой палец.
С Анной было сложнее. Мария долго выбирала позицию, ещё дольше — место выстрела. Чтобы она не мучилась и чтобы осталась красивой. Получилось. В конце концов, Анна распласталась на белом полу фотостудии с кровавой дорожкой у рта после точного выстрела в грудь. Фотограф сделал десяток прощальных фото. Чумной Доктор в автомобиле нежно приобнял Марию. А у неё почему-то тряслись руки. «Молодец. Сделала всё… Красиво», — Чумной Доктор сжал её ладонь, и Мария заметила, что рана от кислоты уже зарубцевалась.
После убийства Анны прошли сутки, прежде чем Мария снова взяла винтовку в руки. Генри редко выходил куда-то, а если и выходил, то однообразными маршрутами. Так что Марии осталось лишь поймать его на многолюдной авеню.
Одно нажатие. Выстрел в голову. Вопли горожан. Быстрый спуск по ржавой лестнице у пятиэтажки.
Всё.
Мария запрыгнула за руль автомобиля и красным маркером поставила крест на фотокарточке Генри. Чумной Доктор, сидевший на пассажирском, отложил в сторону книгу. Мария провернула ключ в замке зажигания и покосилась на бордовую обложку.
— Данте Алигьери? Божественная комедия?
— Именно, — кивнул Чумной Доктор. — Читала?
Мария отрицательно мотнула головой, выезжая на оживлённую вечернюю улицу, залитую сиянием фонарей. Он сказал им, куда подъехать, чтобы получить билеты.
В машине тихо бормотало радио — и Марии показалось, что в сводке, прочитанной утомлённым размеренным голосом ведущего, буднично проскользнули три трупа, оставленные очередной бригадой Чистильщиков на улицах тихого немноголюдного городка, — а Чумной Доктор зачитывал вполголоса строки «Божественной комедии».
То, с каким упоением Чумной Доктор цитировал её, заражало, и Мария решила обязательно прочитать её в самолёте по пути в новый город.
Он встретил их за пару улиц до аэропорта. В чёрной блестящей маске, с тростью. Вручил каждому по конверту с деньгами, кивнув:
— Здесь чуть больше. Вы очень красиво отработали Анну. Теперь люди иначе взглянут на нашу работу.
А потом вручил билеты.
Мария вылетала через три дня. Чумной Доктор через два. Их ждал маленький провинциальный городок в Англии. От тёплых пляжей и океана — в сырые дожди.
Ева неспешно брела по тёплому пустынному пляжу. Красные предзакатные лучи бликами играли на волнах разбушевавшегося океана. Босые ноги, уставшие от тесных грубых берц, утопали в щекотно колющемся горячем песке. У неё оставалось три дня, чтобы «прийти в себя и очистить душу», как говорил Он.
Ева формулировала проще: чтобы отдохнуть.
Навстречу Еве двигалась знакомая фигура. Узкие плечи, крепкий торс, обтянутый белой футболкой, рабочий неравномерный загар. «Не может быть…» — Ева вскинула брови и ускорила шаг. С каждым мгновением размытый силуэт приобретал очертания вполне себе знакомого высокого мужчины с по-сенбернарски усталыми глазами.
— Опять вы? — усмехнулась она, когда между ними оставалось десять метров.
— И снова вы… — тепло улыбнулся он, замедляя шаг. — Вы как будто не рады.
— Да нет, что вы! — Ева приподняла козырёк светлой кепки. — Просто такое ощущение, что вы шпионите за мной.
— Это ещё вопрос, кто за кем шпионит, — рассмеялся мужчина, бросая шлёпанцы на песок. — Присядем?
Ева без слов бухнулась на песок рядом с ним. Когда живёшь, как на пороховой бочке, приятно вот так расслабиться и посидеть с человеком, который тебя понимает.
В том, что этот мужчина понимал её, как никто, Ева убеждалась уже много раз.
— Согласитесь, — она с усмешкой недоверчиво мотнула головой. — Мы вот так случайно встречаемся уже третий год. Это… Заговор?
— Или судьба, — бархатно хохотнул мужчина. — Это мои самые долгие отношения с девушкой. Наверное, пора познакомиться?
— Ева, — назвалась она и решительно протянула руку.
В этот раз мужчина выглядел как-то по-особенному. Дело было не в одежде, не в лучах заката, жёлтыми тёплыми пятнами дрожащих на взъерошенных волосах и даже не в открытой белозубой улыбке — в нём самом как будто что-то ощущалось и выглядело совсем иначе.
— Джейсон! — пожал он протянутую руку.
По телу Евы прокатилась дрожь.
На тыльной стороне ладони, рядом с большим пальцем, ещё краснел едва зарубцевавшийся шрам от химического ожога. Палец невольно скользнул по шероховатости, и Джейсон поморщился.
— Извините, — Ева спешно убрала руку и зарылась пальцами в песок.
Досада рвала её изнутри: как она сразу не догадалась, что этот мужчина, молчаливо поддерживавший её в безлюдных местах после каждой зачистки, — Чумной доктор!
Этот человек, при виде которого хотелось смеяться и улыбаться, человек, который стал Еве настоящим другом за их получасовые посиделки в безлюдных местах, — тот, чьё лицо Ева не должна была знать.
Она, Мария, лучше всех рассчитывающая позиции и просчитывающая реакцию людей, облажалась так глупо.
«Лучше бы я и вовсе этого не знала!» — Ева поморщилась, отряхивая руки от песка, и переплела пальцы в замок.
— Я уеду через три дня, — пробормотала она.
Очень хотелось добавить: «Ты сам и так знаешь».
— Я через два, — пожал плечами Джейсон. — Но… Раз уж у нас есть пара дней… Может, сходим куда-нибудь?
Ева не стала брать паузу, чтобы подумать.
С ролью Марии она живёт, наступив на мину, не зная, когда её вышвырнут вон, когда она облажается, когда не сможет нажать на спусковой крючок. А когда есть угроза взрыва, каждая секунда на счету.
— Я согласна, — кивнула Ева, Джейсон приподнял бровь. — Давай без лишних слов, ага? Это всё между нами.
— А у нас больше никого и нет, — Джейсон с печальной улыбкой набрал горсть песка, и теперь песчинки высыпались из кулака, как сквозь перешеек песочных часов. — Мне весело казалось заблуждаться, вкушая сладость тайную грехов… И от соблазнов мира отказаться я не умел. Вот мой удел каков.2
Ева обняла Джейсона, уткнувшись носом в его шею.
От него пахло лекарствами, книжной пылью и городом. И с ним было так спокойно, как не бывало никогда. И когда на них обрушится цунами этого решения, Ева не сомневалась: они выстоят.
Прикрыв тяжёлую резную дверь опочивальни и шикнув сквозь зубы на ночную прислугу, босыми ногами по тёплому древу Морана обходит терем. Ночь тиха и окутывает её разгорячённое тело прохладной нежно и бережно — подобно как мать убаюкивает своё дитя. Морана, осторожно оттянув ворот ночной рубахи, протяжно вздыхает и обнимает себя за плечи. Дрожащие пальцы сжимают расшитую оберегами ткань.
Душно.
Морана блуждает средь могучих колонн, что резцы украсили волчьими главами, и чудится ей, что всё в новом доме гонит её прочь. Очертив кончиками пальцев волчью морду, Морана вздрагивает: всё здесь лучится теплом солнечным, чуждым ей, медленно травящим тело.
Морана находит балкон и с облегчением вжимает ладони в перила. Весь груз ослепляющего златом дня придавливает руки к дереву. Малой пичужкой в темноту устремляется тонкий вздох.
Первая брачная ночь утомительно длинна.
Морана поднимает голову. Здесь, на границе Прави и Яви, полотнище небес тревожно трепещет и переливается серебряной пылью. И так удивительно похоже на речной лёд, припорошённый снегом, что под сердцем тянет тоска.
Быть бы Моране свободной, как ворон. Рассекать бы крылом живящую тьму. Пить бы вино, горькое до сласти, что предложил ей сегодня посланник Чернобожий. Укрываться тенями от сжигающего светила.
