Метка: 16+

  • Я вижу тебя

    Закончилось.

    Это всё — закончилось! И тяжесть прошедших дней — тяжесть души, перенесшей годы, десятки лет страданий, тяжесть переживаний за близких, тяжесть потери хорошего когда-то, но здесь совершенно чужого человека — навалилась на её хрупкое, не подготовленное к ожесточённому бою ежедневными беговыми тренировками, тело неподъёмной тяжестью металлических доспехов, сотканных из эфира светлых.

    Колени дрогнули — Лайя покачнулась.

    В груди всё ещё горел отпечаток улетающего света: жгучий, сильный — отдать его было не так-то просто, как она надеялась, свет изо всех сил цеплялся за неё, за душу, в которой был пророщен. И пока Ур не то с дружеским любопытством, не то со всеведением человеколиких узнавал, чем будут заниматься друзья теперь, когда закончилась эта охота на Мефиса, Лайю мелко потряхивало, пальцы путались в тяжёлом чёрном бархате юбки и не могли сжаться в кулаки.

    От яркого, кроваво-красного закатного света рябило в глазах, а на языке сворачивался горький привкус: так ощущались кровь и смерть. Лайя прикрыла глаза в изнеможении.

    Большие ладони мягко накрыли её дрожащие плечи. Лайя распахнула глаза, и мягкая улыбка скользнула по губам.

    Перед нею стоял Влад — тот Влад, который когда-то в солидном костюме с юношеской беспечностью щекотал её кожу травинкой, тот Влад, который прятал в тенях свою истинную мрачную сущность, чтобы не потревожить, не испугать её, тот Влад, который без колебаний выделил деньги в поддержку кризисному центру детей, тот Влад, который сделал её владелицей бесценных картин, тот Влад, который открыл ей портал в новые, неизведанные, иногда жуткие, но даже в ужасе прекрасные миры…

    Мир Тьмы и Света, мир прошлого — и мир её души, расцветавший и трепетавший от одной лишь мысли, что все мучения Влада закончены. Что он свободен.

    Свободен от оков, которые навесил на себя договором с мытарём и чувством вины.

    И хотя уголки губ Влада были едва приподняты, его глаза сияли драгоценным камнем в кольце, что носила Лале, лазурными небесами — и в ответ на это невидимое, невесомое, но такое светлое счастье в груди Лайи сердце трепетной птахой вспорхнуло к горлу. Она несмело скользнула кончиками пальцев по его щетине. Она не растаяла, и на ощупь была такая же щекотно-колючая, как Лайя запомнила.

    — Твоё лицо… Человеческое. Как же я скучала, — выдохнула она со смешком и мягко ткнулась лбом в щёку Влада.

    Его губы оставили на виске лёгкий нежный поцелуй, заскользили по коже горячим шёпотом:

    — Ты отдала весь свой свет ради моего спасения. Это слишком много…

    — Я сделала бы это снова сотни и сотни раз, — горячо шепнула Лайя в ответ и обняла Влада.

    Не чувствовать жжения, не ощущать незримого присутствия Ноэ — просто касаться Влада, просто обнимать казалось наградой. А вот Влад вдруг окаменел.

    — Знаю, — вздохнул он. — И всё же, думаю, тебе будет его не хватать.

    Жгучая обида полоснула Лайю прежде, чем осознание. Она отстранилась и посмотрела на Влада, прищуриваясь:

    — Почему ты так говоришь? Без лазурного света я тебе уже не так интересна?

    — Нет, что ты. Просто он так долго был твоей частью. Мне кажется, тебе будет не по себе.

    — Хочешь сказать, ты так заботишься о моём состоянии?

    Лайя неровно усмехнулась.

    Её свет был ничуть не легче его тьмы, но Влад смотрел на неё с такой болью, с какой смотрел на Лале из монастыря, живую, но чужую, забывшую и его, и юность в султанском дворце, и школу, и мальчика с рыжими волосами, что отдал за неё жизнь.

    Лайя отшатнулась, руки выскользнули из его рук, таких надёжных, таких крепких, но вдруг показавшихся чужими. Горло словно сдавило терновым венцом.

    Влад смотрел на неё, но всё ещё видел Лале…

    — Послушай меня, Лал…

    Влад замолк на полувздохе. Лайя опустила голову и усмехнулась, прикусив щёку изнутри до боли:

    — Ну что же ты? Продолжай.

    — Прости меня, Лайя. Но я искренне люблю тебя. Только тебя.

    Ужасно хотелось плакать.

    Лайя покачала головой и проронила тихо, почти беззвучно, росинками в густую траву, такие болезненные, ядовитые слова:

    — Прости, не поверю. Не смогу, даже если захочу, искренне поверить в любовь. Давай… Давай поблагодарим друг друга за всё, что было с нами, что было между нами. И останемся лишь друзьями, — Лайя сморгнула навернувшиеся слёзы и посмотрела на Стамбул, утопающий в лучах заката. — Никакой любви больше.

    Слова, может быть, были не совсем точными, зато честными, меткими, ёмкими — лицо Влада менялось: то поднимались в удивлении брови, то болезненно сжимались губы. И Лайя бы соврала всему миру и самой себе, что ей не хотелось бы, чтобы всё было иначе.

    Чтобы после победы над злом её, утомлённую, едва стоящую на ногах, валашский князь подхватил бы и увёл, унёс в счастливое будущее в замке на холме, где среди кустов роз, которые они посадят вместе за каждый год жизни после освобождения, будут растить детей…

    Но счастливый финал случается только в сказках — а жизнь не сказка, и Лайя вынуждена сказать то, что говорила:

    — А может, и не было её вовсе?

    Любовь… Была.

    Она — любила. И когда отдавала всю себя, Влад принимал, но не от неё — от Лале, спрятанной где-то глубоко в её проклятой драгоценной душе.

    Это не она, Лайя Бёрнелл, прошла семь кругов Ада в прямом и переносном смысле. Не она отдавала свой свет ему. Не она была вынуждена оставить сестру и мать, рискуя никогда к ним не вернуться… Не она в одиночку противостояла Мефису, лишившему их покоя и мира. В глазах Влада это по-прежнему делала Лале — лазурная душа, чистый свет, к которому его тянуло, как полубезумного мотылька.

    — Лайя…

    — Картины я оставляю тебе, Влад. Не могу… Не хочу их больше видеть.

    Сжав подрагивающие пальцы в кулаки, Лайя развернулась и неровным шагом двинулась прочь. Прочь отсюда, от этого места, где на манер шахматной партии разыгрывалась судьба целого мира, прочь от воспоминаний, от которых саднила израненная во всех смыслах душа.

    Так хотелось остановиться, вернуться, обнять Влада, пообещать, что всё будет хорошо! Но Лайя не позволяла себе возвращаться.

    И только с губ срывались и таяли в густом воздухе неуклюжие в её исполнении, но многократно прекрасные румынские стихи:

    — Не плачь, что предаю забвенью я образ твой. Постигло нас души с душою отчужденье, и вот настал прощанья час1.

    Лайя не выдержала — обернулась. Влад, зажимая ладонью рот, стоял и смотрел прямо на огромный огненный шар закатного солнца, пронзённый насквозь пикой купола собора, чьи швы зарастали на глазах.

    ***

    На то, чтобы понять, что не душа азура виновата в том, где она оказалась и что пережила за считанные месяцы, ушло больше тысячи дней.

    То, за что она так злилась на Милли, когда та была подростком, — безрассудство, слепую тягу к неизведанному, любопытство на грани смерти, — в ней самой, Лайе, было во много крат сильнее.

    Наивная, она надеялась, что после всего пережитого возьмёт передышку и сможет вернуться к нормальной жизни, когда поняла, что от «нормального» в её жизни ничего не осталось: её друзья были тетраморфами — колдунами и легендарными защитниками человечества, — её сестра и сестра Лео вдохновенно строчили фэнтези-рассказы о мире демонов, о вампирах, о любви, протянувшей сквозь века, о перерождении душ, и какой-то из рассказов даже занял призовое место.

    И даже работа стала другой: после того, как картины неизвестного художника Османской Империи XV века были представлены на выставке в Стамбуле, имя Лайи Бёрнелл как искусного и тонко чувствующего искусство реставратора стало известнее в определённых кругах. Лайе теперь не нужны были директора, представители — не нужна была компания, к которой она бы относилась.

    Лайя работала сама на себя. Она выезжала в музеи, помогая в реставрации испорченных в период ремонтных работ, отсыревших из-за неправильного хранения картин, месяцами жила у храмов, помогая команде реставраторов восстанавливать фрески — Лайя повидала гораздо больше, чем могла себе представить.

    И жалела, что не могла разделить эти моменты с Владом.

    Лайя знала, что не могла бы счастлива там, где вместо неё видели Лале: рано или поздно Влад прозрел бы, когда Лайя сделала что-то, что никогда не совершила бы Лале, и тогда расставаться было бы гораздо больнее.

    Лайя не пыталась забыть Влада: они, в конце концов, обещали остаться друзьями! Но пыталась найти кого-то, кто был бы лучше: заботливее, мягче, спокойнее — не находила. Обычные свидания за капучино с пушистой пенкой, среди шелеста листвы в городском парке, в художественном музее на выставке работ нового художника-авангардиста не шли ни в какое сравнение с реставрацией картин на балконе старинного замка в Румынии, с полуночным ужином под смех и катание на спине, с вальсом в старинной церкви…

    Никто не читал ей стихи на румынском, без прикосновений, одними словами касаясь самой души. Никто не прижимал её к груди бережно, словно она была статуэткой из китайского фарфора прямиком из седьмого века. Ни к кому не тянуло так сильно.

    Свет и Тьма покинули их души, но их отголоски, притяжение, которое создали они, не смогло улетучиться, раствориться во влажном воздухе задержавшегося заката…

    И Лайя не знала времени счастливее, чем когда приходило время в непогоду вызывать такси и ехать извилистой, узкой тропкой в горы, наблюдая частокол из тёмных елей и подпрыгивая на наледях, прислонившись к тонированному окну пассажирского сидения. Таксист матерился, а Лайя посмеивалась, вспоминая жуткую дождливую ночь, когда лес не хотел её выпускать из страшного замка.

    — Напомни мне, почему мы всегда ездим на Рождество к твоему бывшему?

    Милли убрала телефон в карман пальто: связь наконец пропала. И тут же звучно ударилась головой о низкий потолок машины, когда та подпрыгнула на очередном бугорке.

    — Потому что пристёгиваться надо, — мягко усмехнулась Лайя.

    — Ты проигнорировала вопрос, — прищурилась Милли, но всё-таки пристегнулась. — Почему мы уже пятое рождество празднуем у твоего бывшего?

    — Пятое? — охнула Лайя.

    — Да-да, пятое. И вопрос про бывшего остаётся открыт.

    — Влад… Он… Не совсем бывший.

    — То есть вы не расстались?

    — Расстались, но…

    — Значит, не бывший, — перебила её Милли и с видом знатока встряхнула кудрями. — Когда мы расстались с Фредом, мы всё — расстались. Разошлись. Он полюбил другую, а я нашла Майкла.

    — Милли, ты не поймёшь…

    — Ты уже не можешь сказать, что я маленькая, мне уже двадцать один. — Милли поддела Лайю локтем и рассмеялась: — Не думай, мне нравится сюда приезжать. Просто… Жалко, что вы с Владом разошлись.

    — Хотела, чтобы я стала невестой вампира?

    — Хотела, чтобы вампир стал моим зятем, — хихикнула Милли.

    Лайя покачала головой, но не сумела сдержать улыбки.

    Когда машина припарковалась у ворот замка, обвитых голыми колючими ветвями, на которых летом разворачивались крупные тёмно-зелёные листы, Влад в распахнутом пальто, усыпанном мелкими блёстками снежинок, уже ждал их подле статуи дракона.

    Он с отеческой нежностью потрепал по голове Милли, с разбегу кинувшейся в его объятия, заплатил таксисту крупной купюрой и взял на себя их чемоданы, как будто начисто позабыл о возвращении Антона на службу.

    — Лео и Дерья задерживаются. Рейс задержали из-за непогоды. Они выехали из аэропорта. Попытаются купить билет на поезд, — сообщил Влад и посторонился, чтобы впустить Лайю в замок. — Ноэ пообещал не начинать Рождество без них.

    — Но пока ещё не принёс сюда свою аддиктумскую задницу?

    — Нет, — подавил смешок Влад. — Говорит, стены с каждым годом менее устрашающие, но посттравматический синдром никто не отменял.

    Лайя покачала головой и поравнялась с Владом. В глубине коридоров Милли что-то кричала Сандре. Антон спешил принять у господина сумки сестёр. Позёмка кружила на ступенях, Влад, румяный, улыбался, и ресницы его подрагивали от ложившихся на лицо снежинок.

    — Господину не по чину… Багаж носить, — запыхавшись, подоспел Антон и взял сумки из рук Влада. — Добро пожаловать, пресветлая госпожа.

    — Спасибо, Антон, — кивнула Лайя.

    — Где мои манеры, — притворно посетовал Влад и развёл руками, опасаясь прикоснуться к Лайе. — Добро пожаловать.