Только считают все, что нет у неё боле воли собственной. Что Скипер-Змий, братьями бесславно поверженный, прочно поразил её чернотой зла, пустил безудержный мрак по венам, и даже после гибели своей крепкие цепи его оплетают Морану. Отец мнил отчего-то, что не своей волею и не своими ногами Морана Явь пересекла и холода Нави коснулась – по велению Чернобога, прародителя Скипер-Змиева. Потому же, должно быть, решил, что волен и он распоряжаться судьбой её. Держать взаперти, как душегубицу безрассудную. Замуж отдавать в руки тёплые, крепкие, но безжалостные, больнее Скипер-Змиевых цепей нежную кожу натирающие — Даждьбожьи.
В сущности —думается Моране — Даждьбог не такой ужасный супруг. Он учтив и внимателен. Смотрит на неё с придыханием и восхищением, словно и не
жена она ему — покровительница.
Кокошник и платье Даждьбог сымал с неё медленно, хотя пальцы его дрожали от предвкушения. Окутывал сладко-пряным запахом браги, щекотал щетиной нежную кожу, сжимал её в могучих руках воина до сиплого выдоха. Жадно вглядывался в её лицо, искал в очах её хоть кроху тепла, как если б не знал, кого в жёны берёт. Как если б не холодной красотой очаровала Морана его, а горячим сердцем.
Впрочем, слышала Морана сегодня, как по углам злобно шепчутся слуги: «Зачаровала. Зачаровала. Приворожила. Майю тьма сгубила. Теперь за хозяина принялась».
Морана качает головой с едкой усмешкой. Можно подумать, так уж ей и нужен этот светлоокой солнцеликой витязь! Они слишком разные, чтобы касаться друг друга. Холод её болезненно бьёт солнечную натуру, а под сорочкой её горят поцелуи Даждьбожьи — трепетно-бережные прикосновения, клеймом выжегшие кожу.
Она насквозь пропиталась тьмой, и дело тут не только в силе: в мыслях её больше нет былой парящей лёгкости, улыбка выходит усталой и туго сводит челюсти, а прохлада дарит больше покоя, чем прежде. Но Моране не хочется вырвать из себя тени: чёрное зло изничтожено мечами братьев и напитками отца. Темнота, клубящаяся в ней, — это не только клеймо Чернобога. Это напоминание об испытаниях, которые она пережила и не забыла; это во много крат умноженное могущество снега.
Это вся она. Полная и неделимая.
«О Род-Всеотец! — вскидывает она голову к небесам, и кончики прядей щекочут спину. — Неужели же всё это — нить моей судьбы? Неужели же мне надобно избавляться от этого?»
Звёзды безразлично мерцают в ответ — молчит отец мира Род, но Морана верит, что услышал он ропот своей дочери.
Связанной с ним более, чем кто-либо.
— Морана?.. — шершавый шёпот разрывает благую тишину, Морана вздрагивает, но не оборачивается на зов Даждьбога.
Мужа своего.
— Я боялся, что ты сбежала… — замирает он за спиной. — Тебе не спится?
— Я нахожу успокоение в ночи, — равнодушно отзывается Морана и вглядывается в звёзды внимательнее, чем прежде, жаждет найти ответ. — И коль уж ты назвался мужем моим, придётся тебе с этим смириться.
— Или исправить… — жаром шёпот Даждьбожий опаляет уши.
Пальцы его медленно и бережно спускают рукав рубахи. Даждьбог пылким поцелуем касается плеча.
— Холодная… — бормочет он и касается носом виска. — Я согрею тебя, поверь мне. Я сделаю всё, чтобы ты вернулась к себе, Мара. Я залечу твои раны. Я избавлю тебя от тьмы. Ты не пожалеешь, что стала женою моей. Даю слово.
Морана невольно кривит губы.
Даждьбог, быть может, не самый ужасный из мужей, какого могли ей просватать.
Беда не в этом: беда в том, что он муж, а она — жена. Они связаны узами брака.
Несвободны.
А Моране хочется, раскинув руки, отдаться холодной тьме, жадно глотнуть опьяняющей сладости свободного выбора.
Встреча пройдёт на верхней террасе — распоряжение Верховной Жрицы Виктории, хотя она отнюдь не устроитель и даже не гостья: просто женщина, обеспокоенная судьбой одного из лучших агентов Игры, очаровательной спутницы Императора Гаспара де Шалона, экс-Инквизитора и хорошей подруги — зачарованное сильверитовое кольцо опоясывает указательный палец бархатом морозца — Аварис Летиции Андромеды Тревельян.
Толстые высокие каблуки мягких высоких сапог из шкуры золотой галлы ритмично выстукивают по вымытому, натёртому до блеска, так что если постараться — в кристально-снежной белизне мрамора можно различить своё отражение и блики золотой маски, полу давно забытый марш Инквизиции. Эхом откликаются тяжёлые, чуть пошаркивающие шаги почётного караула — крепких парней в одинаковых масках, которые, впрочем, не скрывают их храмовничей сути. Они выносят на террасу круглый стол, в искусно выкованных ножках которого спрятались редкие для Орлея, но столь привычные для Императорского сада цветы, два стула — спинки которых ни по изяществу, ни по удобству, разумеется, не сравнятся с Инквизиторским троном — и, заложив руки за спину, вытягиваются в ожидании приказаний.
Аварис едва двигает головой — цепким взглядом сквозь прорези маски оглядывает пространство верхней террасы лучшей кофейни во всём Вал-Руайо (во всяком случае, именно местные пирожные попадают на императорский стол): буйной зеленью спускаются меж столбиков балюстрады лозы араборского благословения; тонко поёт музыка ветра, покачиваясь над лестницей, спускающейся в кофейню; обоняние дразняще щекочут медово-сладкие, ванильно-ореховые ароматы десертов, похожие на искусство, так что многие дамы полусвета покупаются на дешёвый парфюм, и вполовину не похожий на запах пирожных; и аккуратные круглые столики, как фишки в игре, аккуратно расставлены по разным углам, освобождая пространство так, будто бы на террасу явится целая делегация послов или почётных гостей в лёгких танцах за непринуждёнными беседами отведать пирожных с нежнейшим кремом…
Их ведь здесь будет всего двое. И эти двое, парящие над суетным, торговым, местами промасленным крепкими ароматами и сладостью лестных речей, Вал Руайо, с воздушными пирожными в розовом предзакатном сиянии, бликами играющем на мутной воде, наверняка, разодетые в золото и меха — они привлекут слишком много внимания.
Совершенно ненужного внимания.
Аварис поджимает губы, и храмовники напрягаются, будто готовящиеся к прыжку хищники, — понимают, считывают её недовольство и готовятся исправлять. Однако Аварис лишь невесомо покачивает головой, и вплетённые в тугие косички жемчужины с переливчатым звоном ударяются о края маски.
В конце концов, это не их решение, не их ошибка: они всего лишь безукоризненные исполнители воли Её Святейшества, не смеющие противиться ей. Впрочем, Аварис их в этом винить не может: она и сама, даром что почти-герцогиня Дол (какие-то проблемы при оформлении дарственной возникли не то с Географическим, не то с Историческим, не то с эльфийским сообществом), не то что противиться — возражать не смеет железному кулаку в бархатной перчатке, мягкому голосу с твёрдостью льда, невидимым нитям магии, сплетающей смертоносные лезвия, мадам де Фер.
И мечтает хотя бы в половину такой же стать, как Вивьен.
— Мы будем неподалёку, Ваше Высочество, — гулко сообщает один из храмовников и кивает в сторону простого деревянного стула, скрытого в тени пристройки и непослушно разросшегося эмбриума.
— Ни в коем случае, — с улыбкой отрезает Аварис и, чуть повернув голову, позволяет взглянуть на её профиль, золотой маской выправленный до совершенства. — Ни в коем случае.
— Но Ваше Высочество, вы сами…
Аварис прерывает протест лёгким взмахом левой руки в перчатке из полубархата (в тишине террасы слышно движение шестерёнок в сложном механизме протеза), и протест задыхается, не успев начаться. Кончиками обнажённых пальцев живой, тёплой руки Аварис касается прохлады спинки стула и роняет усмешку в пустоту:
— Какая стража, мой милый, какие храмовники, если это разговор двух старых друзей?