    Лайя потупила взгляд и вытянула руку, позволяя Владу галантно прижать её к губам. В этот раз, как и всегда, её тело объял трепетный жар, на щеках проступил румянец. Не отпуская её руки, Влад скользнул холодными пальцами вдоль костяшек и шепнул:

    — Лишь раз единый к сердцу ладонь твою прижать, смотреть, не отрываясь, в глаза твои опять…2

    Его румынский, как и всегда, звучал как песня, как река. Если бы она не зачитала сборник стихов Михая Эминеску до дыр, помечая карандашиком каждый образ, каждое сравнение, попадавшее в самое сердце, не поняла бы, что Влад сказал.

    Но она поняла. И в сознании сразу нашлись другие строки:

    — Я ушла без сожаленья, чтобы скрыть тоску свою. Но прекрасные мгновенья вновь и вновь в душе поют3.

    Губы Влада дрогнули. Он отпустил её руку и, пятернёй пригладив волосы, хрипло отметил:

    — Ты делаешь успехи. Твой румынский звучит… Прекрасно.

    — Ты мне льстишь, — Лайя заправила за ухо прядь и наконец шагнула в замок. — Только ты можешь читать румынские стихи так, чтобы я верила… Каждому слову — верила.

    Влад рассеянно улыбнулся и растворился в тенях, на ходу отдавая приказ Антону, а Лайя оказалась в горячих объятиях Сандры и Илинки.

    Хоть до Рождества было ещё три дня и им предстояло пережить перемещение Ноэ и приезд Лео с Дерьей (когда Лайя выразила свои опасения по поводу приезда Дерьи, Милли громко расхохоталась и пообещала вести себя как обманутая невеста, но потом призналась, что куда больше ей теперь интересно общаться с Ноэ), дел в замке было невпроворот. Илинка и Антон наперебой жаловались, что Влад в замке бывает от силы несколько раз в году: всё остальное время путешествует, наслаждаясь предоставленной ему свободной, однако ни одно путешествие не приносит ему радости.

    Замок от этого ветшал, мрачнел, и только в Рождество оживал и расцветал.

    Уже стояла в главной зале ёлка, огромная, пушистая, но без единого украшения. Уже отовсюду тянуло жареной курицей, апельсиновыми корочками и пуншем. Уже витал аромат грушевого пирога с карамельной корочкой. Уже на стёклах вились белые узоры…

    Но замок казался голым.

    И в их силах было это изменить.

    На следующий день после приезда Лайя пробегала по коридору второго с охапкой еловых венковых, которые они с Милли сплели под чутким контролем Сандры, смеясь и обсыпая друг друга иголками, когда вдруг приоткрылась дверь кабинета и на пороге показался Влад. Оглядевшись, он бросил на неё несмелый взгляд из-под ресниц, и Лайя затормозила от неожиданности. По чёрной струящейся ткани платья рассыпались желтоватые иголки.

    — Можно тебя ненадолго?

    — Конечно, — улыбнулась она и вслед за Владом нырнула в полумрак кабинета.

    Когда-то она так же неловко топталась на его пороге, пока они подписывали договоры о передаче всех картин в её собственность. Тогда её восхищали монументальность, мрачность комнаты: тяжёлый стол, огромные стеллажи, тянущиеся ввысь, заставленные толстыми книгами.

    Сейчас всё было по-другому: старые книги сменили акварельные пейзажи из разных концов мира, ракушки — какие-то мелкие безделицы, которые люди привозят в память о случившемся путешествии. А напротив стола Влада больше не висел тот треклятый последний портрет, который он выкупил у Эльчин и Серкана: потерявшие Эзеля и Мехмеда, они не желали иметь ничего общего с этим демоническим искусством.

    Лайе показалось, что Серкан и вовсе сбыл его с рук с облегчением.

    Этот портрет озарял кабинет Влада ещё два года назад — и вдруг пропал. Вместо него висел гобелен, где дракон пожирал свой хвост. Зато стол остался прежним — и блестел как будто ещё ярче. Влад с шумом выдвинул верхний ящик стола и вынул оттуда плотный бархатистый конверт бордового цвета.

    — Хотел вручить тебе в Рождество, но не могу ждать.

    — Что же там?

    Влад рассеянно похлопал им по ладони, обошёл стол и с шумом отодвинул в сторону обитый бархатом стул:

    — Садись.

    Он бережно принял у неё все венки, не боясь перепачкать идеально белую рубашку еловым соком и хвоинками, и сложил их на столе нестройной горкой. Пара венков покачнулась и соскользнула на пол. Влад прислонился бедром к столу и снова взмахнул конвертом:

    — Здесь… Предложение, Лайя.

    Лайя вскинула брови. Кончики пальцев обожгло знакомым трепетным жаром.

    — Я много думал. Я ведь прожил не одну человеческую жизнь. Влад Цепеш, османский волчонок. Влад-господарь. Влад-мытарь, Влад Дракула… Влад, который встретил тебя и нашёл избавление от тьмы. И ни одна из жизней, по правде говоря, не сделала меня счастливым. В них не было любви. Моя первая любовь ушла слишком рано, а я слишком долго цеплялся за неё, искал её отголоски в портретах, в витражах — в других людях… Я так отчаянно сражался за правду, но сам себя топил во лжи.

    Лайя разгладила складки платья на коленях и сняла с ткани несколько хвоинок. Пальцы подрагивали.

    — Я знаю, ты сказала, что любви нет — и не было. Но… Чёрт возьми, как же сложно говорить об этом!

    — Тогда не говори, Влад.

    — Ты права, люблю действия, — усмехнулся он и, опустившись на одно колено, вложил в её руки конверт. — Это тебе. Приглашение на свидание, Лайя. За эти пять лет я объездил многие страны, увидел многие прекрасные места, но поверишь ли, если скажу, что красота их меркла, потому что я был один? Мне хотелось, чтобы ты была рядом. Чтобы я держал тебя за руку, обнимал, а ты запечатлевала закат за закатом. Рассказывала мне истории тех вещей, рождение которых я не застал. У меня осталась одна жизнь, и я не хочу больше жить без любви. А вся моя любовь — это ты, Лайя.

    Лайя прошлась кончиками пальцев по сгибам конверта. Он казался обжигающим, как угли, и острым, как лезвие османской сабли. Внутри лежала её жизнь — её новая жизнь, к которой так болезненно тянулось сердце.

    — А как же Лале? — не удержалась от шпильки Лайя, но всё-таки поддела ногтем клапан конверта.

    — С Лале я разговаривал о книгах, о ласточках, о звёздах. Лале я точил угольки, чтобы она рисовала, и водил смотреть на воду. С Лале я был счастлив, беспечен и полон надежд. Это правда, — пальцы Влада бережно скользнули по тонким запястьям Лайи, и кожа покрылась тёплыми мурашками забытого удовольствия. — Но только с тобой я научился жить. Жить с собой. Не ненавидеть себя за то, что я такой тёмный, когда она такая светлая… Принимать. Прощать. Я чуть было не лишился лучшего друга, если бы не ты. Я стал свободным с тобой ещё до всех ритуалов. Тебе я читал румынские стихи и посвящал их. Тебе, сильной и смелой. К тому же, Лале никогда бы не сделала того, что сделала ты.

    — И что же?

    — Вправила мне мозги самым жестоким образом, — тихо рассмеялся Влад. — Всегда знал, что ценность чего-то можно познать, лишь потеряв… Но не думал, что сам окажусь таким слепцом. Но когда мы… Расстались. Я много думал о том, чем обманул твоё доверие. И очевидное не приходило мне на ум. Даже когда ты говорила, что ты не Лале — Лайя. А я был так ослеплён твоим внешним сходством с Лале, я был так поглощён тоской, виной… Я не слышал тебя. И за это поплатился. Но теперь…

    Влад обнял её запястья и погладил большим пальцем проступившую синюю венку, Лайя затаила дыхание.

    Никогда ещё Влад не смотрел на неё так — широко распахнутыми глазами, полными сияния лазурных небес, полными восхищения. И любви. Лайя смотрела в его глаза и спускалась в пещеру, полную драгоценных камней, качалась на волнах мрачного Тихого Океана, парила на небесных островах фэнтези-книг.

    — Однажды художница нарисовала мне прекрасную жизнь-мечту. Но только тебе, искусному реставратору, удалось возвратить меня к жизни, претворить мечту в реальность, может быть, и не столь прекрасную, как рисовала художница, но зато настоящую. И я буду совершенным глупцом, если не скажу о том, что люблю тебя.

    Влад коснулся губами костяшек её пальцев и прошептал:

    — Я вижу тебя, Лайя.

    Конверт спланировал на ковёр из дрогнувших пальцев. Под ногами веером разметались два чёрных билета с посеребрёнными буквами — на мюзикл «Призрак Оперы» в Париже. Но это было совершенно не важно.

    Лайя поджала губы, боясь неловкой улыбкой или полусмешком-полувсхлипом разрушить этот бесценный момент. Ладони скользнули из рук Влада, обхватили его лицо, пальцы запутались в волосах.

    Лайе не просто хотелось верить Владу — теперь она ему верила.

    — Я люблю тебя… — сорвалось с губ шёпотом.

    Такие важные, такие нужные, такие бережно хранимые глубоко и далеко слова, оказались слаще глотка воды, теплее камина.

    Лайя коснулась лба Влада своим, прикрыла глаза, и показалось, что свет, от которого она отказалась давным-давно, переполнил их.

    1. Вероника Микле. «Не плачь, что предаю забвенью…» ↩︎
    2. Михай Эминеску.”Лишь раз единый» (пер. Н. Стефанович) ↩︎
    3. Вероника Микле. «Я ушла» (пер. Нел Знова) ↩︎
  • Касание

    Всё начинается с прикосновения, осторожного, почти невесомого.

    Морана сидит в свадебном платье, что расшивали золотыми узорами да оберегами нежные ловкие руки её сестёр, в драгоценном золотом кокошнике, что сдавливает лоб до тупой, размеренной боли, рядом с Даждьбогом в золочёной кольчуге. 

    Рядом с законным мужем с этого дня и до скончания времён, могучим сыном Перуна, правой рукой солнечного Хорса. С благородным воином, владыкой дневного света.

    Отец будто в насмешку отдал дочь, смирившуюся с тьмой, окропившей душу, поразившей тело, в руки солнечного, сияющего мужа. «Только яркому горячему свету под силу рассеять глубокую тьму, — говорил Сварог, запирая Морану в светлице — доме, что сталь клеткой хуже темницы Скрипер-Змиевой, — после попытки скрыться в Нави. — Одно есть средство, что сильнее любого оружия, сильнее любой силы — то жар любви. Одной искре по силам обратить в пепел то зло, что осталось в душе твоей. Такою любовью возлюбил тебя Даждьбог. Не беги прочь, смирись. Позволь ему избавить тебя от тяжёлой тьмы, раз уж не удалось моему огню». 

    И не слышал отец плача дочери, и не слышал убеждений Мораны, что нет в ней сущего зла Скипер-Змиева — то холод и тьма, с которыми жить и возможно.

    Даждьбог сжимает тонкую бледную руку Моранину горячей грубой хваткой могучего воина. В этом жесте нет нежности — лишь желание обладать. Морана содрогается и опускает взгляд на колени, причудливо расшитые на любовь, на семейное счастье.

    Его присутствие, его прикосновения Моране чужды. Как холод и лёд пожирают друг друга до гибели, так и они с Даждьбогом будут сосуществовать, пока не уничтожат друг друга.

    Морана не ненавидит Даждьбога, но и полюбить его не сумеет.

    Да и как может полюбить испорченное тьмою, поражённое холодностью сердце?

    Морана усмехается собственным мыслям и вдруг кожей сквозь плотную ткань платья ощущает прикосновение. Невесомое, осторожное прикосновение чужого взгляда ласкает кожу приятной прохладой. 

    Сердце вздрагивает, и Морана ищет глазами по трапезной того, кто смотрит на неё так. Не находит. Но взгляд возвращается снова и снова, и Моране наконец удаётся его перехватить.

    Высокий, с чёрными волосами, небрежно перевязанными на затылке тесьмой, мужчина так сильно не похож на воинов из Перуновой дружины, что громко и буйно празднуют свадьбу Даждьбожью. Он стоит в тени поотдаль, не в сияющей кольчуге, а в доспехах из чёрной, как сама ночь, кожи, набросив на одно плечо плащ, и смотрит на неё серыми полупрозрачными глазами, в которых тучами клубится тьма.

    Сердце вновь вздрагивает, а под кожей прокатывается трепетный бархатный жар, от которого дыхание застревает хрипом в горле.

    Морана его не знает, но уже её сердце тянет к нему, как одинокую лодку — к причалу, как перелётных птицу — в родные края. Морана не знает, кто он, но уже знает, что с ним ей будет спокойно.

    Морана — лишь изредка бросая притворно-благодарные взгляды на гостей, что желают им бесконечного счастья — внимательно разглядывает молчаливого гостя, без дрожи, без смущения выдерживая его испытующе-любопытствующий взгляд.