Храмовники исчезают, почти беззвучные, почти безликие, всегда покорные — за что Аварис Тревельян всегда ценила их, так это за бесподобное умение беспрекословно исполнять приказы, чувствовать, у кого в руке поводок — и Аварис, усаживаясь за стол нарочито спиной ко входу, разворачивает приглашение.
На обрывке бумажки (щурясь и проглядывая её на свет, Аварис понимает, что это бумага со стола Гаспара, тонкая, гербовая, для официальных встреч, приказов и дарственных), подкинутом ей на поднос с завтраком, разумеется, какой-то эльфийкой (очевидно, одной из тех, которых за ухо поймать нельзя, чтобы не поднять волну восстаний), всего лишь три предложения:
«Пусть едят пирожные!» — воскликнула она с балкона. Я видел такое однажды там, куда ты дважды ступала своею ногой. Завтра на закате»
«Он снова говорит загадками, — вздыхает Аварис, но губы трогает тёплая улыбка, совсем не похожая на вросшую под кожу высокомерную насмешку, которой она одаривает всех. — Надеюсь, на этот раз мне не придётся бегать за ним, чтобы сказать, как мне глубоко плевать на всё, что он делает, пока это не касается меня».
У Мораны исколоты пальцы. Выбеленные и стылые, они снова и снова врезаются в острие тонкой иглы, и случайные капли бордовой крови цветами распускаются на белой сорочке.
Морана не помнит, чтобы игла была прежде столь острой, а нити — столь неподатливыми.Тонкие и бережно выпряденные в дни, что ныне растворились во мраке, они петляют, путаются, затягиваются в сложные узлы — подобно как путь Моранин петляет, путается и сдавливает тугим венцом невесты её чело.
Упрямо поджав губы, Морана теребит тонкие нити, тревожит исколотые пальцы — распутывает узлы. И сызнова нить, белая-белая, стежок за стежком стелет по ткани опущенные головки дивных ландышей, смело пробивающихся сквозь ледяную землю, чтобы скорбеть о тех, кого унесла моровая зима.
Лютая, злая, тёмная зима, которая более не воротится.
С тихим выдохом Морана ловчее перехватывает иглу. В лучах заходящего тёплого солнца кончик её сверкает удивительным хладом — подобным в клубящейся тьме сияли очи Навьего владыки, когда она взывала к нему.
Игла легко пронзает ткань и жадно вонзается в кожу — тьмою таких же уколов вонзалась в неё Скипер-Змиева силища, чёрная, гнусная, могучая. Тьмою таких же уколов выжигают из неё остатки чистой Тьмы отец, братья да жених, недавно просватанный, только невдомёк им, что Моране се им не по силам: не по силам им эту Тьму из Мораны вытравить, не по силам Моране с нею расстаться. Не стелется она более по жилам чужеродным жгучим холодом, не терзает её, не дурманит рассудок — слившаяся с кровью Сварожичей, она поигрывает в груди прохладой, заставляет держать голову высоко и ступать твёрдо.
Тьма отныне не пугает, как прежде — манит, влечёт… Моране не избавляться бы от неё — обуздать, овладеть, принять, приручить.
С горькой усмешкой Морана качает головой: «Не поймут».
Потому как уже не поняли.
Оттого Морана и сидит в горнице своей — и за сотни лет пленения ставшей совершенно чужой, — устремлённой высоко-высоко в небеса, где носится Стрибог со своими многочисленными слугами да внуками, где величественно сияют кипучим пламенем стрелы и кольчуга брата-победителя, где осыпает людей теплом и золотоым благодатным сиянием Даждьбог-богатырь, как в темнице.
Вместо цепей у неё коса, тяжёлая и тугая, с лентой, золотой, как лучи светила, расшитой алыми Даждьбожьми знаками. Приходил Даждьбог к ней, губами горячими вечно мёрзлые пальцы выцеловывал, отцу Сварогу в ноги кланялся, у матушки Лады благословения просил, сёстрам подарки — бусы да ленты, яркие, янтарные, дарил.
И у них руки её просил, Морану не спрашивая.
После матушка руками нежными, но твёрдыми, сплетала чёрные, густые, непослушные волосы её в косу длинную, с лентой, и шептала, что любовь Даждьбога искренна и чиста, что супружество это — спасение и исцеление для неё.
Морана молчала, притворяясь покорной дочерью. А в ночи беззвучно кривила губы от горечи мыслей: не сможет более в Навь она постучаться, не сбежит в свой терем на окраине Яви — пленницей станет выборов родительских и мужниных.
И это пленение тяготит куда как сильнее Скипер-Змиева плена.
Сумрак беззвучной поступью подкрадывается к распахнутым настежь створкам, блаженной прохладой льнёт к рукам. Отложив шитьё на колени, Морана подаётся ему навстречу. Лиловые небеса переливаются и манят-манят-манят. Вырваться бы прочь, оборотиться ласточкой и, рассекая воздух крылами-лезвиями, устремиться вниз, к краю Яви, где зловеще кричит вороньё, да остаться там, откуда тянет смрадом и на волю выползают чёрные змеи-ленты, что так жадно обвиваются вокруг ног. Там, где тьма, смерть — и покой.
Морану влечёт в Навь.
Ибо там истоки той силы, что крепко слилась с её гордою душою. Ибо там истоки той силы, что птахой бьётся в грудь и надрывно кричит о свободе.
Морана с усмешкой качает головой и злобно кусает губу. Даже если бы по силам ей было ласточкой оборотиться — напрасно сбегать.
Найдут: Стрибог во все концы Яви рассылает своих послов. Поймают: обжигающими обручами сомкнутся на руках руки Перуна да Даждьбога, сына его. Вернут: и отец Сварог будет смотреть осуждающе-грустно и жалеть свою дочь, испорченную тьмой.
И будет повторяться так, пока она из просватанной женою не станет.
Морана возвращается к шитью. Стежок за стежком — ландыши вышиваются
ровно и гладко. Выравниваются и мысли. Не поможет Моране ни отец, ни ясный брат Перун, ни солнцоокой жених Даждьбог. Не поможет даже загадочный ведун Велес, одинаково гонимый и почитаемый всеми богами. Тьмой поил их Скипер-Змий одинаково, зла натворили они поровну.
Леля не раскаивалась — забылась сразу же, вышла новой, лёгкой и счастливой, как прежде, как дитя.
Жива раскаялась — признала зло содеянное, отреклась от него, назвала Скипер-Змиевым и пожелала искупить вину — умыла загорелые руки свои.
Морана жалеет о зле сотворённом, но отречься от действий своих не сможет: то ведь не Скипер-Змий, а сама она решала, куда направить моровую зиму, где загубить скот, кого лишить отца…
Дверь в горницу скрипит едва различимо, но Морана вздрагивает и коротко оборачивается. Непокорная игла выскальзывает из пальцев.
За порогом Жива стоит и с тихой тоскою глядит на сестру.
— Позволишь? — роняет она шелестом ржи.
Морана коротко кивает на ступеньку у ног, и Жива, плотно прикрыв дверь, торопливо присаживается у её ног. Обхватив руками колени, сестра задумчиво глядит в мрачнеющее полотнище небес и зябко ёжится.
— Ты удивительно молчалива и печальна. Ничего не ешь. Не выходишь. Что с
тобой, Мара, милая?
— А почто мне веселиться? — пожимает плечами Морана, не прекращая шитьё.
— Ты сосватанная, Мара! Женою будешь!
Бойко, горячо, радостно говорит Жива, но в восторге этом Моране чудится горечь. Она откладывает шитьё и опускает голову. Жива смотрит на Морану болотно-зелёными глазами, и в черноте зрачков на мгновение вспыхивает нерастаявшая тьма. Потупив голову, сестра тихонько добавляет:
— Кроме того, Даждьбог уж до того хорош. До того хорош. Ах! Какая жалость, что не я за него просватанная.
— Не о чем жалеть, сестрица, — голос хриплый, как крик вороний. — Ступай замуж вместо меня.
— Где ж это видано, чтобы младшая сестра вперёд старшей замуж выходила! Да ещё и за её жениха! — пожимает плечами Жива. — Сперва твой черёд быть счастливой, а уж после — мой.
— Разве же это счастье, сестрица? — усмехается Морана.
За окном, в тёмно-синем полотнище небес серебристыми вспышками загораются первые звёзды.
— Счастье, — шепчет Жива с самозабвенным блаженством. — Нести жизнь, творить да хранить тепло. Зваться женою, всюду ступать рука об руку с мужем — неужели может быть что прекраснее?
— Может, — хмурится Морана, и сомнений более нет. — Свобода, Жива. Зачем же следовать за супругом всюду, ежели можно самой ступать, куда вздумается. Куда сердце поманит.
— Например, в Навь? — колко посмеивается сестра.
— А коль бы и так. Чем дорога в Навь хуже всех иных дорог?
— Да как же ты!..
Жива с жаром обхватывает её запястье. Мозолистые пальцы Живы — тонкие прочные обручи, такие же горячие, как у брата и жениха. Морана дёргается, но глаз не отводит. Алые уста Живы приоткрыты: она хочет сказать что-то громкое, резкое, но не находит слов или смелости. И смиренный её шёпот звучит неуверенно и робко:
— Ты и сама знаешь, что всё это — от мрака. Откройся свету, и тебе станет легче.
— Разве мне тяжело? — Морана качает головой. — Впрочем, не будь этой ленты в волосах, взаправду было бы куда как легче.
Жива болезненно хмурит тонкие брови и уходит прочь. С невесёлой усмешкой глядя ей вслед, Морана вращает запястьем, что так страстно и жгуче сжимала сестра. Жива, кажется, совсем растаяла под сиянием очей Даждьбога. Ей под ними и самое место: Морану один взгляд Даждьбожий обжигает, Жива же под ним будет расти, как колосья в разгар лета.
Тяжёлая дверь тихонько закрывается. Морана снова остаётся одна. Она долго глядит на вышивку, на нити, что у ног легли змеиным клубком. Наконец поднимает их, распутывает, безжалостно разрывая, чтобы начать сначала.
Зимой мрак оплетает город особенно быстро: оглянуться не успеешь — вокруг чернота. Вика замечает, что время позднее, только когда в кабинете оперативников повисает такая мертвецкая тишина, что слышно, как трещат старые часы на стене. От тусклого света ноутбука глаза болят, и Вика растирает тяжёлый веки. В кабинете почти темно: включена лишь лампа на Данином столе, который Вика прихватизировала на пару минут — поправить протоколы по их делу.
Только стрелки на часах сделали уже два полных оборота.
А ведь ей говорили не засиживаться допоздна. «Эта работа тебе за переработки спасибо не скажет, только угробит», — смеялась Дана, обувая берцы и выключая рабочий компьютер, прежде чем оставить Вику в кабинете одну.
«Бли-ин», — вздыхает Вика и медленно поднимается из-за стола. Спину ломит от неудобного стула, травмированное в ноябре сустав щёлкает. возвращаясь на место. Собирается Вика быстро: помня, что Дана не любит бардак, оставляет после себя идеальный порядок. Даже мышку перемещает в центр компьютерного коврика.
Когда под пальцами звонко щёлкает выключатель лампы, темнота змеями вливается в кабинет. Вика вздрагивает. Медленно подходит к окнам и двумя пальцами раздвигает замызганные жалюзи, заглядывая на улицу.
Ночь наглухо накрыла город тёмным куполом. За заиндевевшим стеклом едва виднеются тропки среди высоких сероватых сугробов, ведущие к многоэтажкам, вразнобой расцвеченными горящими окнами. Вика складывает руки под грудью и судорожно вздыхает.
Жалюзи маятником покачиваются в обе стороны и многозначительно шелестят.
Когда Вике было шестнадцать, она любила гулять в такое время. Её затягивало в центр, где яркими огнями мерцали вывески и светофоры, где шпиль административного знания пронзал тёмно-фиолетовые беззвёздные небеса. Там из кафе и автомобилей звучала музыка, отовсюду лил тёплый свет. Там были люди.
Когда ей исполнилось восемнадцать, гулять по ночам она перестала. И хотя до сих пор Вика не видела ничего прекраснее ночного города, раскинувшегося как на ладони, наблюдать за ним, перемигивающимся огнями среди ночи, предпочитала из окна: в прочном отдалении от эпицентра событий. Спальные районы и старые дворы с их деревьями, что страшно изогнутыми ветвями пытаются пощекотать лицо, в такое время угрожающими тенями нависают над поздними жителями. Каждый шаг в тишине разносится эхом далеко по округе, а если зима – снег хрустит, и кажется, что кто-то идёт след в след.
Парадные улицы города немногим лучше. Вика как никто другой знает изнанку милого уютного города, который всё пытается прорваться из девяностых в настоящую жизнь. И не хочет оказаться на месте потерпевших.
Пальцы мёрзнут и деревенеют не то от страха, не то от холода стеклянного окна.
Вика решительно разворачивается и, на ходу подхватив сумку с ноутбуком, торопится прочь. Каблуки зимних сапог бойко отстукивают по бетонным полам. Время только пятнадцать минут двенадцатого — может, такси успеет.
Вика сдаёт ключи в дежурку, прощается с лопоухим дежурным Володей и выходит на крыльцо. Приложение такси отсчитывает минуты до поиска машины, и время растёт в геометрической прогрессии. С замёрзших губ срывается облачко белого пара вместо ругательства, когда она почти не чувствует ног, а водитель всё ещё ищется. Хочется плакать от усталости и отчаяния, а ещё меньше хочется ждать. Вика косится на протоптанную дорожку, расстилающуюся от ступеней отделения в темноту, и возвращается в отделение.
Зуб не попадает на зуб, когда она пытается уговорить Володю оставить её ночевать в дежурке. Володя мнётся, чуть заикается и твердит, что никак не может — не положено это. Вика качает головой: он уже допустил, чтобы следователь остался в кабинете оперативников. И всё равно, что её оставила Дана. И всё равно, что они подруги. Нарушение есть нарушение.
— Пожалуйста, — Вика морщится. — Я не дойду до дома. Я уже замёрзла, пока такси ждала.
Володя смешно распахивает глаза и косится на часы:
— Виктория Сергеевна! Ну! Да… Вы сорок минут ждали. — Он замолкает, что-то старательно обдумывая, а потом выдыхает: — Ладно. Ирина Павловна всё равно только послезавтра вернётся, а начотделу по наркоте на всё пофиг. Заходите.
— Спасибо, Володя. С меня всё, что захотите!
— Кофе хватит, — скромно отмахивается Володя и запускает Вику в свою обитель.
За дверью аппаратной — укромная комнатушка со стареньким потёртым диваном, на который небрежно накинут плед. Володя приглашающим жестом кивает на него. Вика достаёт из сумки для ноутбука маленькое зеркало, шуршит пачкой влажных салфеток, смывая макияж, который кажется неподъёмным после затянувшегося рабочего дня. Володя щёлкает чайником, и тот начинает ворчливо пыхтеть.
— А вы? — Вика снимает удобные сапоги и прячет их за ручку дивана, тут же подбирая под себя ноги, чтобы согреться и случайно не обнажить стрелку во всю голень.
— А я не сплю. — Володя скрипит покосившейся дверцей шкафчика и уталкивает туда Викин пуховик. — Мы вообще-то по двое должны ночью дежурить, но вы ж сами знаете — кадров не хватает.
— Знаю, — грустно улыбается Вика.
— А вы сколько работаете уже?
Володя возвращается к табуретке, на которой ютится электрический чайник, разовые стаканчики и растворимый кофе, как раз вовремя: чайник щёлкает.
— Два года. А вы?
— Всего год, – смущённо выдыхает он.
Володя наводит им обоим кофе, и Вика с удовольствием разговаривает о том, что им довелось испытать на работе в полиции. Когда кофе заканчивается, её начинает клонить в сон. И даже яркий свет дежурки не мешает: мир плывёт, смягчается, голос Володи звучит тише и медленнее. Пару раз Вика выпадает из диалога, а на третий просто отрубается.