    Но приходит пора скрепить союз поцелуем и Даждьбог решительным властным жестом поднимает Морану из-за стола. Его мозолистые горячие пальце оглаживают её лицо, и каждая клеточка внутри Мораны застывает маленькой льдинкой.

    Морана не может раскрыть губы в ответ на поцелуй Даждьбога, Морана не хочет слышать радостный смех уже захмелевших гостей и крик: «Горько!». Поцелуй и вправду до ужаса горький, так что хочется утереть рукавом рот. Но приходится полностью отдаваться Даждьбогу. 

    А когда Даждьбог усаживает Морану обратно, она видит молчаливое сочувствие в глазах  мрачного незнакомца.

    Уже гости начинают расходиться, уже Даждьбог уединяется с другими воинами, когда Морана наконец может подняться из-за стола. Она к Живе, золотоволосой, румяной от хмеля, празднества и танцев, в которые её утягивали воины отцовской дружины, и осторожно касается плеча.

    — Мара! — Жива радостно протягивает к ней руки. — Как я счастлива за тебя, милая сестрица!

    — Не нужно, Жива, — Морана хмурится и крепко, со всем отчаянием, что горечью переполняет её, сжимает её пальцы.  — Ты знаешь: не в радость это мне. Нет в моём сердце отрады, сестра.

    — Не отчаивайся, — переплетает Жива их пальцы. — Конечно, погасить свет гораздо легче, чем прогнать тьму. Но Даждьбог поможет, как помогает всем.

    — Не быть мне его супругой, Жива. Не быть.

    В холодном и хриплом голосе Мораны не отчаяние — уверенность и пророчество, поэтому Жива отшатывается, прижимая ладонь к груди. Она видит всё в её глазах, но понять этого, конечно, не может.

    Морана поднимает голову с тяжёлым кокошником, расправляет уставшие плечи и, бросив через плечо взгляд на тёмного незнакомца, справляется как бы между прочим:

    — Что за воин там стоит в стороне ото всех? Не Перуновой дружины он воин. Другой стороне служит — я чувствую.

    Морана просидела в родной светлице (отцовской темнице) в ожидании свадьбы слишком долго — и много не знает. Жива переминается с ноги на ногу и, заправив за ухо прядь, с сомнением бормочет:

    — Говорят, что Кощеем его кличут. Имени его никто не знает, откуда он явился — тоже. Просто однажды встал во главе рати Чернобожьей, и все волкодлаки, вся нечисть, вся тьма его покоряется. Поговаривают, это сам Чернобог и переродился.

    — Неужели батюшка разрешил самому злу посетить эту свадьбу? — усмехается Морана, и насмешка эта сочится ядом и злобой.

    Жива хмурится, но заученно повторяет заветы отца:

    — Тьма и свет всегда рука об руку ходят.

    — Только тьма всегда ищет тьму, — напоследок пожимает плечами Морана и разворачивается, чтобы уйти, да только Жива хватает её за руку.

    — Мара! Нельзя. Ты совершаешь ошибку. Быть беде большой!

    — Запомни, Жива, — Морана вырывает руку из руки сестры и шипит сквозь зубы: — Я иду своей дорогой. И беда обрушится на тех, кто помешает мне. Я покину Даждьбога однажды. Может быть, завтра, а может, через сто лет. Но только вместе мы не будем. Никогда.

    Полна решимости, Морана подходит к Кощею почти вплотную. Он стоит у распахнутой в ночь, где поют сверчки, ставни и глядит на неё с лёгкой полуусмешкой. От него веет свежей тьмой, замогильным холодом и кровью. 

    — Морана, — слегка склоняет он голову, но удивлённым не выглядит: как будто ждал, когда она подойдёт. — С праздником.

    — Не стоит, — отмахивается Морана. — Я вижу, ты ждал меня. Зачем?

    — Ты не счастлива, — замечает Кощей с горечью. — Отчего? Даждьбог хорош собой: силён, крепок, широкоплеч и… Слишком светел, верно?

    — Именно так, — кивает Морана, и мимолётная улыбка касается её губ; не желая выдавать себя, Морана разворачивается и смотрит на усыпанное белыми крошками-звёздами полотно небес. — У меня нет выхода, кроме как подчиниться воле отца.

    Кощей тоже отворачивается к окну, и его холодная рука накрывает её ладонь, сжимает пальцы крепко, надёжно — и у Мораны всё нутро трепещет, а тьма кажется теплее, ласковее света.

    — Отчего же выхода нет? — щурится он смешливо. — Коли пожелаешь — похищу тебя, утащу в Навь, куда ты так отчаянно просилась.

    Мимо проходит Перун, и его взгляд из-под густых бровей грозен и воинственен. Кощей разжимает руку, Морана прикладывает ладонь к груди — и замирает на мгновение в раздумьях. Слишком искусительно, слишком сладко — слишком заветно звучит всё то, что он обещает. 

    — Кто ты? — хмурится Морана, и в голосе её звеняще посвистывает вьюга.

    — Я? Я — Смерть. Я правая рука Чернобога, — Кощей распаляется, голос его звучит опьянело, в глазах разгораются молнии. — Я его повелитель. Я держу в руке всё сущее стихийное зло. Я контролирую каждый его шаг, каждый его помысел. Я правлю Навью. Все жертвы ему — мне. Все его силы — мои.

    — Почему же я должна верить твоим словам?

    — Потому что ты хочешь этого, Мара.

    Усмехнувшись, Кощей вкладывает в её руки свой кубок с вином и уходит неслышно и незаметно, растворяясь в сумраке дверного проёма.

    Морана делает глоток. Вино горечью пощипывает кончик языка и живительной силой проносится по разгорячённому, утомлённому долгим празднеством и роскошными одеждами, телу. Поболтав вино в кубке, Морана оборачивается к окну.

    Мрачная худощавая фигура поправляет меховую накидку на плече и, лихо вскочив на коня, уносится прочь. В густой воздух долгой летней ночи слышится глухой перестук костей. Морана делает ещё глоток.

    Её хочется верить словам Кощеевым, хочется вскочить на коня и так же смело, отчаянно, под перестук костей мёртвых, под завывание волкодлаков, раствориться в тенях, остаться в Нави — царстве, в котором она не была, но с которым теперь тесно связана.

    Грохочет бряцаньем металла хохот дружины Даждьбожьей, и Морана закатывает глаза: а пуще всего жаждет она избавиться от оков нежеланного брака.

    И Кощей может ей в этом помочь, если не убоится. «Вещать-то все мастера, — усмехается уголком губ Морана, исподлобья наблюдая за затихающим празднеством. — А ты возьми да увези».

    Морана допивает вино залпом и утирает неосторожную каплю краешком рукава — смывает с губ масляные и жгучие поцелуи Даждьбожьи.

  • Письмо

    Арлатанский лес никогда не спал. Тихо шелестела листва многотысячелетних деревьев, видевших и возвышение, и падение древнеэльфийской империи. Трепыхание крыльев полупрозрачной, мерцающей зелёноватым сиянием Завесного огня бабочки отражалось в золоте безжизненных доспехов павших стражей тайн Арлатана. Над головой с журчанием скручиваясь в причудливое мерцание, магия, а Агата сидела на середине обрушенного моста, поставив подбородок на колено, и болтала ногой.

    С тех пор, как Беллара показала ей тихие уголки Арлатана, где не нужно бояться взрыва артефактов, появления растревоженных духов или осквернённых существ, Аварис часто приходила сюда, на разуршенный мост. Сначала долго стояла на краю, пока из-под носков замызганных, затёртых, запылённых сапог звонко осыпалось на землю бежевое крошево, а потом устраивалась поудобнее и смотрела на руины Арлатана.

    Города, который сам себя погубил в междоусобных войнах.
    Города, который — думала она раньше — её Тевинтер поработил и разрушил.

    Это странным образом успокаивало. И помогало сосредоточиться на цели — целях, которых с каждым шагом сквозь элювиан становилось всё больше и больше. Восстановить разрушенное. Разрушить установленное. Выжить.

    — Выжить… — шепнула Агата.

    Мятый листок, измазанный в чернилах, печально скрипнул в кулаке. Агата уткнулась в него лбом. Лист медленно тлел в раскалённых отчаянной яростью ладонях — и не было сил себя сдерживать. В конце концов, это всего лишь черновик письма: Эвка и Антуан напишут друг другу ещё десятки, сотни писем, пока будут живы. Если будут живы…

    За спиной послышалось шевеление. Шоркнула подошва о неровную кладку ветхого моста, затрепыхались листы вьющейся лозы. Пальцами свободной руки Агата подгребла себе воздух: здесь, в Арлатане, магия особенно легко и податливо скользила в ладонь, приобретая самые причудливые формы, о которых она в Круге не могла и грезить.

    — Рук?..

    От это голоса, льнущего к коже дорогим чёрным бархатом, по телу пронеслась крупная дрожь. Пальцы разжались. Искры алыми лепестками осыпались на доспехи стража, распугав бабочек. Агата зажмурилась и не шелохнулась.

    Шаги приближались.

    — Эй, Рук… Всё в порядке?

    «В порядке, конечно, в порядке», — Агата сжала губы и сердито засопела, тщетно пытаясь сбросить это дурацкое, неуместное чувство, от которого щипало в уголках губ, от которого она так старалась избавить всех вокруг.

    — Рук…

    Шаги замерли за спиной. Потом на правое плечо опустилась рука. Тяжёлая, горячая, мозолистая. Агату окутало запахом древесины, металла и пыли, она шмыгнула носом.

    — Агата!

    Агата подняла голову. Даврин стоял над ней и болезненно морщился, будто бы знал, о чём она думала. В плетении жёсткой ткани рубахи застряла стружка и пух Ассана. Взъерошенный, с закатанными рукавами, Даврин выглядел так, как будто что-то заставило его сорваться к ней в разгар резки по дереву. Агата виновато прикусила щёку изнутри: меньше всего ей хотелось приносить команде проблем. Их и без того хватает.

    — Ты… В порядке?

    Агата скользнула запястьем по скуле. На коже остались влажные чернильные следы.

    Конечно, она была не в порядке. Как можно быть в порядке, когда с миром происходит такое?

    Агата отвернулась от Даврина и, поставив подбородок на колено, посмотрела на теряющиеся в розовато-голубых небесах кристаллы башен некогда великого города.

    — Как ты меня нашёл?

    — Ну, в конце концов, я охотник, — усмехнулся Даврин; громко посыпались вниз обломки камней, когда он уселся рядом. — А твой запах… Его невозможно забыть.

    Агата кисло хмыкнула.

    — И что же в нём такого?

    Вообще-то им следовало поговорить. Но как говорить об этом, Агата не знала. Возможно, стоило поинтересоваться у Эммрика, как о таком разговаривали мёртвые, или с мёртвыми, или духи…

    — Ты пахнешь печеньем с шоколадной крошкой и пряностями… — Даврин задумался. — Кажется, так в последнее время всё чаще пахнет от Ассана. Ты ничего не хочешь мне рассказать?

    Агата фыркнула.

    — Ладно, если серьёзно, мне помог Смотритель. И немного Беллара.

    Агата вскинула бровь и с интересом поглядела на Даврина. Он в смущении потёр шею — Агата прикусила губу, наблюдая, как вздуваются вены на предплечьях, как подёргиваются мышцы на плечах, и тут же стыдливо отвела взгляд на носок сапога. Щёки вспыхнули почище сферы в подсумке.

    — Я хотел опробовать станок, чтобы подточить меч, а он всплыл из ниоткуда и просто сказал, что обитательница заплутала в тропах смятения. И всё в таком духе. Я позвал Беллару. Она сказала, что ты, видимо, в смятении, умчалась в Арлатан. Что за дурацкая привычка вечно говорить загадками…

    С тяжёлым вздохом Даврин прямо посмотрел на Агату. Она с трудом поборола желание полностью укрыться волосами. Варрик, конечно, говорил ей, что в боях волосы лучше собирать, а то и вовсе состричь, но Агата косилась на его шевелюру и только и фыркала. Не пожалела: теперь не составляло труда скрыться в прядях, как пугливые галлы Арлатана скрываются в зарослях, и только наблюдать.

    — Я это о тебе тоже, Рук.

    Агата встряхнула волосами и исподлобья глянула на Даврина:

    — Почему ты мне не сказал о том, что Страж, убивающий Архидемона, должен умереть?

    — Я не хотел, — Даврин вымученно потёр лоб. — Мне не хотелось, чтобы ты это знала. Ты бы тогда стала жалеть… Попыталась бы остановить меня. А я Серый Страж — это мой долг.

    — Ты предпочёл бы героическую смерть жизни со мной?.. — осознав, что прозвучало немного эгоистично, Агата поспешила исправиться: — Ладно. Жизни вообще?

    На глаза опять навернулись эти проклятые слёзы, мучающие её по ночам с воспоминаниями о битве в Вейсхаупте.

    — Не думала, что скажу это, но мне повезло, что Первый Страж так быстро очухался. Я бы не смогла… Потерять… Тебя.

    — Агата…

    Даврин коснулся её запястья. Агата дёрнулась и сунула ему под нос смятый, чуть почерневший от с трудом усмирённого пламени лист.