Сквозь сон до Вики долетают голоса. Оба смутно знакомые. Первый — низкий, возмущённый и яростно шипящий, второй — путаный и определённо принадлежащий Володе.
— Ну и что она тут делает?
— Я знаю, что не положено. Но она поздно ушла и не смогла домой вернуться. Не мог же я её выдвинуть на мороз. Мы ж полиция, в конце концов!
— А почему ты ей такси не вызвал?
— Да ты ж сам знаешь, что они сюда ездить не любят. Она сорок минут ждала. А пешком…
— Они ещё что-то невнятно шипят, а потом шуршат по полу осторожные шаги.
Вика морщится, стонет и ёрзает на диване. Кто-то над ухом фырчит и треплет за плечо:
— Вставай.
Вика приоткрывается один глаз и стонет хриплым голосом:
— Время… Сколько?
— Пять утра уже, — тихонько смеётся человек и опускается рядом: диван ощутимо проминается. — Тебе на службу через три часа, а ты тут торчишь. Солнышко, вставай…
— Толя? — щурясь на мутно-жёлтый свет лампочки дежурки, Вика вглядывается в силуэт.
Спросонья он размытый, и принимает очертания не сразу. Постепенно. Чёрные волосы. Синий свитер. Серый широкий шарф. Точно Толя — в том месяце они с ним начали работать совместно с делом о грабежах. Вика растирает ладонями лицо, проглатывает зевок и, разминая шею, выжидающе смотрит на Толю. Он в ответ глядит на неё с укоризной.
— Ты почему тут? Всё-таки заработалась?
— Тебе ж Володя всё рассказал, — бурчит она, плотнее кутаясь в плед. — Блин, я понимаю, что не положено, но… Пусть это останется между нами?
Вика с трудом прикрывает кулаком сладкий широкий зевок, а Толя протяжно вздыхает. Мышцы приятно потягивает теплом, как после хорошей разминки, глаза не болят и даже шея как будто не затекла на спинке дивана. Удивительно, но Вике впервые за последний месяц спалось так крепко, тепло и безмятежно.
— Разумеется, — выдыхает Толя и гладит Вику по плечу. — Давай я тебя провожу, что ли.
Вика морщится и, приглаживая волосы, замечает, что ей нет смысла торопиться.
— Мне до дома — минут пятнадцать ходьбы. Такси быстрее, — она прикрывает глаза и ложится обратно на спинку. — И в порядок себя привести минут десять. Кофе выпью по дороге. Так что я могу ещё часик вздремнуть.
— Не хочешь — не надо, — фыркает Толя. — Скажешь, чего испугалась? Темноты, что ли?
Вика приоткрывает глаз. Он небрежно улыбается и смотрит с неподдельным любопытством — неудивительно, что они с Даной так ловко сработались. Вика с грустной усмешкой мотает головой и тянет молчаливую паузу. Признание сохнет на языке и царапает горло:
— Кто в ней.
Голос срывается — приходится откашляться и поспешно отвернуться к окну. За ним всё та же жуткая заледенелая чернота.
— Ты ж полицейский…
Вика фыркает. Как будто погоны когда-то кого-то останавливали.
— У меня даже пистолета нет.
— Н-да… — озадаченно протягивает Толя и скользит ладонью от плеча к пальцам. — Я как-то… Не смотрел под таким углом.
Вика пожимает плечами и снова закрывает глаза. Толя сидит рядом, накрыв своей ладонью пальцы. Не уходит. За распахнутой дверью звучит звонок — вызов. Долетают обрывки путаной Володиной речи, но Вика слышит адрес своего дома. В комнате становится холоднее.
А через секунду Володя оказывается на пороге и замирает:
Толя пружинисто поднимается и начинает вызванивать экспертов, Вика вскакивает вслед за ним, поправляет задравшуюся юбку, и, вытащив из шкафа куртку, смотрит Толе в глаза:
— Об этом я и говорила.
— Понял, — усмехается Толя. — Зато теперь ты на законных основаниях можешь меня проводить.
— Она молчит уже два месяца. Если так пойдёт и дальше, то её возвращение на службу окажется под большим вопросом. Альянсу тоже не хочется дольше положенного тратиться на реабилитацию бесперспективных сотрудников. Более того, они уже намекают, что если бы на Акузе выжил кто-то ещё… — капитан Андерсон кривится, готовый сплюнуть прямо на больничный пол. — Чтоб их.
— Ну так сделайте что-нибудь! Почему врачи ничего не предпринимают? — раздражённо поджимает тонкие губы мама.
— Её немота имеет, насколько я понял, не физические причины. Всё дело… В голове.
— То есть моя дочь сошла с ума. Интересно.
— Ханна! — отец, до это молча глядевший сквозь бронированное окно в палату, отворачивается, чтобы сжать плечо матери. — Прекращай. На её глазах погибли все, с кем она служила и училась. Тут не каждый бывалый боец останется в здравом уме.
— Незнакомая планета, молотильщик и ужасная гибель сослуживцев, — бормочет вполголоса Андерсон и тоже косится в палату. — Местные психотерапевты полагают, что немота — проявление посттравматического синдрома. Всё было бы легче, если бы Лей… Лея легче шла на контакт. Сменилось уже пять психотерапевтов. Они не знают, с какой стороны зайти.
— Значит, у них пора отобрать лицензии.
— А может быть, оно и к лучшему? Лее всё же не место в Альянсе…
Отец выдыхает это вкрадчиво, осторожно приобнимая маму со спины, но она немедленно сбрасывает его ладони, складывает руки под грудью и рывком разворачивается на каблуках.
— Когда Лея поступила в академию Альянса, едва окончив школу, да, я была против. Но посмотри: она хороший инженер, когда дело касается безопасности систем, ей доступны новейшие импланты, не превращающие биотику в большую проблему, как на гражданке. Ей присвоено новое звание. К тому же — до Акузы — она планировала пройти подготовку N7 вместе с каким-то парнишкой с курса. И, если я знаю свою дочь, а я не могу не знать своего ребёнка, она не отступится. А вот если её турнут из Альянса — это её добьёт.
— Ханна, ты, конечно… — кряхтит, но не договаривает капитан Андерсон, рассеянно приглаживая короткие пепельно-тёмные волосы. — Но на самом деле мне тоже кажется, что у твоей дочери отличные перспективы. Да и время ещё есть. Посмотрим.
Отец многозначительно качает головой и вздыхает, не найдя слов. А после, так же, без слов, протягивает капитану Андерсону крепкую ладонь, сверкая кривым пятном давно зарубцевавшегося ожога во всё предплечье:
— Спасибо, Дэвид, что присматриваешь за нашей девочкой. Мы… Не всегда можем быть рядом.
Капитан Дэвид Андерсон с короткой усмешкой пожимает руку отца:
— Сочтемся, Шепард.
Лея Шепард сидит по-турецки на койке в своей одиночной палате психоневрологического отделения реабилитационного центра Альянса где-то в северной Европе и слушает этот диалог, во все глаза глядя на родителей через стекло палаты. Вообще-то в палату не должен проникать никакой звук, но родители не то случайно, не то нарочно стоят у двери так, что датчики не дают ей запечататься.
Лея всё слышит. И ярость капитана Андерсона на безразличие Альянса к солдатам. И мамино восхищение её упорством. И папину боль.
Когда мама сбрасывает руки отца и яростно надвигается на него, даром что тоненькая и хрупкая, Лее очень хочется обнять его, поцеловать в колючую щёку и говорить, что с ней всё хорошо.
Лее Шепард очень хочется говорить. Но каждое слово словно бы влетает в прочный биотический барьер: рассыпается пулями-песчинками и больно бьёт отдачей внутри.
Лея Шепард машет рукой родителям на прощание (интересно, когда ещё она увидит их вдвоём?) и невольно вытягивается, разве что по стойке смирно не вскакивая, когда в палату заглядывает капитан Андерсон. Он стоит, уперевшись рукой в косяк, и долго-долго смотрит на неё тёмными, но почему-то мягкими глазами. Лея вскидывает бровь.
— Сегодня придёт новый специалист. Пожалуйста, постарайся.
Лея прикрывает глаза и кивает так убедительно, как только может, а когда за Андерсоном запечатываются двери и кодовый замок вспыхивает оранжевым — время посещений закончилось, — падает навзничь на кровать.
Над головой — белый потолок с некрупными кругами равномерно мерцающих светодиодов, адаптирующихся под время суток и погоду. Вокруг — такие же белые стены, скромно-серая незапирающаяся дверь в санузел и маленькое окно наружу, из которого не видно ничего, кроме неба, дымчато-розового, как любимое мамино платье, на рассвете, а на закате бордово-золотистого, как пески Акузы, когда её оттуда эвакуировали.
Лея Шепард к окну не подходит.
А ещё вокруг — тишина. Тяжёлая, безграничная, она неудержимой волной вливается каждый раз, когда кто-то уходит, и давит на стены, двери, окна — распирает изнутри палату. Распирает Лею, едва ли не разрывая на части с каждым вдохом.
Лея растирает ладонями лицо. Они — все: родители, доктора, психотерапевты, служащие Альянса — полагают, что немота — её выбор. Что она не говорит, потому что где-то когда-то решила, что это лучший способ побороть стресс! Примерно об этом они твердят из раза в раз: вам нужно принять случившееся, попробуйте рассказать, что вас тяготит. Приходят все по очереди, сидят, смотрят на неё выжидающе (даже лично адмирал Стивен Хакетт, живая легенда космофлота Альянса, приходил представлять к награде и внеочередному званию!), а Лея открывает рот и тут же закрывает, потому что самой себе кажется рыбой, выброшенной на лёд. Немой, бьющейся в агонии, загнанной в ловушку.
Да и сама палата — куб льда, в котором Лея замурована докторами Альянса, скована по рукам и ногам блокатором биотики, который не изъять без кода доступа.
Лея Шепард пинает край койки, и голографическая табличка в воздухе покрывается рябью, дробятся буквы её имени, цифры её рождения, а где-то датчик движений посылает сигнал на пульт дежурной сестры.
Лея накрывает ладонью лоб. На тумбочке рядом лежит инструментрон: минимального доступа в экстранет хватит, чтобы пройти курсы повышения квалификации по криптоанализу — заняться есть чем. Лея не хочет и закрывает глаза.
В такой позе её обнаруживает психотерапевт. Новый мозгоправ. Очередной.
Когда двери палаты тоненько пиликают, приветствуя врача, Лея едва приоткрывает глаз. Он один. В руках — простейший датапад, даже не инструметрон, на плечах не халат, не форма — гражданская одежда: камуфляжные штаны и мятая рубашка. Он проходит по палате свободно и усаживается на широкий подоконник. Лее приходится подняться и усесться по-турецки спиной к двери, чтобы на него посмотреть.
— Добрый день, Лея Шепард. Я ваш новый лечащий врач. Николас Шнейдер, — он сворачивает какое-то окно на датападе и улыбается. — Рассказывайте, что с вами. В общих чертах, конечно, я знаю, но хотелось бы услышать всё из первых уст.
Лея скептически хмыкает и глядит исподлобья на доктора. Николас Шнейдер выглядит сильно старше последнего её терапевта — молодой и слишком активной девушки, — но моложе многих. Ему где-то между тридцатью и пятьюдесятью, лицо порепано возрастом и, видимо, непогодой. Нос кривой, много раз переломанный, поперёк щеки — кривой шрам. «Успел огрести за работу? Бывший военный? Или рос на улице?» — вскидывает бровь Лея.
— Изучаете меня? Правильно. Я вас уже изучил, — он с усмешкой встряхивает датапад, и голубоватый экран на мгновение рассыпатеся в пиксели. — Спрашивайте, если интересно.
Лея Шепард клацает зубами напоказ.
— А! Точно! — доктор Шнейдер смеётся, обнажая крупные белые зубы. — Вы же не можете. Ну что, будем разбираться с этим?
Лея примирительно вздыхает (всё равно не может возразить) и закатывает глаза.
— Нет, мы можем остановиться, когда скажете. Но лучше пока не говорите. Это тот случай, когда психологу платят за молчание. И, к слову, ваш случай не сильно выдающийся. В практике — не моей, к сожалению, — такое встречалось, и я к встрече с вами хорошо подготовился. Тонну статей скачал. Хотите — почитаем вместе? Впрочем, молчание все равно знак согласия. Первая, кстати, как раз об этом…
Лея не успевает мотнуть головой, когда доктор Шнейдер открывает статью и начинает читать её хриплым голосом, нараспев, как сказку. И хотя Лея Шепард была предельно внимательна, прослушивая курс о первой психологической помощи, уже со второй страницы термины кажутся ей заклинаниями из фэнтези.
— Мне, знаете ли, нравится эта мысль, — закончив читать ей третью статью подряд, спрыгивает с подоконника доктор Николас Шнайдер и проходится туда-сюда, как раздражённый учитель. — Немота — это похороны. И ведь похоже на вас, разве нет? Вы выжили там, где многие погибли, и, возможно, где-то глубоко в душе полагаете, что вы тоже умерли. Или должны умереть. Но это неправда, Шепард. Вы живы — вот, что для вас должно быть во главе всего.
Лея, всё время сеанса сплетавшая косички из нитей штанов, легонько вздрагивает и поднимает голову.
Доктор Николас Шнайдер хищником улавливает это короткое телодвижение, в один шаг сокращает расстояние между ними, и сухая грубая рука ложится на плечо. По коже ползут холодные мурашки, Лея съеживается. Вернее, хочет съежиться, но доктор держит её крепко, и медленно, размеренно, внятно, так, чтобы было видно, как буквы рождаются на губах, произносит:
— Не хороните себя раньше времени, Шепард. Не стоит жить так, как будто вы уже умерли.
Доктор Николас Шнайдер завершает сеанс так же неожиданно, как начал, почти не прощаясь, и стремительно теряется за мутным стеклом палаты.
Проводив его глазами, Лея Шепард падает на кровать и переворачивается на левый бок, невидящим взглядом впиваясь в стену. Изнутри её рвёт вопль, плач, визг — чуждые онемевшему горлу звуки. Лея сжимает руку в кулак, и коротким слабым импульсом, отдающимся острой болью в затылке, бьёт в стену. Лея опять закрывает глаза.
Она знает, что будет дальше: то же, что было. Будут белые стены, белые халаты, монологи. Будет тонкая трубочка капельницы — продолжение вены. Будут по капле в руку (и дальше) вливаться витамины и безмятежное спокойствие, безразличие к миру. И, несмотря на лекарства, на терапию, будет немота, выгрызающая неровные пустоты в душе.
«Не хороните себя раньше времени, Шепард. Не стоит жить так, как будто вы уже умерли», — звучит эхом в сознании голос доктора Шнайдера, и Лее хочется рассмеяться, чтобы связки вибрировали, дрожали, чуть ли не лопались.
Он ошибся.
Лея Шепард умерла.
Умерла пятьдесят раз, прежде чем на пятьдесят первый кинуть гранату. И выстрелить.
Морана рассматривает ладони: холодные, подрагивающие, они присыпают Явь мелкой белой крошкой, заметающей все следы, как впервые. И кажется чуждым щекотное покалывание льдинок на ледяных кончиках пальцев, игры ветров в расшитом золотом подоле да волосах, свист вьюги в словах да словно покрытые инеем пряди в косах. Это всё больно режет глаза чистой белизной и забытым покоем. Всё ощущается плотной пеленой сна, бесконечной сияющей белой простынёй — саваном, в который её укутали.
И только лёд в глазах и холод под кожей напоминают, что мир – не очередная иллюзия Скипер-Змия. Что она свободна. Расколдована и свободна.
Легче от этого не становится.
Морана не ткала снежное одеяние земле и не спускала на людей свою благодать долго-долго – всё это время это делала безмолвная, безвольная и безрассудно жестокая раба Скипер-Змия, раба самого Зла.