    — Об этом ты тоже не хотел, чтобы я знала!

    Двумя пальцами подцепив листок, Даврин осторожно развернул его, разгладил и принялся читать. Его лицо казалось непроницаемым: спокойным, безразличным, уверенным. Агата пошкребла ногтем каменную кладку, ожидая, пока он закончит чтение.

    — Ты украла чужие письма? — единственное, что сказал Даврин, возвращая ей сложенный вчетверо листок.

    — Они валялись под столом в ставке Стражей. Черновики. Мне стало интересно. Так… Когда ты собирался рассказать мне о Зове?

    Даврин помотал ногами в воздухе и опустил голову. Доспехи стража вновь облюбовали местные бабочки. Агата заправила за ухо прядь в ожидании.

    — Ты торопишь события.

    — И вовсе нет, — помотала головой Агата. — Никогда не торопила. Просто… Стараюсь держать ритм, который задали нам Эльгарнан и Гилан’найн.

    — До недавнего времени я не думал, что всё… Всерьёз.

    Щёки обожгло стыдом. Агата скривилась. Когда она флиртовала, всегда балансировала между дурацкими шутками, аллегориями и выглядела до невозможности нелепо. Как-то она пыталась разговорить в «Фонарщике» агента венатори таким образом — после драки Тарквин строго-настрого запретил ей флиртовать на заданиях, а вне заданий рекомендовал заготовить набор фраз из продававшихся у газетчика любовных романов и использовать их.

    С Даврином всё с самого начала пошло как-то… Не так.

    Грифоны. Осквернённый дракон в Минратосе. Гилан’найн. И охота.

    Охота на охотника.

    Охота быть с охотником.

    Охота… Жить.

    Агата не поняла, когда у неё вдруг зародилось это бурлящее желание помочь Даврину желать счастливой жизни, а не героической смерти. Видеть смысл в облаках, в искрах, в борьбе, в глупых заигрываниях, шутках — а не только в убийстве и умирании. Этого вокруг становилось слишком много.

    — Всё всегда было всерьёз, — Агата поглядела на письмо. — Хотя я знаю, могло выглядеть… Странно. И я знаю, что я выбрала, сама выбрала, сама приняла и ещё и сказала сказала тебе об этом… Я выбрала любить Серого Стража. Я видела, слышала, читала, как Эвка и Антуан…

    Даврин вдруг обхватил её запястье и мягко потянул на себя. Агата подняла на него глаза. Даврин улыбался. Мягко, коварно, очаровывающе — настоящий охотник, убьёт жертву безболезненно и быстро, по заветам своей эльфиской богини. «А жертва и рада быть убитой», — подумала Агата, позволяя Даврину себя поцеловать.

    Поцелуй был стремительным — мгновение, даже бабочки не успели взметнуться, потревоженные шевелением теней — но крепким, согревающим, как антиванский эль, который Агата тайком подливала в кофе. Губы пульсировали, руки дрожали, а Даврин мягко поправил прядь за ухом.

    — Не думай об этом, Агата. Не сейчас. Давай разделаемся с богами, со скверной, с Соласом в твоей голове. А потом… Потом будем жить. И охотиться на чудовищ. Ты на венатори и работорговцев, я на порождений тьмы, если они останутся. Вдруг у Соласа есть способ вернуть титанам сны и всё такое…

    Агата потёрлась носом о нос Даврина, он усмехнулся:

    — У Ассана научилась?

    Кончиками пальцев бархатно поглаживая чёрные рубцы эльфийской татуировки, валласалин, вассалин, валласлин — Агата ещё не выучила, — она улыбнулась:

    — Ещё бы. Хочу, чтобы ты обо мне тоже не забывал ни на миг.

    — Стать твоим телохранителем? — промурлыкал Даврин, накручивая длинный рыжий локон на палец. — Боюсь, на вас двоих может меня не хватит.

    — Нет, — беззвучно рассмеялась Агата. — Стань своим телохранителем. Сохрани себя. Ради меня. Пожалуйста, выживи.

    — Я постараюсь… — шёпотом откликнулся Даврин, прижимаясь лбом к её лбу.

    И Агата поверила. Прикрыв глаза, она позволила этому жаркому, бурлящему чувству пронестись по жилам, венам, смешаться с кровью — стать её частью сейчас и навек.

    Черновик письма осыпался с пламенеющих пальцев пеплом.

  • Одинокая

    Морана прядёт да вышивает. Вышивает да прядёт от рассвета до заката. Ибо более нечем заняться ей в мужнином тереме. Пусть и стала она супружницей Даждьбожей, пусть волей отцовской наречена ему в спутницы вечные и верные, пусть клялась пред алтарём делить с ним и празднества с горестями и дни с ночами… 

    Всё — пыль.

    Мелкие белые точки, бесконечно вальсирующие в воздухе светлицы под свист колеса.

    Скоро вращаются нити в её руках. Тонкая нежная нить до жара раскручивается в подушечках пальцев, грубеющих и упругих. Петлями расцветают на полотнах смелые подснежники, нежные ландыши, уютные еловые лапы. Моране не привыкать прясть да вышивать, однако никогда прежде не полонились покои её грудами нитей серебряных, не устилали стены полотна от безысходности.

    И даже на сии благородные труды в мужнином доме все смотрят искоса. С колючим презрением и схоронённым за спиною ударом.

    В мужнином доме Моране места нет.

    Конечно, никто не смеет выразить неуважение открыто: страх намертво поселился в них; но в улыбках нет ни тени приветливости, в поклонах недостаёт почтения, а в голосе — безразличие иль затаённая ненависть. С первой брачной ночи, мучительно душной и сжигавшей нежную кожу, обнажённой Морана впитывает злые увещевания: «Околдовала, охмурила, погубит! Заморит тепло холодом своим и ядом Змиевым!»

    Собирают Морану по утрам грубо и резко. Царапают будто бы невзначай короткими ногтями, облачая в платья; стягивают до боли густые волосы, сплетая их в косы, что тяжелее Скипер-Змиевых цепей сковывают голову; с удовольствием надевают ей моршень, расшитый жемчугами и серебром.

    Морана молчит: нет смысла переводить силы и голос на служанок. Уйдёт одна и явится другая, злее, грубее прежней. И повторяться всё  будет до тех пор, пока Морана не изведёт всю прислугу в тереме Даждьбожьем и не явится в их дом Сварог-отец в сопровождении новых служанок.

    И сызнова начнётся мучение.

    Иногда Морана выходит из светлицы своей и обходит терем. Тотчас прислуга прячется по углам, и лишь шуршание из темноты напоминает Моране, что она здесь не одна. И по-прежнему здесь чужая.

    — Майю-Златогорку-то она извела! — бормочет конюх, собирая золотые пряди любимого Даждьбожьего коня.

    — Не жена она ему, — обиженно поскуливает берегиня, что разносит за ужином мёд. — Не хозяйка.

    — И дитя не родит, — ворчит повитуха, приставленная к дому Перуном. — Её холод любое семя загубит. Да и сама хилая, костлявая.

    — Цыц, — утробно рычит Морана. — Изничтожу всех. Али не страшно вам статься уморёнными!

    Морана не желает этого: слова горным потоком проливаются на свет.

    Смолкают слуги, ибо не желают пуще прежнего гневить жену хозяина. Остаются лишь шуршание сена в конюшнях, скрип дощечек под невесомыми ножками да похрустывание целебных трав в ступках.

    Морана остаётся одна.

    Весь терем — и резные узоры колонн, и искусные росписи под потолком — обжигает её, терзает, гонит прочь. Неприкаянной Морана бродит по нему от рассвета до заката.

    А потом является Даждьбог. Сияющий, громкий… С ним как ото сна пробуждается терем. Одна Морана остаётся недвижима. Сложив руки под грудью, она встречает его взглядом чуть свысока и коротко кивает, когда он с широкой улыбкой приветствует её.

    — Милая моя. Отчего ты печальна, — с радушным ворчанием подступается он к Моране.

    Она усмехается уголком губ.

    Твёрдая рука воина собственнически накрывает щёку. Морана смотрит в глаза супруга безразлично, терпеливо ждёт, покуда налюбуется.

    Даждьбог имеет привычку смотреть жадно и долго: так дети раньше смотрели на мерцание снежинок в лунном сиянии. Когда он тянется к ней с нежностью, застывшей на устах, Морана сдаётся. Отступает на шаг и успевает отвернуться.

    Поцелуй застывает ожогом на лбу.

    За столом берегини льют полны кубки мёда. Даждьбог хвалится своими заслугами, богатырями и мощью, способной сдерживать мрак. Морана, сдержанно кивая, скорбно пригубляет мёд. Ей опостылело слышать о своей тьме и своём свете. Будто бы они не способны сосуществовать, будто бы одно непременно должно вытравить другое.

    И, разумеется, свет Даждьбожий разгонит клубящуюся в Моране тьму.

    Морана кривится, пьёт мёд и втайне мечтает заглушить приторную сладость винной горечью.

    Чтобы не кривиться от противно-сладких улыбок прекрасных прислужниц и насмешливо-заинтересованных взглядов слуг. Чтобы не мёрзнуть в этом горячем тереме. Чтобы в супружеской спальне не душить в подушках жалобный скрежет зубов.

    В постели Морана не смыкает глаз. Покусывает мозоли и глядит в бесконечную ночную гладь. Шумно дышит Даждьбог над ухом, крепко спит до самой зари и в сущности ему и дела нет до супруги.

    Он верит лживым улыбкам прислуги и не видит колючих взглядов, впившихся в Морану из всех углов. А Морана не привыкла звать и просить.

    Ставни гулко хлопают, впуская в спальню холод ночи, и Морана беззвучно поднимается с постели. С хриплым криком чёрная тень опускается на раму. Угольно-чёрный ворон сидит на пороге опочивальни, озарённый холодным сиянием звёзд. Когти его в нетерпении терзают нежную древесину, а глаз внимательно смотрит на Морану.

    Кончиками пальцев она касается головы ворона. Шелковистые перья приятной прохладой перекатываются под усталыми пальцами. Ворон не щёлкает клювом, не пятится — покорно льнёт к холодной руке. 

    Второй рукой Морана осторожно ощупывает лапы ворона и вздрагивает, когда в пальцы падает шершавый свиток.

    Ей не нужно разворачивать его, чтобы знать, от кого.

    Лёгкая улыбка трогает губы Мораны.

    С этого мига она не будет одинока.

  • Nice shoot

    Корабль Коллекционеров, 2185

    О том, что «Цербер» забыл восстановить ей кое-что поважнее, чем расползающаяся по швам кожа, Лее Шепард ненавязчиво сообщает Гаррус Вакариан, едва его раскуроченная челюсть заживает ровно настолько, чтобы издаваемые шуршащие звуки были понятны системе перевода. Лея, как и каждый день до этого, заглядывает к нему после ужина, разобравшись с рассеянной по Омеге эпидемией, продезинфицированная трижды (ИИ «Нормандии», Мордином и Чаквас), в медотсек. Доктор Чаквас категорически отказывается разрешать ему переселяться поближе к главной батарее. До полного выздоровления — как говорит она.

    А Лея смотрит на пропитанные чернильной синевой повязки на челюсти и качает головой: полное выздоровление тут наступит нескоро. Когда Лея неловко присаживается на край койки в медблоке, длинные пальцы Гарруса с хрустом прокручивают стороны кубик Рубика: ему скучно. При виде Леи он немного оживляется, приподнимается на подушках повыше и спрашивает вполголоса, полушёпотом — мандибулы едва шевелятся — наверное, ему ещё больно:

    — Почему ты не выстрелила?

    — О чём ты? — с полуухмылкой хмурится Лея Шепард.

    Притвориться, что она не понимает, о чём речь, очень легко. Только пальцы с досадой впиваются в край койки.

    Понимает: помнит. Чуть ли не каждую ночь прокручивает в голове по фрагментам тот вечер на Омеге, когда Гаррус всунул ей в руки снайперку — «Прикрой меня, Шепард! Я поменяю позицию!» — а она растерянно вертела её в руках, не понимая, как правильнее её держать, смотрела в прицел, видела макушку саларианца, но спусковой крючок нажать не сумела.

    — Ты знаешь, о чём я, Шепард, — рокочет Гаррус, и Лею прошибает холодными мурашками.

    Гаррус Вакариан видел её в бою меньше одного раза — и первым понял, что-то не так. Может быть, потому что Лея отчаянно мазала из всего, что тяжелее и больше пистолета. Может быть, потому что сотрудника СБЦ из Гарруса все же не вытащить, и он попросту живёт в мире мелких деталей.

    А может быть, он просто слишком хорошо её знает — лучше, чем «Цербер».

    — Знаю. Думаю, просто я — это уже не совсем я… — болезненно морщится Лея, вглядываясь в своё отражение в мутном стекле медблока.

    Гаррус разочарованно прищёлкивает мандибулами и касается раскуроченной челюсти.