Морана ступает по земле и растирает ладони, слушая перехруст снежинок под нежными пальцами. Вода всё помнит – говорила ей матушка. И сейчас тонкое кружево замороженной воды складывается в угловатые и чуть уродливые узоры и рассказывает о том, что Морана не помнит.
Каждый изгиб, каждый залом, каждая веточка – история завывающей пурги, безжалостного льда и обледенелых людских тел, не успевших прикрыться звериными шкурами али добыть достаточное количество дров. Каждая снежинка – маленький мир крохотного человечка, в окно к которому однажды вьюжным зимним вечером заглянула смертоносная богиня Морана, лишённая себя, и похоронила под коркой льда. Ни один огонь не мог в те годы перебороть жестокую пургу, изрезавшую лицо мельчайшими осколками льда. Ни один человек не смог умилостивить молчаливую слугу Скипер-Змия, ибо молились они другой Маре.
Морана вздрагивает, и серебряной крошкой разносятся снежинки по ветру, окутывая ближайшие города зимним блеском и возвещая новую зиму. Морана отчаянно трёт ладони, а ветра начинают кружить всё резвее, помогая создавать иные снежинки, шепчущие о зимах иных.
Мара тогда была юна, но всё так же бледна и спокойна. Руки её приносили людям радость, а каждая снежинка была наполнена смехом новорождённого. Снежинки, красивые, воздушные, подрываются в воздух с ветрами и кружатся в причудливом задорном хороводе. Так же, водя хороводы да кружась в забавных танцах, проводили когда-то зимы люди. Лошади с радостью взрезали сугробы, раскидывая в разные стороны брызги снежинок. Дети с удовольствием бесстрашно кувыркались в снегу и бегали к рекам, дабы взглянуть на рыб у самой поверхности. И никто не боялся смерти и не изгонял Мару из мира.
«Прочь!» — безгласно произносят губы, и Морана отшатывается от снежинок. От собственных воспоминаний и деяний.
Морана рада бы забыть, да не может – лишится себя. Заблудится, потеряется в безбрежном пространстве снега и смутных воспоминаний да сторонних звуков.
Снежинки, что хранят юность Мары, звучат переливчатым звоном бубенцов, задорными песнями, безмятежным смехом детей, ловящих снежинки тёплыми пальцами иль языком.
Льдинки, что помнят бесчинства Мораны-пленницы, разносят людские стенания, грубую брань, страдальческий вой голодающих и умирающих зверей.
Снег вертится вокруг неё, кутая не в любимую прохладу – удушающий саван. Звуки вонзаются в голову безжалостно острыми наконечниками, разрывая головной болью.
Морана дышит глубоко, теряясь в канувших в прошлое силуэтам мертвецов и весельчаков, в плачах и смехах, в играх и крови на снегу.
Морана, морщась и пересиливая боль, распрямляется и вскидывает руки в стороны. Всё вокруг замирает. Даже Стрибожьи младшие ветра, направленные Моране в помощники, перестают поигрывать снежинками и льдинками. Словно внимают каждому её жесту.
Морана прикрывает глаза, в которых покалывает от увиденного, плотно сжимает губы, пропитавшиеся горечью случившегося, и глубоко дышит.
Отныне она слышит лишь тишину. Нет ничего. Ни весёлой юности, ни жестокости Скипер-Змия – лишь бескрайний покой.
«Покой…» — беззвучно выдыхает Морана и заставляет всё опуститься вниз.
Льдинки и снежинки переплетаются, покуда пальцы сжимаются в кулаки, сливаются воедино да замолкают. Слезы и смех уравновешиваются и рождают безмолвие.
Властный взмах – с кончиков пальцев да из рукавов во все стороны бескрайней Руси разносится бессчётное количество снежинок. Тихо парящих, покалывающих морозом кожу, обличающих окна и воду в красоты.
Морана выдыхает и расправляет плечи, складывая руки под грудью. Губы не искажает ни радостная, ни ядовитая усмешка. В глазах и под кожей – ледяное спокойствие.
Пора зиме принести в мир то, что он заслужил – покой.
С каждым шагом пустынный воздух становился гуще. Вязким привкусом на языке отзывались кровь и горечь скверны, что впитали эти пески. Тёплый стремительный ветер Западного Предела кружил и затягивал бежевой пеленой всё, что только можно было разглядеть, вынуждая прикрывать глаза ладонью. Песчинки и обточенные временем и ветром кости больно кололи неосторожно обнажившуюся щёку.
Мириам подтянула платок повыше и тут же прикрылась ладонью от яркого белого диска. Сквозь завесу песка несмело проступили смутные очертания полуразрушенной крепости Адамант. С губ слетел слабый вздох, опаливший кожу под платком жаром. Конь настороженно пошевелил ушами, а потом фыркнул и тревожно затоптался на месте, несмотря на то что был привычен к Порождениям тьмы. Мириам успокаивающе похлопала его по бокам и сильнее натянула поводья.
Так и тянуло пуститься в галоп, но она себе не позволила. Зловеще тих был воздух вокруг крепости. Страшно было нарушить этот мертвецкий покой.
Конь шёл всё тяжелее, оборачивался, отфыркивался, тревожно трусил головой, и Мириам предусмотрительно обхватила ладонью рукоять короткого клинка на случай, если придётся отбиваться от мародёров, порождений тьмы или ещё кого похуже. В горле стремительно пересыхало. Медленно турмалиновые башни крепости Адамант проступали из пелены песка, как очертания лжи в Тени, становились всё чётче, живее, осязаемее. И несмотря на то что над видом крепости немного поработала Инквизиция (хорошо хоть не снесла последний приют многих Стражей подчистую!), она всё равно выглядела внушительно. Ладно отстроенная, устремившая шипы во все стороны, сверкающая чистой чернотой, она как будто парила в неугомонных песках.
Точно эхо былого величия Серых Стражей. Ладонь вспотела сжимать клинок до тянущей боли. Конь брыкался, фыркал, не желал идти дальше, а у развороченных ворот и вовсе заплясал. Из-под копыт во все стороны полетели брызги песка, костей и металлической крошки. Всё, что осталось после осады Адаманта.
Благодарно потрепав коня по холке, Мириам ловко спешилась и тут же утонула по середину голеней в буроватом песке. По привычке размяв шею и руки после долгого путешествия, Мириам скинула капюшон и смело шагнула под арку.
На чёрной каменной кладке дальнего двора едва-едва прикрытые самой природой валялись неприбранные тела. Вернее то, что от них осталось. Сердце сжалось и задрожало у самого горла, когда под ногой звякнул сильверитовый грифон. Мириам нервно пнула его в ближайшую кучку песка и, стянув платок, жадно хватанула воздуха.
Алистер не шутил в своём последнем письме. От Адаманта действительно веяло чем-то нехорошим.
Но сильнее всего – смертью.
Собственные шаги зловещим эхом шуршали по ступеням. Ветер подвывал в трещинах стен и башен – ещё одних ранах, оставленных Инквизицией в живом мире. Хрустел песок. Под ногами и на зубах. Горький-горький, как безвыходность и отчаяние. Как они вообще могут иметь какой-то вкус?
Мириам поднималась по лестницам, просачивалась в приоткрытые двери с приржавевшими намертво петлями. И ей чудились отзвуки боя, случившегося три года назад. Морриган позаботилась о том, чтобы найти Мириам, и в вороньем клюве принести два письма – последние слова Алистера и копию отчёта Инквизитора о том, как всё было. Посмотрела на неё с полминуты глазами-бусинками и растворилась в густой темноте. Как обычно.
Мириам знала, что всё началось во внутреннем дворе.
А закончилось по ту сторону мира.
Петляя под арками и пальцами цепляясь за опалённые осквернённым дыханием камни, Мириам дошла до края. Разрушенный мост – страшное зрелище. Раньше, наверное, он пытался дотянуться до другого края Бездонного Разлома, связать воедино две разделённые части Предела.
Но в ночь штурма стал прямой дорогой в Тень.