    Как только Чаквас разрешает ему переступить порог медотсека, Гаррус теснит Джейкоба в, обновляя арсенал после каждой вылазки: иногда бандиты с Омеги таскают с собой неплохое оружие, которому грех пропадать в пыли. Вызволять оперативника «Цербера» — перед Призраком, как ни противно, очки зарабатывать нужно — из лап «Затмения» Лея берёт Гарруса (кто, как не Архангел, знает все их уловки и слабости) и Касуми: действовать нужно быстро и тихо. Поэтому Лея прикручивает к «Палачу» глушитель.

    Гаррус, проверяющий свою винтовку, долго смотрит на неё через визор: Лея кожей ощущает его пристальный взгляд, а кроме того, видит мутное отражение в металлических стенах отсека. Чуть быстрее и резче, чем следовало бы, загоняет термозаряд в магазин.

    — Почему не берёшь винтовку?

    Лея недовольно ведёт плечом, пистолет примагничивается к бедру:

    — Пистолет надёжнее.

    Она хочет выйти, готовиться к высадке — Гаррус прихватывает её за плечо:

    — Что-то не так, Шепард? Ты же была хорошим снайпером.

    — Да она и сейчас стрелок отличный, — считает должным отметить Джейкоб, наблюдающий за сборами Касуми.

    — Я сказал: снайпер. Каждый снайпер — стрелок, но не каждый стрелок — снайпер.

    Фраза пулевым прошибает сознание.

    И после возвращения на «Нормандию» Лея, ещё пыльная, запыхавшаяся и злая, как кроган с уязвлённым самолюбием после десятка пуль, пролетевших перед самым носом и покорёживших неудачную броню, врывается в главную батарею, отвлекая Гарруса Вакариана от методичной калибровки новых турианских орудий, прикрученных к «Нормандии».

    — Помоги мне вспомнить, какого быть снайпером.

    Лея Шепард решительно сжимает руки в кулаки. Гаррус Вакариан едва подёргивает мандибулами — будто бы усмехается.

    Лею Шепард уже не раз учили стрелять из снайперки: сначала отец, потом парнишка на Акузе, потом специалисты N7, вынудившие овладеть всеми видами оружия. И каждый из учителей, снова и снова повторял слова отца: «Терпение и дыхание — вот настоящее оружие снайпера. Его мир — это прицел. Он видит только цель, существует ради неё».

    И Лея Шепард стискивает зубы, терпит и натужно дышит, в очередной раз перебирая в арсенале снайперскую винтовку. Про специалистов всегда говорят, что у них руки помнят. У Леи Шепард всё наоборот — руки каждый раз берут винтовку неправильно, и тогда когти Гарруса легонько постукивают по пальцам, заставляя их вспоминать, как обнимать снайперку.

    Раз в три дня стабильно Лея Шепард находит предлог, под которым умудряется спровадить Джейкоба или на помощь Миранде, или в бар к Касуми, просит СУЗИ на три часа заблокировать вход в оружейную, а сама остаётся с Гаррусом.

    На Омеге, впрочем, тоже немало укромных пустующих проулков и оружия — особенно, после зачистки банд — и достаточно разумных людей и ксеносов, не высказывающих отъявленный интерес, зачем турианец и человеческая женщина стреляют по пустым банкам и контейнерам.

    После очередного уединения Джокер начинает отпускать болезненно колкие шутки о взаимокалибровке и её последствиях, но даже не представляет, насколько близок к правде и насколько от неё далёк.

    Гаррус калибрует Лею — настраивает на работу с винтовками. Разбирает, собирает, заставляет пальцы привыкать к мелким пулям, к прикладу, вплотную вжимающемуся в плечо, к прицелу.

    И каждый раз, возвращая винтовки на место, напоминает: для снайпера главное — цель.

    У Леи Шепард цель — вернуться.

    Вернуться довольно непросто, когда половина Галактики хочет тебя убить (включая текущего работодателя), а убийцы мертвы уже как пятьдесят тысяч лет.

    На корабле Коллекционеров у Леи Шепард появляется новая цель: надрать задницу Призраку. Правда, для начала нужно всё-таки возвратиться.

    Прижавшись грудью к ящикам и чувствуя, как горячо бьётся в крови панацелин, Лея Шепард видит, как выкуривают из укрытия Гарруса, чтобы окружить.

    Пистолет слишком далеко — слишком близко Коллекционер с лазером, и Касуми не видно, не слышно. Рядом только винтовка, старенький «Богомол», видимо, кого-то из колонистов. Без церберовских наворотов, с одним патроном в обойме и девятью —

    в запасе. Но выбора у неё тоже нет.

    Лея подтягивает к себе винтовку, твёрдо упирает локоть в ящик, плотно вжимает затыльник в плечо, прижимается щекой к прикладу. В прицеле маячит и покачивается хищно озирающийся Коллекционер — Лея выравнивает линию.

    Его широкий лоб аккурат на пересечении линий.

    Лея Шепард выдыхает. И нажимает спусковой крючок.

    «Первый».

    Пуля вылетает легко, импульсом, стремительной частицей света, и за перестрелкой Лея даже не чувствует, как стонет плечо, пока перезаряжает винтовку.

    Хватает в прицел Коллекционера, пустившего со свистом голубоватый свет из штурмовой винтовки над её головой. Выдох. Касание. Выстрел.

    «Второй».

    Лея действует почти бездумно — только считает.

    От первого до девятого.

    На десятом — голова Предвестника рассыпается золотисто-зелеными ошметками жуков, и в зале повисает звенящая тишина, которая пахнет кровью, электричеством и немного — горелой плотью. Лея Шепард перемахивает через ящики, обходит колонну и подбегает к Гаррусу.

    Жив.

    — Отличный выстрел, — смахивая со лба зелёную гниль, пыхтит Гаррус.

    Термозаряд с щелчком поддаётся жёсткому толчку и занимает своё место в магазине. Лея бережно и твёрдо прижимает к груди винтовку, как, наверное, мать баюкает утомившего её ребёнка, кивком головы просит Касуми разведать обстановку впереди. Та безмолвно и беззвучно сливается с пространством, а Лея подходит к Гаррусу и протягивает ему ладонь. Он поднимается сам, аккуратно оставляя ящики с пометкой «взрывоопасно», оценивающим взглядом сквозь визор глядит на неё с винтовкой и повторяет:

    — Одна пуля — один эээ, — Гаррус озадаченно мычит, разглядывая зеленовато-лиловые пятна под ногами, — труп. Замечательно.

    Его мандибулы дрожат и, наверное, если бы раны на костной коросте зарастались быстрее, Лее бы повезло увидеть улыбку турианца. Ей думается, что это явление в галактике даже более редкое, чем Жнецы, и она беззастенчиво счастливо отвечает ему тёплой улыбкой:

    — Просто у меня был неземной учитель.

    — Что я слышу, капитан! Кажется, кто-то научился каламбурить, — оглушительным треском помех оживает наушник, и тут же слышится смешок Джокера.

    Лее прикладывает два пальца к уху, вслушиваясь в родной до тёплых мурашек голос среди помех, и едва ли не кричит, оглушённая перестрелкой и собственным успехом:

    — Джокер! Слышу тебя! Командуй, куда дальше.

    — Как пожелаете, капитан.

    Джокер прокладывает ей маршрут вон из ловушки Коллекционеров, а Лея сжимает винтовку и ей кажется, что теперь её шаги — куда увереннее.

  • Чистильщики

    Чистильщики

    художник: нейросеть

    Их всегда было трое. Мария, Чумной Доктор и Он. Никто не знал, кто они, откуда появляются в городах и куда исчезают потом, когда выполнят своё грязное дело. Но все знали, что появление в толпе Чумного Доктора в строгом мужском костюме и кожаных перчатках не к добру — к смертям.

    В народе их называли «Чистильщики». Никто не знал, как называется эта государственная программа на самом деле и сколько человек задействованы в ней. Даже они сами. Они не знали, кто прячется под масками Марии, Чумного Доктора и Его на новом задании. Они никогда не снимали масок и не говорили о себе. Они знали лишь глаза и приглушённые голоса друг друга. А ещё знали, что всегда был четвёртый. Никому не видимый, никем не рассекреченный Четвёртый, который являл начало всему. С его писем, лаконичных и зашифрованных, чистка стартовала. А заканчивалась запахом пороха на пальцах Марии.

    Больше им не положено было знать.

    Насколько бы ни была грязна и противна чистка, она была необходима. С каждым годом людей становилось всё больше, а ресурсов — всё меньше. И нужно было методично истреблять тех, кто ведёт неподобающий образ жизни, грешит, ворует…

    За пять лет Мария привыкла. Она не знала другой работы, кроме как носить комфортную чёрно-белую форму и, нажимая на спусковой крючок, бесславно заканчивать век очередного грешника. Шесть грешников в месяц. Раньше было страшно, трепетно и жалко. Теперь прошло. Ничего не появляется из ниоткуда. Чтобы кто-то жил — кто-то должен умереть. Так учил Марию её первый Он. И всё, что ей оставалось: повторять эту истину про себя, выискивая в прицеле висок жертвы.

    В комнате было темно. Горизонтальные жалюзи скрывали золотистый солнечный свет южного города, и комната казалась совершенно маленькой камерой. Мария щёлкнула снайперской винтовкой, закончив проверку отлаженности работы механизмов, и небрежно скинула грязные медицинские перчатки, заменяя их на жёсткие кожаные с нашивкой на указательном пальце: чтобы не сорвался. Винтовку прислонила к стене. И вытянула вперёд ноги.

    Оставалось ждать. В течение часа должен был явиться Чумной Доктор, проверяющий семерых намеченных Четвёртым «грешников», принести данные о них Ему, чтобы Он вынес вердикт. А пока тихо трещали настенные часы и громко и размеренно перестукивали ониксовые чётки.

    Клац. Клац. Клац.

    Он сидел спиной к Марии, скрытый чёрной полупрозрачной тканью. Мария могла видеть лишь крупный перстень на его большом пальце и кубики чёток. Дверь распахнулась неслышно, и Чумной Доктор просочился в комнату вместе с лёгким дуновением ветра из коридора.

    — Ты узнал? — глухо спросил Он, протягивая свободную ладонь Чумному Доктору.

    — Да, мастер… — склонившись в почтительном поклоне, Чумной Доктор вложил в руку Ему семь фотокарточек.

    На правой руке мелькнули желтоватые бинты. Мария поднялась и вытянулась, внимательно разглядывая проступавшую сквозь бинты смуглую кожу. Чумной Доктор не мог не почувствовать её взгляд. Он обернулся, и даже несмотря на маску, получилось ощутить враждебный холод его взгляда. Мария перевела взгляд на чётки. Они перестали клацать — верный признак, что Он выносит приговор.

    Он заговорил:

    — Что с тобой случилось? — Кислота, — из-под маски голос звучал тихо и глухо.

    — Люди не любят нас.

    — Никто не любит врачей, — патетично вздохнул Он. — Но что стало с тем человеком?

    — Никому не позволено пытаться снять маску с Чумного Доктора.

    И хотя голова Его была скрыта высокой спинкой кресла, все поняли, что Он благосклонно кивнул. А потом на пол со стороны Марии глухо посыпались три карточки, сопровождаемые короткими и чёткими, как выстрелы, словами Его.

    Первый грешник. Эрик Ланд. Молодой наследник корпорации, растрачивающий деньги на собственные удовольствия: бары, шлюхи и громкие выступления по ТВ. Чревоугодие. Похоть. Гордыня. Зажимает часть доходов, чтобы не платить налоги.

     «У нас нет времени ждать, когда он станет умнее…»

    Вторая грешницы. Анна Скрити. Тридцатилетняя фотомодель, снимающаяся преимущественно в рекламе нижнего белья. Живёт с младшей сестрой. Берёт сразу по десятку проектов, скупает психотропные в аптеках. Алчность. Уныние.

    «Она работает за десятерых. Десять достойных человек в это время умирает. А сестре уже двадцать, и красотой она не обделена. Выживет как-нибудь».

    Третий грешник. Генри Артон. Сорокалетний безработный холостяк, как-то умудряющийся покупать себе дорогие вещи. Лень.

    «Он не приносит никакой пользы государству. Только зря получает ресурсы».

    Мария покорно собрала карточки, и рука почему-то дёрнулась, когда взгляд упал на полуобнажённое завораживающее фото Анны. «Надо будет убить её в сердце, чтобы лицо осталось красивым», — Мария сложила карточки в белый нагрудный карман и взяла винтовку.

    — Можете идти, — взмахнул рукой Он, и Чумной Доктор с Марией покорно удалились.

    Они шли по узкому коридору пустого полузаброшенного особняка, где прожили неделю, плечом к плечу.

    — Что думаешь? — тихо спросил Доктор, толкая дверь на улицу. — Моя помощь понадобится?

    — Анну…

    — Надо сработать второй. Два греха, помнишь?

    — А её сестра? — Мария замерла, хмурясь и сжимая руки в кулаки. — Мы никогда не убивали тех, у кого прочные кровные узы!

    — Пора поднимать планку. — Чумной Доктор спрятал руки за спину и, сбавив шаг, выдохнул с какой-то тоской, горечью свернувшейся под языком: — А если стал порочен целый свет, то был тому единственной причиной сам человек: лишь он — источник бед. Своих скорбей создатель он единый1. — Вздохнул и поравнялся с Марией. — Все должны платить по своим грехам.

    Мария обернулась, сталкиваясь с клювом Чумного Доктора. Сквозь запотевшие стёкла не различить глаз, но Марии и не надо. Она скользнула кожей перчаток по руке Чумного Доктора и кивнула. Она дала присягу чтить правила организации, отбросить прочь любые чувства и исправно исполнять приказы.

    — Пойдём тогда в авто, — в голосе Чумного Доктора прозвучала улыбка. — Сработать Эрика можно сегодня в ночном клубе.

    — Плохая идея. Мы не должны показывать свои лица. Да и я не очень-то похожа на проститутку.

    — К чему такие сложности? Мы обеспечим тебе лучший вид на его разврат.

    Они сели в чёрный микроавтобус с бронированными дверьми и с грохотом захлопнули дверь.

    Сработать всех получилось рекордно быстро. Мария не могла припомнить задания, когда за четыре дня удавалось изничтожить всех грешников. Обычно всё растягивалось на неделю. Может быть, дело было в том, что на этот раз Мария старалась действовать на автомате, не допускать лишних искусительных мыслей. И Чумной Доктор был всё время рядом. Обычно он растворялся в толпе, когда приходила очередь Марии действовать, появлялся лишь в крайнем случае, но не в этот раз.

    Теперь он не то контролировал, не то… Помогал.

    В организации, где каждый сам за себя, где каждый сам себе и друг, и враг, и семья, это было непривычно. Но, уловив огромную маску в бесконечном потоке людей, Мария выдыхала и тесно прижималась щекой к винтовке.

    Эрика действительно удалось убить удобно. Одну из трёх девушек, с которыми Эрик постоянно развлекался, было легко подкупить оплатой образования, и она распахнула шторы. Мария нажала, не колеблясь. И Чумной Доктор в переулке показал ей большой палец.

    С Анной было сложнее. Мария долго выбирала позицию, ещё дольше — место выстрела. Чтобы она не мучилась и чтобы осталась красивой. Получилось. В конце концов, Анна распласталась на белом полу фотостудии с кровавой дорожкой у рта после точного выстрела в грудь. Фотограф сделал десяток прощальных фото. Чумной Доктор в автомобиле нежно приобнял Марию. А у неё почему-то тряслись руки. «Молодец. Сделала всё… Красиво», — Чумной Доктор сжал её ладонь, и Мария заметила, что рана от кислоты уже зарубцевалась.

    После убийства Анны прошли сутки, прежде чем Мария снова взяла винтовку в руки. Генри редко выходил куда-то, а если и выходил, то однообразными маршрутами. Так что Марии осталось лишь поймать его на многолюдной авеню.

    Одно нажатие. Выстрел в голову. Вопли горожан. Быстрый спуск по ржавой лестнице у пятиэтажки.

    Всё.

    Мария запрыгнула за руль автомобиля и красным маркером поставила крест на фотокарточке Генри. Чумной Доктор, сидевший на пассажирском, отложил в сторону книгу. Мария провернула ключ в замке зажигания и покосилась на бордовую обложку.

    — Данте Алигьери? Божественная комедия?

    — Именно, — кивнул Чумной Доктор. — Читала?

    Мария отрицательно мотнула головой, выезжая на оживлённую вечернюю улицу, залитую сиянием фонарей. Он сказал им, куда подъехать, чтобы получить билеты.

    В машине тихо бормотало радио — и Марии показалось, что в сводке, прочитанной утомлённым размеренным голосом ведущего, буднично проскользнули три трупа, оставленные очередной бригадой Чистильщиков на улицах тихого немноголюдного городка, — а Чумной Доктор зачитывал вполголоса строки «Божественной комедии».

    То, с каким упоением Чумной Доктор цитировал её, заражало, и Мария решила обязательно прочитать её в самолёте по пути в новый город.

    Он встретил их за пару улиц до аэропорта. В чёрной блестящей маске, с тростью. Вручил каждому по конверту с деньгами, кивнув:

    — Здесь чуть больше. Вы очень красиво отработали Анну. Теперь люди иначе взглянут на нашу работу.

    А потом вручил билеты.

    Мария вылетала через три дня. Чумной Доктор через два. Их ждал маленький провинциальный городок в Англии. От тёплых пляжей и океана — в сырые дожди.

    Ева неспешно брела по тёплому пустынному пляжу. Красные предзакатные лучи бликами играли на волнах разбушевавшегося океана. Босые ноги, уставшие от тесных грубых берц, утопали в щекотно колющемся горячем песке. У неё оставалось три дня, чтобы «прийти в себя и очистить душу», как говорил Он.

    Ева формулировала проще: чтобы отдохнуть.

    Навстречу Еве двигалась знакомая фигура. Узкие плечи, крепкий торс, обтянутый белой футболкой, рабочий неравномерный загар. «Не может быть…» — Ева вскинула брови и ускорила шаг. С каждым мгновением размытый силуэт приобретал очертания вполне себе знакомого высокого мужчины с по-сенбернарски усталыми глазами.

    — Опять вы? — усмехнулась она, когда между ними оставалось десять метров.

    — И снова вы… — тепло улыбнулся он, замедляя шаг. — Вы как будто не рады.

    — Да нет, что вы! — Ева приподняла козырёк светлой кепки. — Просто такое ощущение, что вы шпионите за мной.

    — Это ещё вопрос, кто за кем шпионит, — рассмеялся мужчина, бросая шлёпанцы на песок. — Присядем?

    Ева без слов бухнулась на песок рядом с ним. Когда живёшь, как на пороховой бочке, приятно вот так расслабиться и посидеть с человеком, который тебя понимает.

    В том, что этот мужчина понимал её, как никто, Ева убеждалась уже много раз.

    — Согласитесь, — она с усмешкой недоверчиво мотнула головой. — Мы вот так случайно встречаемся уже третий год. Это… Заговор?

    — Или судьба, — бархатно хохотнул мужчина. — Это мои самые долгие отношения с девушкой. Наверное, пора познакомиться?

    — Ева, — назвалась она и решительно протянула руку.

    В этот раз мужчина выглядел как-то по-особенному. Дело было не в одежде, не в лучах заката, жёлтыми тёплыми пятнами дрожащих на взъерошенных волосах и даже не в открытой белозубой улыбке — в нём самом как будто что-то ощущалось и выглядело совсем иначе.

    — Джейсон! — пожал он протянутую руку.

    По телу Евы прокатилась дрожь.

    На тыльной стороне ладони, рядом с большим пальцем, ещё краснел едва зарубцевавшийся шрам от химического ожога. Палец невольно скользнул по шероховатости, и Джейсон поморщился.

    — Извините, — Ева спешно убрала руку и зарылась пальцами в песок.

    Досада рвала её изнутри: как она сразу не догадалась, что этот мужчина, молчаливо поддерживавший её в безлюдных местах после каждой зачистки, — Чумной доктор!

    Этот человек, при виде которого хотелось смеяться и улыбаться, человек, который стал Еве настоящим другом за их получасовые посиделки в безлюдных местах, — тот, чьё лицо Ева не должна была знать.

    Она, Мария, лучше всех рассчитывающая позиции и просчитывающая реакцию людей, облажалась так глупо.

    «Лучше бы я и вовсе этого не знала!» — Ева поморщилась, отряхивая руки от песка, и переплела пальцы в замок.

    — Я уеду через три дня, — пробормотала она.

    Очень хотелось добавить: «Ты сам и так знаешь».

    — Я через два, — пожал плечами Джейсон. — Но… Раз уж у нас есть пара дней… Может, сходим куда-нибудь?

    Ева не стала брать паузу, чтобы подумать.

    С ролью Марии она живёт, наступив на мину, не зная, когда её вышвырнут вон, когда она облажается, когда не сможет нажать на спусковой крючок. А когда есть угроза взрыва, каждая секунда на счету.

    — Я согласна, — кивнула Ева, Джейсон приподнял бровь. — Давай без лишних слов, ага? Это всё между нами.

    — А у нас больше никого и нет, — Джейсон с печальной улыбкой набрал горсть песка, и теперь песчинки высыпались из кулака, как сквозь перешеек песочных часов. — Мне весело казалось заблуждаться, вкушая сладость тайную грехов… И от соблазнов мира отказаться я не умел. Вот мой удел каков.2

    Ева обняла Джейсона, уткнувшись носом в его шею.

    От него пахло лекарствами, книжной пылью и городом. И с ним было так спокойно, как не бывало никогда. И когда на них обрушится цунами этого решения, Ева не сомневалась: они выстоят.

    В конце концов, они сами его и создали.

    1. Данте Алигьери «Божественная комедия»: Чистилище, П.16, ст 118-121 ↩︎
    2. Данте Алигьери «Божественная комедия» ↩︎
  • Жена

    Прикрыв тяжёлую резную дверь опочивальни и шикнув сквозь зубы на ночную прислугу, босыми ногами по тёплому древу Морана обходит терем. Ночь тиха и окутывает её разгорячённое тело прохладной нежно и бережно — подобно как мать убаюкивает своё дитя. Морана, осторожно оттянув ворот ночной рубахи, протяжно вздыхает и обнимает себя за плечи. Дрожащие пальцы сжимают расшитую оберегами ткань.

    Душно.

    Морана блуждает средь могучих колонн, что резцы украсили волчьими главами, и чудится ей, что всё в новом доме гонит её прочь. Очертив кончиками пальцев волчью морду, Морана вздрагивает: всё здесь лучится теплом солнечным, чуждым ей, медленно травящим тело.

    Морана находит балкон и с облегчением вжимает ладони в перила. Весь груз ослепляющего златом дня придавливает руки к дереву. Малой пичужкой в темноту устремляется тонкий вздох.

    Первая брачная ночь утомительно длинна.

    Морана поднимает голову. Здесь, на границе Прави и Яви, полотнище небес тревожно трепещет и переливается серебряной пылью. И так удивительно похоже на речной лёд, припорошённый снегом, что под сердцем тянет тоска. 

    Быть бы Моране свободной, как ворон. Рассекать бы крылом живящую тьму. Пить бы вино, горькое до сласти, что предложил ей сегодня посланник Чернобожий. Укрываться тенями от сжигающего светила.

    Только считают все, что нет у неё боле воли собственной. Что Скипер-Змий, братьями бесславно поверженный, прочно поразил её чернотой зла, пустил безудержный мрак по венам, и даже после гибели своей крепкие цепи его оплетают Морану. Отец мнил отчего-то, что не своей волею и не своими ногами Морана Явь пересекла и холода Нави коснулась – по велению Чернобога, прародителя Скипер-Змиева. Потому же, должно быть, решил, что волен и он распоряжаться судьбой её. Держать взаперти, как душегубицу безрассудную. Замуж отдавать в руки тёплые, крепкие, но безжалостные, больнее Скипер-Змиевых цепей нежную кожу натирающие — Даждьбожьи.

    В сущности —думается Моране — Даждьбог не такой ужасный супруг. Он учтив и внимателен. Смотрит на неё с придыханием и восхищением, словно и не

    жена она ему — покровительница.

    Кокошник и платье Даждьбог сымал с неё медленно, хотя пальцы его дрожали от предвкушения. Окутывал сладко-пряным запахом браги, щекотал щетиной нежную кожу, сжимал её в могучих руках воина до сиплого выдоха. Жадно вглядывался в её лицо, искал в очах её хоть кроху тепла, как если б не знал, кого в жёны берёт. Как если б не холодной красотой очаровала Морана его, а горячим сердцем.

    Впрочем, слышала Морана сегодня, как по углам злобно шепчутся слуги: «Зачаровала. Зачаровала. Приворожила. Майю тьма сгубила. Теперь за хозяина принялась».

    Морана качает головой с едкой усмешкой. Можно подумать, так уж ей и нужен этот светлоокой солнцеликой витязь! Они слишком разные, чтобы касаться друг друга. Холод её болезненно бьёт солнечную натуру, а под сорочкой её горят поцелуи Даждьбожьи — трепетно-бережные прикосновения, клеймом выжегшие кожу.

    Она насквозь пропиталась тьмой, и дело тут не только в силе: в мыслях её больше нет былой парящей лёгкости, улыбка выходит усталой и туго сводит челюсти, а прохлада дарит больше покоя, чем прежде. Но Моране не хочется вырвать из себя тени: чёрное зло изничтожено мечами братьев и напитками отца. Темнота, клубящаяся в ней, — это не только клеймо Чернобога. Это напоминание об испытаниях, которые она пережила и не забыла; это во много крат умноженное могущество снега.

    Это вся она. Полная и неделимая.

    «О Род-Всеотец! — вскидывает она голову к небесам, и кончики прядей щекочут спину. — Неужели же всё это — нить моей судьбы? Неужели же мне надобно избавляться от этого?» 

    Звёзды безразлично мерцают в ответ — молчит отец мира Род, но Морана верит, что услышал он ропот своей дочери.

    Связанной с ним более, чем кто-либо.

    — Морана?.. — шершавый шёпот разрывает благую тишину, Морана вздрагивает, но не оборачивается на зов Даждьбога.