Мириам туго сглотнула и на полусогнутых ногах дошла до самого края. Из-под носка сапога смутно проглядывал песок, коричневый от въевшейся крови и едва державший остатки камней. Ещё пара шажков – и безмолвная чернота. В эту черноту падали милорд Инквизитор с ближайшим отрядом, проклятый Хоук с вездесущим Варриком Тетрасом и Алистер. И из шестерых не вернулся лишь Алистер. В груди стало тесно от доспехов из плотной кожи, от кольчужного корсета под ними, от крика, который просился на волю полгода. И Мириам отпустила его. Чернота поглотила вопль и вернула его, приглушённый, горький, надрывный – как прощальный крик Архидемона.
Мириам выдохнула и опустилась на колени. От Алистера не осталось ни могилы, ни пепла, ни следа – лишь эта звучно молчащая пустота.
— Алистер… — имя, такое родное и почти забытое, больно укололо язык. — Ал… Мне жаль. Я не успела. Но не прийти я не смогла. Знаешь, а я ведь не поверила. Когда Морриган в клюве принесла мне письма — я не поверила. А она своими вороньими глазами смотрела так внимательно и хмуро, что мне пришлось. Пришлось сделать вид, что поверила. На самом деле я не верю, Ал. Всё не могло закончиться вот так. Не должно было! Что мертво внутри, оно ведь… — из горла вырвался свист. — Не может погибнуть. Мы должны были вместе отправиться на Глубинные Тропы, едва первый из нас почувствует Зов. Или вовсе избавиться от него и зажить где-нибудь в Вольной Марке, скрывшись ото всех. — Руки сжались в кулаки, на зубах хрустнул песок. — И так будет. Я тебе обещаю, Ал, так будет. Ты ведь жив. Я знаю тебя, Ал, ты жив! Ты не мог погибнуть. После всего, что мы с тобой пережили… Сколько раз мы с тобой избегали смерти! Помнишь, как Винн сокрушалась, когда латала нас после побега из темницы? — Мириам нервно усмехнулась и, стянув наградные перчатки Серых Стражей, растерянно посмотрела на свои ладони, грубые, зачерствевшие под погодой и сражениями; десять лет назад их бережно держали руки Алистера меж позолоченных витражей Старкхэйвенской церкви. Нижняя губа предательски задрожала: — Быть может, мы потому и выживали, что были всё время вместе? И в разгар Мора, и в том Киркволльском хаосе… Прости… Я первой нарушила клятву, которую мы друг другу дали. Оставила тебя ради призрачного исцеления. А надо было отправиться с тобой! Ты знал, что Великая Чародейка Фиона была Серым Стражем и сумела избавиться от Зова? Ответ был ближе, чем я думала…
Мириам тихо выдохнула, запрокинув голову к небу. Ветер здесь был как будто тише, песок с шорохом прокатывался, полируя камни, слёзы бесконтрольно катились по лицу, болезненно пощипывая кожу. Мириам дрожащими горячими руками накрыла щёки.
— Я знаю, — шепнула она. — Знаю, ты теряешься, когда я плачу. Я постараюсь больше не плакать при тебе, правда. Но, знаешь, ты всегда поступал верно. Тогда ночью, когда я проснулась от первого видения, твой голос звучал так спокойно, что я смогла тебе довериться, разделить наши трудности пополам. И в ту ночь… Перед решающим сражением. Знаешь, наверное, я редко тебе это говорила, но я ни на мгновение не жалела о ритуале с Морриган. И никогда не считала это изменой, вопреки традициям знатных родов. Тогда, перед камином, я плакала не потому что мне было обидно или больно. А потому что ты не знал, куда себя деть, соглашаясь на это. Знаешь, если бы я могла провести ночь с Морриган, я бы это сделала без раздумий! Моя вина в том, что я женщина. И что ты послушал меня. Ты ни в чём не был виноват. А ребёнок, о котором ты писал… Напрасно ты извинялся. Мы оба знали, что это случится. Это была необходимость, Ал, хотя она и очень грызла тебя. Дело было даже не в том, что я могла погибнуть. Мне не хотелось, чтобы погиб ты. Ты бы ведь кинулся к Архидемону — я знаю. Огрел бы меня эфесом по голове и полетел бы ему навстречу. А мы только-только начинали жить…
На краю пустыни стало вдруг зябко, и холодный озноб заколотил Мириам, закованную в броню. Она обняла себя за плечи и до жара растёрла их. Но всё равно не хватало мягких и немного неуклюжих объятий Алистера.
— Знаешь, ты был прав: в Тевинтере дружелюбием и не пахнет. Зато там красиво. То есть… Он не похож ни на Орлей, ни на Ферелден, ни на один из марчанских город — он зловещий, тёмный, но в нём какая-то особая красота. Мне нравилось наблюдать, как ночью там переливаются кристаллы, освещая улицы. Хотя вряд ли тебе бы там понравилось: там слишком много разной магии. Жаль только, что и тамошние маги оказались бессильны. Я только потеряла время!
«И тебя…» — духу признать это вслух не хватило. В груди тоненькой жгучей искрой дотлевала надежда в чудесное спасение Алистера, Мириам чувствовала, что его сердце ещё билось. Удача не могла отвернуться от них. Мириам посмотрела в черноту разлома. Говорят, он устремлён глубже Глубинных Троп — в никуда. А может, напрямую к Древним Богам — носителям Мора!
Если бы все, кого Алистер на свою беду сопровождал, упали туда, надежды не было бы. Но Тень — это ведь совсем иное… Неисследованное.
— Я читала отчёт. Наверное, это единственное, что могла мне передать Лелиана. Это не твоё дело, Ал! Зачем ты остался? Твоё дело — порождения тьмы, как Корифей, а не демоны. С демонами сражаться — долг Инквизитора. Ей бы остаться в Тени. Вы бы ушли, а она в любой момент раскрыла бы разрыв в любом месте! Он же могла! Если бы это был твой выбор, я бы не смела осуждать, но Инквизитор… Чем думала она? Обезглавить Стражей? Поставить какого-нибудь родственника во главе? Не понимаю. И не приму. Кошмар ведь ненадолго отвлёкся на тебя, не так ли? Он питается не человеческой плотью и кровью, а страхами. Ал, мы ведь ничего не боимся? Скверна выжгла все страхи. Когда носишь в себе саму смерть, ничего страшнее и представить нельзя. Кошмару ты не интересен. И что ты там делаешь? Бродишь по Тени, как первые магистры? Только, пожалуйста, не лезь к Создателю. Не ищи его. Лучше я сама тебя найду, чем тебя сбросят к прочим Древним Богам.
Мириам не заметила, как улыбнулась. Шмыгнула носом и усмехнулась, воображая, как Алистер вываливается из Тени где-нибудь за то, что дурацкой шуткой о собаках прогневал Создателя. Хотя, пожалуй, Андрасте, слывшая большой любительницей мабари, непременно помиловала бы Ала и хотя бы смягчила его падение.
На миг в золоте песков Мириам привиделась улыбка Ала. Лёгкая, безмятежная и немного смущённая, как в первые дни их странствий. Мириам прикрыла глаза и покачала головой. Шёпот растворился в шуршании песка по каменной кладке:
— Наверное, я слишком редко говорила, как люблю тебя. Реже, чем следовало бы, при нашей-то жизни. Но… Ты ведь и сам знаешь: я никогда и никого так не любила. Когда наш пёс умер на моих руках, когда ты собственноручно стёр мне слёзы… У меня не осталось никого дороже тебя. Даже Фергюс за целую жизнь не сумел занять в моей душе столько места, сколько ты. Я люблю тебя, Ал. Люблю всем своим осквернённым сердцем. И я всё отдам, чтобы вновь увидеть тебя. Я найду тебя, обещаю. Даже если для этого придётся снова взорвать в небеса и сразиться с оставшимися Архидемонами. Даже если для этого придётся войти в Тень.
Мириам медленно поднялась. Ветер поспешил вплести песчинки в её волосы, потерзать раздражённые щеки. Дрожащими пальцами она смахнула с лица пряди, а потом отстегнула с груди наградной знак Серого Стража. С оглушительным звоном он ударился о камень и сорвался из-под носка сапога. Мириам сжала кулак у груди и посмотрела, как гаснет серебряная искра в черноте.
Теперь там не осталось ничего. Только Бездонный Разлом.