    Мужа своего.

    — Я боялся, что ты сбежала… — замирает он за спиной. — Тебе не спится?

    — Я нахожу успокоение в ночи, — равнодушно отзывается Морана и вглядывается в звёзды внимательнее, чем прежде, жаждет найти ответ. — И коль уж ты назвался мужем моим, придётся тебе с этим смириться.

    — Или исправить… — жаром шёпот Даждьбожий опаляет уши.

    Пальцы его медленно и бережно спускают рукав рубахи. Даждьбог пылким поцелуем касается плеча.

    — Холодная… — бормочет он и касается носом виска. — Я согрею тебя, поверь мне. Я сделаю всё, чтобы ты вернулась к себе, Мара. Я залечу твои раны. Я избавлю тебя от тьмы. Ты не пожалеешь, что стала женою моей. Даю слово.

    Морана невольно кривит губы.

    Даждьбог, быть может, не самый ужасный из мужей, какого могли ей просватать. 

    Беда не в этом: беда в том, что он муж, а она — жена. Они связаны узами брака.

    Несвободны.

    А Моране хочется, раскинув руки, отдаться холодной тьме, жадно глотнуть опьяняющей сладости свободного выбора.

  • Пусть едят пирожные

    9:46 века Дракона, Вал Руайо

    Встреча пройдёт на верхней террасе — распоряжение Верховной Жрицы Виктории, хотя она отнюдь не устроитель и даже не гостья: просто женщина, обеспокоенная судьбой одного из лучших агентов Игры, очаровательной спутницы Императора Гаспара де Шалона, экс-Инквизитора и хорошей подруги — зачарованное сильверитовое кольцо опоясывает указательный палец бархатом морозца — Аварис Летиции Андромеды Тревельян.

    Толстые высокие каблуки мягких высоких сапог из шкуры золотой галлы ритмично выстукивают по вымытому, натёртому до блеска, так что если постараться — в кристально-снежной белизне мрамора можно различить своё отражение и блики золотой маски, полу давно забытый марш Инквизиции. Эхом откликаются тяжёлые, чуть пошаркивающие шаги почётного караула — крепких парней в одинаковых масках, которые, впрочем, не скрывают их храмовничей сути. Они выносят на террасу круглый стол, в искусно выкованных ножках которого спрятались редкие для Орлея, но столь привычные для Императорского сада цветы, два стула — спинки которых ни по изяществу, ни по удобству, разумеется, не сравнятся с Инквизиторским троном — и, заложив руки за спину, вытягиваются в ожидании приказаний.

    Аварис едва двигает головой — цепким взглядом сквозь прорези маски оглядывает пространство верхней террасы лучшей кофейни во всём Вал-Руайо (во всяком случае, именно местные пирожные попадают на императорский стол): буйной зеленью спускаются меж столбиков балюстрады лозы араборского благословения; тонко поёт музыка ветра, покачиваясь над лестницей, спускающейся в кофейню; обоняние дразняще щекочут медово-сладкие, ванильно-ореховые ароматы десертов, похожие на искусство, так что многие дамы полусвета покупаются на дешёвый парфюм, и вполовину не похожий на запах пирожных; и аккуратные круглые столики, как фишки в игре, аккуратно расставлены по разным углам, освобождая пространство так, будто бы на террасу явится целая делегация послов или почётных гостей в лёгких танцах за непринуждёнными беседами отведать пирожных с нежнейшим кремом…

    Их ведь здесь будет всего двое. И эти двое, парящие над суетным, торговым, местами промасленным крепкими ароматами и сладостью лестных речей, Вал Руайо, с воздушными пирожными в розовом предзакатном сиянии, бликами играющем на мутной воде, наверняка, разодетые в золото и меха — они привлекут слишком много внимания.

    Совершенно ненужного внимания.

    Аварис поджимает губы, и храмовники напрягаются, будто готовящиеся к прыжку хищники, — понимают, считывают её недовольство и готовятся исправлять. Однако Аварис лишь невесомо покачивает головой, и вплетённые в тугие косички жемчужины с переливчатым звоном ударяются о края маски.

    В конце концов, это не их решение, не их ошибка: они всего лишь безукоризненные исполнители воли Её Святейшества, не смеющие противиться ей. Впрочем, Аварис их в этом винить не может: она и сама, даром что почти-герцогиня Дол (какие-то проблемы при оформлении дарственной возникли не то с Географическим, не то с Историческим, не то с эльфийским сообществом), не то что противиться — возражать не смеет железному кулаку в бархатной перчатке, мягкому голосу с твёрдостью льда, невидимым нитям магии, сплетающей смертоносные лезвия, мадам де Фер.

    И мечтает хотя бы в половину такой же стать, как Вивьен.

    — Мы будем неподалёку, Ваше Высочество, — гулко сообщает один из храмовников и кивает в сторону простого деревянного стула, скрытого в тени пристройки и непослушно разросшегося эмбриума.

    — Ни в коем случае, — с улыбкой отрезает Аварис и, чуть повернув голову, позволяет взглянуть на её профиль, золотой маской выправленный до совершенства. — Ни в коем случае.

    — Но Ваше Высочество, вы сами…

    Аварис прерывает протест лёгким взмахом левой руки в перчатке из полубархата (в тишине террасы слышно движение шестерёнок в сложном механизме протеза), и протест задыхается, не успев начаться. Кончиками обнажённых пальцев живой, тёплой руки Аварис касается прохлады спинки стула и роняет усмешку в пустоту:

    — Какая стража, мой милый, какие храмовники, если это разговор двух старых друзей?

    Храмовники исчезают, почти беззвучные, почти безликие, всегда покорные — за что Аварис Тревельян всегда ценила их, так это за бесподобное умение беспрекословно исполнять приказы, чувствовать, у кого в руке поводок — и Аварис, усаживаясь за стол нарочито спиной ко входу, разворачивает приглашение.

    На обрывке бумажки (щурясь и проглядывая её на свет, Аварис понимает, что это бумага со стола Гаспара, тонкая, гербовая, для официальных встреч, приказов и дарственных), подкинутом ей на поднос с завтраком, разумеется, какой-то эльфийкой (очевидно, одной из тех, которых за ухо поймать нельзя, чтобы не поднять волну восстаний), всего лишь три предложения:

    «Пусть едят пирожные!» — воскликнула она с балкона. Я видел такое однажды там, куда ты дважды ступала своею ногой. Завтра на закате»

    «Он снова говорит загадками, — вздыхает Аварис, но губы трогает тёплая улыбка, совсем не похожая на вросшую под кожу высокомерную насмешку, которой она одаривает всех. — Надеюсь, на этот раз мне не придётся бегать за ним, чтобы сказать, как мне глубоко плевать на всё, что он делает, пока это не касается меня».

    Страницы: 1 2 3 4

  • Невеста

    У Мораны исколоты пальцы. Выбеленные и стылые, они снова и снова врезаются в острие тонкой иглы, и случайные капли бордовой крови цветами распускаются на белой сорочке.

    Морана не помнит, чтобы игла была прежде столь острой, а нити — столь неподатливыми.Тонкие и бережно выпряденные в дни, что ныне растворились во мраке, они петляют, путаются, затягиваются в сложные узлы — подобно как путь Моранин петляет, путается и сдавливает тугим венцом невесты её чело.

    Упрямо поджав губы, Морана теребит тонкие нити, тревожит исколотые пальцы — распутывает узлы. И сызнова нить, белая-белая, стежок за стежком стелет по ткани опущенные головки дивных ландышей, смело пробивающихся сквозь ледяную землю, чтобы скорбеть о тех, кого унесла моровая зима.

    Лютая, злая, тёмная зима, которая более не воротится.

    С тихим выдохом Морана ловчее перехватывает иглу. В лучах заходящего тёплого солнца кончик её сверкает удивительным хладом — подобным в клубящейся тьме сияли очи Навьего владыки, когда она взывала к нему.

    Игла легко пронзает ткань и жадно вонзается в кожу — тьмою таких же уколов вонзалась в неё Скипер-Змиева силища, чёрная, гнусная, могучая. Тьмою таких же уколов выжигают из неё остатки чистой Тьмы отец, братья да жених, недавно просватанный, только невдомёк им, что Моране се им не по силам: не по силам им эту Тьму из Мораны вытравить, не по силам Моране с нею расстаться. Не стелется она более по жилам чужеродным жгучим холодом, не терзает её, не дурманит рассудок — слившаяся с кровью Сварожичей, она поигрывает в груди прохладой, заставляет держать голову высоко и ступать твёрдо. 

    Тьма отныне не пугает, как прежде — манит, влечёт… Моране не избавляться бы от неё — обуздать, овладеть, принять, приручить.

    С горькой усмешкой Морана качает головой: «Не поймут».

    Потому как уже не поняли.

    Оттого Морана и сидит в горнице своей — и за сотни лет пленения ставшей совершенно чужой, — устремлённой высоко-высоко в небеса, где носится Стрибог со своими многочисленными слугами да внуками, где величественно сияют кипучим пламенем стрелы и кольчуга брата-победителя, где осыпает людей теплом и золотоым благодатным сиянием Даждьбог-богатырь, как в темнице.

    Вместо цепей у неё коса, тяжёлая и тугая, с лентой, золотой, как лучи светила, расшитой алыми Даждьбожьми знаками. Приходил Даждьбог к ней, губами горячими вечно мёрзлые пальцы выцеловывал, отцу Сварогу в ноги кланялся, у матушки Лады благословения просил, сёстрам подарки — бусы да ленты, яркие, янтарные, дарил.

    И у них руки её просил, Морану не спрашивая.

    После матушка руками нежными, но твёрдыми, сплетала чёрные, густые, непослушные волосы её в косу длинную, с лентой, и шептала, что любовь Даждьбога искренна и чиста, что супружество это — спасение и исцеление для неё.

    Морана молчала, притворяясь покорной дочерью. А в ночи беззвучно кривила губы от горечи мыслей: не сможет более в Навь она постучаться, не сбежит в свой терем на окраине Яви — пленницей станет выборов родительских и мужниных.

    И это пленение тяготит куда как сильнее Скипер-Змиева плена.

    Сумрак беззвучной поступью подкрадывается к распахнутым настежь створкам, блаженной прохладой льнёт к рукам. Отложив шитьё на колени, Морана подаётся ему навстречу. Лиловые небеса переливаются и манят-манят-манят. Вырваться бы прочь, оборотиться ласточкой и, рассекая воздух крылами-лезвиями, устремиться вниз, к краю Яви, где зловеще кричит вороньё, да остаться там, откуда тянет смрадом и на волю выползают чёрные змеи-ленты, что так жадно обвиваются вокруг ног. Там, где тьма, смерть — и покой.

    Морану влечёт в Навь.

    Ибо там истоки той силы, что крепко слилась с её гордою душою. Ибо там истоки той силы, что птахой бьётся в грудь и надрывно кричит о свободе.

    Морана с усмешкой качает головой и злобно кусает губу. Даже если бы по силам ей было ласточкой оборотиться — напрасно сбегать. 

    Найдут: Стрибог во все концы Яви рассылает своих послов. Поймают: обжигающими обручами сомкнутся на руках руки Перуна да Даждьбога, сына его. Вернут: и отец Сварог будет смотреть осуждающе-грустно и жалеть свою дочь, испорченную тьмой.

    И будет повторяться так, пока она из просватанной женою не станет.

    Морана возвращается к шитью. Стежок за стежком — ландыши вышиваются

    ровно и гладко. Выравниваются и мысли. Не поможет Моране ни отец, ни ясный брат Перун, ни солнцоокой жених Даждьбог. Не поможет даже загадочный ведун Велес, одинаково гонимый и почитаемый всеми богами. Тьмой поил их Скипер-Змий одинаково, зла натворили они поровну.

    Леля не раскаивалась — забылась сразу же, вышла новой, лёгкой и счастливой, как прежде, как дитя.

    Жива раскаялась — признала зло содеянное, отреклась от него, назвала Скипер-Змиевым и пожелала искупить вину — умыла загорелые руки свои.

    Морана жалеет о зле сотворённом, но отречься от действий своих не сможет: то ведь не Скипер-Змий, а сама она решала, куда направить моровую зиму, где загубить скот, кого лишить отца…

    Дверь в горницу скрипит едва различимо, но Морана вздрагивает и коротко оборачивается. Непокорная игла выскальзывает из пальцев.

    За порогом Жива стоит и с тихой тоскою глядит на сестру.

    — Позволишь? — роняет она шелестом ржи.

    Морана коротко кивает на ступеньку у ног, и Жива, плотно прикрыв дверь, торопливо присаживается у её ног. Обхватив руками колени, сестра задумчиво глядит в мрачнеющее полотнище небес и зябко ёжится.

    — Ты удивительно молчалива и печальна. Ничего не ешь. Не выходишь. Что с

    тобой, Мара, милая?

    — А почто мне веселиться? — пожимает плечами Морана, не прекращая шитьё.

    — Ты сосватанная, Мара! Женою будешь!

    Бойко, горячо, радостно говорит Жива, но в восторге этом Моране чудится горечь. Она откладывает шитьё и опускает голову. Жива смотрит на Морану болотно-зелёными глазами, и в черноте зрачков на мгновение вспыхивает нерастаявшая тьма. Потупив голову, сестра тихонько добавляет:

    — Кроме того, Даждьбог уж до того хорош. До того хорош. Ах! Какая жалость, что не я за него просватанная.

    — Не о чем жалеть, сестрица, — голос хриплый, как крик вороний. — Ступай замуж вместо меня.

    — Где ж это видано, чтобы младшая сестра вперёд старшей замуж выходила! Да ещё и за её жениха! — пожимает плечами Жива. — Сперва твой черёд быть счастливой, а уж после — мой.

    — Разве же это счастье, сестрица? — усмехается Морана.

    За окном, в тёмно-синем полотнище небес серебристыми вспышками загораются первые звёзды.

    — Счастье, — шепчет Жива с самозабвенным блаженством. — Нести жизнь, творить да хранить тепло. Зваться женою, всюду ступать рука об руку с мужем — неужели может быть что прекраснее?

    — Может, — хмурится Морана, и сомнений более нет. — Свобода, Жива. Зачем же следовать за супругом всюду, ежели можно самой ступать, куда вздумается. Куда сердце поманит.

    — Например, в Навь? — колко посмеивается сестра.

    — А коль бы и так. Чем дорога в Навь хуже всех иных дорог?

    — Да как же ты!..

    Жива с жаром обхватывает её запястье. Мозолистые пальцы Живы — тонкие прочные обручи, такие же горячие, как у брата и жениха. Морана дёргается, но глаз не отводит. Алые уста Живы приоткрыты: она хочет сказать что-то громкое, резкое, но не находит слов или смелости. И смиренный её шёпот звучит неуверенно и робко:

    — Ты и сама знаешь, что всё это — от мрака. Откройся свету, и тебе станет легче.

    — Разве мне тяжело? — Морана качает головой. — Впрочем, не будь этой ленты в волосах, взаправду было бы куда как легче. 

    Жива болезненно хмурит тонкие брови и уходит прочь. С невесёлой усмешкой глядя ей вслед, Морана вращает запястьем, что так страстно и жгуче сжимала сестра. Жива, кажется, совсем растаяла под сиянием очей Даждьбога. Ей под ними и самое место: Морану один взгляд Даждьбожий обжигает, Жива же под ним будет расти, как колосья в разгар лета.

    Тяжёлая дверь тихонько закрывается. Морана снова остаётся одна. Она долго глядит на вышивку, на нити, что у ног легли змеиным клубком. Наконец поднимает их, распутывает, безжалостно разрывая, чтобы начать сначала.

    Стежок за стежком ложатся ландыши.

    Шаг за шагом прокладывает Морана свой путь.

  • Не страшно

    Зимой мрак оплетает город особенно быстро: оглянуться не успеешь — вокруг чернота. Вика замечает, что время позднее, только когда в кабинете оперативников повисает такая мертвецкая тишина, что слышно, как трещат старые часы на стене. От тусклого света ноутбука глаза болят, и Вика растирает тяжёлый веки. В кабинете почти темно: включена лишь лампа на Данином столе, который Вика прихватизировала на пару минут — поправить протоколы по их делу.

    Только стрелки на часах сделали уже два полных оборота.

    А ведь ей говорили не засиживаться допоздна. «Эта работа тебе за переработки спасибо не скажет, только угробит», — смеялась Дана, обувая берцы и выключая рабочий компьютер, прежде чем оставить Вику в кабинете одну.

    «Бли-ин», — вздыхает Вика и медленно поднимается из-за стола. Спину ломит от неудобного стула, травмированное в ноябре сустав щёлкает. возвращаясь на место. Собирается Вика быстро: помня, что Дана не любит бардак, оставляет после себя идеальный порядок. Даже мышку перемещает в центр компьютерного коврика.

    Когда под пальцами звонко щёлкает выключатель лампы, темнота змеями вливается в кабинет. Вика вздрагивает. Медленно подходит к окнам и двумя пальцами раздвигает замызганные жалюзи, заглядывая на улицу.

    Ночь наглухо накрыла город тёмным куполом. За заиндевевшим стеклом едва виднеются тропки среди высоких сероватых сугробов, ведущие к многоэтажкам, вразнобой расцвеченными горящими окнами. Вика складывает руки под грудью и судорожно вздыхает.

    Жалюзи маятником покачиваются в обе стороны и многозначительно шелестят.

    Когда Вике было шестнадцать, она любила гулять в такое время. Её затягивало в центр, где яркими огнями мерцали вывески и светофоры, где шпиль административного знания пронзал тёмно-фиолетовые беззвёздные небеса. Там из кафе и автомобилей звучала музыка, отовсюду лил тёплый свет. Там были люди.

    Когда ей исполнилось восемнадцать, гулять по ночам она перестала. И хотя до сих пор Вика не видела ничего прекраснее ночного города, раскинувшегося как на ладони, наблюдать за ним, перемигивающимся огнями среди ночи, предпочитала из окна: в прочном отдалении от эпицентра событий. Спальные районы и старые дворы с их деревьями, что страшно изогнутыми ветвями пытаются пощекотать лицо, в такое время угрожающими тенями нависают над поздними жителями. Каждый шаг в тишине разносится эхом далеко по округе, а если зима – снег хрустит, и кажется, что кто-то идёт след в след.

    Парадные улицы города немногим лучше. Вика как никто другой знает изнанку милого уютного города, который всё пытается прорваться из девяностых в настоящую жизнь. И не хочет оказаться на месте потерпевших.

    Пальцы мёрзнут и деревенеют не то от страха, не то от холода стеклянного окна.

    Вика решительно разворачивается и, на ходу подхватив сумку с ноутбуком, торопится прочь. Каблуки зимних сапог бойко отстукивают по бетонным полам. Время только пятнадцать минут двенадцатого — может, такси успеет.

    Вика сдаёт ключи в дежурку, прощается с лопоухим дежурным Володей и выходит на крыльцо. Приложение такси отсчитывает минуты до поиска машины, и время растёт в геометрической прогрессии. С замёрзших губ срывается облачко белого пара вместо ругательства, когда она почти не чувствует ног, а водитель всё ещё ищется. Хочется плакать от усталости и отчаяния, а ещё меньше хочется ждать. Вика косится на протоптанную дорожку, расстилающуюся от ступеней отделения в темноту, и возвращается в отделение.

    Зуб не попадает на зуб, когда она пытается уговорить Володю оставить её ночевать в дежурке. Володя мнётся, чуть заикается и твердит, что никак не может — не положено это. Вика качает головой: он уже допустил, чтобы следователь остался в кабинете оперативников. И всё равно, что её оставила Дана. И всё равно, что они подруги. Нарушение есть нарушение.

    — Пожалуйста, — Вика морщится. — Я не дойду до дома. Я уже замёрзла, пока такси ждала.

    Володя смешно распахивает глаза и косится на часы:

    — Виктория Сергеевна! Ну! Да… Вы сорок минут ждали. — Он замолкает, что-то старательно обдумывая, а потом выдыхает: — Ладно. Ирина Павловна всё равно только послезавтра вернётся, а начотделу по наркоте на всё пофиг. Заходите.

    — Спасибо, Володя. С меня всё, что захотите!

    — Кофе хватит, — скромно отмахивается Володя и запускает Вику в свою обитель.

    За дверью аппаратной — укромная комнатушка со стареньким потёртым диваном, на который небрежно накинут плед. Володя приглашающим жестом кивает на него. Вика достаёт из сумки для ноутбука маленькое зеркало, шуршит пачкой влажных салфеток, смывая макияж, который кажется неподъёмным после затянувшегося рабочего дня. Володя щёлкает чайником, и тот начинает ворчливо пыхтеть.

    — А вы? — Вика снимает удобные сапоги и прячет их за ручку дивана, тут же подбирая под себя ноги, чтобы согреться и случайно не обнажить стрелку во всю голень.

    — А я не сплю. — Володя скрипит покосившейся дверцей шкафчика и уталкивает туда Викин пуховик. — Мы вообще-то по двое должны ночью дежурить, но вы ж сами знаете — кадров не хватает.

    — Знаю, — грустно улыбается Вика.

    — А вы сколько работаете уже?

    Володя возвращается к табуретке, на которой ютится электрический чайник, разовые стаканчики и растворимый кофе, как раз вовремя: чайник щёлкает.

    — Два года. А вы?

    — Всего год, – смущённо выдыхает он.

    Володя наводит им обоим кофе, и Вика с удовольствием разговаривает о том, что им довелось испытать на работе в полиции. Когда кофе заканчивается, её начинает клонить в сон. И даже яркий свет дежурки не мешает: мир плывёт, смягчается, голос Володи звучит тише и медленнее. Пару раз Вика выпадает из диалога, а на третий просто отрубается.

    Сквозь сон до Вики долетают голоса. Оба смутно знакомые. Первый — низкий, возмущённый и яростно шипящий, второй — путаный и определённо принадлежащий Володе.

    — Ну и что она тут делает?

    — Я знаю, что не положено. Но она поздно ушла и не смогла домой вернуться. Не мог же я её выдвинуть на мороз. Мы ж полиция, в конце концов!

    — А почему ты ей такси не вызвал?

    — Да ты ж сам знаешь, что они сюда ездить не любят. Она сорок минут ждала. А пешком…

    — Они ещё что-то невнятно шипят, а потом шуршат по полу осторожные шаги.

    — Викуся, просыпайся… — щекочет слух знакомый насмешливый полушёпот, чей-то палец касается щеки.

    Вика морщится, стонет и ёрзает на диване. Кто-то над ухом фырчит и треплет за плечо:

    — Вставай.

    Вика приоткрывается один глаз и стонет хриплым голосом:

    — Время… Сколько?

    — Пять утра уже, — тихонько смеётся человек и опускается рядом: диван ощутимо проминается. — Тебе на службу через три часа, а ты тут торчишь. Солнышко, вставай…

    — Толя? — щурясь на мутно-жёлтый свет лампочки дежурки, Вика вглядывается в силуэт.

    Спросонья он размытый, и принимает очертания не сразу. Постепенно. Чёрные волосы. Синий свитер. Серый широкий шарф. Точно Толя — в том месяце они с ним начали работать совместно с делом о грабежах. Вика растирает ладонями лицо, проглатывает зевок и, разминая шею, выжидающе смотрит на Толю. Он в ответ глядит на неё с укоризной.

    — Ты почему тут? Всё-таки заработалась?

    — Тебе ж Володя всё рассказал, — бурчит она, плотнее кутаясь в плед. — Блин, я понимаю, что не положено, но… Пусть это останется между нами?

    Вика с трудом прикрывает кулаком сладкий широкий зевок, а Толя протяжно вздыхает. Мышцы приятно потягивает теплом, как после хорошей разминки, глаза не болят и даже шея как будто не затекла на спинке дивана. Удивительно, но Вике впервые за последний месяц спалось так крепко, тепло и безмятежно.

    — Разумеется, — выдыхает Толя и гладит Вику по плечу. — Давай я тебя провожу, что ли.

    Вика морщится и, приглаживая волосы, замечает, что ей нет смысла торопиться.

    — Мне до дома — минут пятнадцать ходьбы. Такси быстрее, — она прикрывает глаза и ложится обратно на спинку. — И в порядок себя привести минут десять. Кофе выпью по дороге. Так что я могу ещё часик вздремнуть.

    — Не хочешь — не надо, — фыркает Толя. — Скажешь, чего испугалась? Темноты, что ли?

    Вика приоткрывает глаз. Он небрежно улыбается и смотрит с неподдельным любопытством — неудивительно, что они с Даной так ловко сработались. Вика с грустной усмешкой мотает головой и тянет молчаливую паузу. Признание сохнет на языке и царапает горло:

    — Кто в ней.

    Голос срывается — приходится откашляться и поспешно отвернуться к окну. За ним всё та же жуткая заледенелая чернота.

    — Ты ж полицейский…

    Вика фыркает. Как будто погоны когда-то кого-то останавливали.

    — У меня даже пистолета нет.

    — Н-да… — озадаченно протягивает Толя и скользит ладонью от плеча к пальцам. — Я как-то… Не смотрел под таким углом.

    Вика пожимает плечами и снова закрывает глаза. Толя сидит рядом, накрыв своей ладонью пальцы. Не уходит. За распахнутой дверью звучит звонок — вызов. Долетают обрывки путаной Володиной речи, но Вика слышит адрес своего дома. В комнате становится холоднее.

    А через секунду Володя оказывается на пороге и замирает:

    — Это…

    Толя медленно отпускает Викину руку.

    — Грабёж, — пожимает плечами Володя и кивает Вике: — Кажется, ваш, Виктория Сергеевна.

    Толя пружинисто поднимается и начинает вызванивать экспертов, Вика вскакивает вслед за ним, поправляет задравшуюся юбку, и, вытащив из шкафа куртку, смотрит Толе в глаза:

    — Об этом я и говорила.

    — Понял, — усмехается Толя. — Зато теперь ты на законных основаниях можешь меня проводить.