Метка: 16+

  • N7

    2179, станция на орбите Земли

    Тихонько пиликает входная дверь, и Лея, задремавшая в бесформенном кресле-мешке под тонкозвучные мотивы индиктроники, дёргается. Вытягивает ноги, стряхивая морозное оцепенение, накрывшее её вдруг (и уже привычно), и прислушивается. Сквозь рок-балладу о невозвращении из пустоты до неё долетают обрывки родительских разговоров. С кем-то. Но слушать теперь их уже не так интересно, как в детстве: они всё об одном.

    — Она не разговаривает!

    Когда мама с отчаянной яростью озвучивает это уже в который (сотый? тысячный? — Лея сбилась со счёту ещё во время пребывания в реабилитационном центре на территории бывшей Швейцарии) раз, Лея закатывает глаза, легонько стукаясь макушкой о металлическую стенку, чуть более плотную, чем тонкие, как из жести, перегородки в клинике. 

    — Она не разговаривает с нами, а не совсем не говорит, Ханна. Это немного разные вещи. Кроме того, доброго утра, как минимум, она нам желает.

    — Ты повторяешься. Придумай что-нибудь поудачней.

    Не нужно выходить в кухню, чтобы видеть, как мама, маленькая, худенькая, выворачивается из-под жёсткой отцовской руки и, обняв себя за локти, пристраивается у кофеварки. А отец, растерянно сжав в кулаке воздух, с мягкой улыбкой делает шаг навстречу:

    — Я тебя люблю…

    В голосе отца столько же горечи, сколько терпения. В квартире на мгновение воцаряется умиротворяющая тишина. Она совпадает с дрожащим позвякиванием электроксилофона, и мигрень, уже будто забившая уши ватой, ударяет в виски. Лея кривится и утомлённо массирует их прохладными пальцами. Головная боль не проходит вот уже полтора месяца. 

    А ведь её убеждали, что импланты нового поколения, L3, не имеют побочек.

    И точно не закоротят.

    — Она не совсем не разговаривает, Дэвид. Просто отмалчивается, когда мы её спрашиваем о планах.

    Это отец объясняет уже гостю, но его хрипловатый густой голос, как всегда спокойный, глохнет в грохоте кофеварки. Едва различимый ванильно-молочный аромат соевого кофе соблазнительно щекочет обоняние.

    Её даже не пытаются позвать: знают — не выйдет. Потому что чтобы выйти, нужно собраться с силами, духом и совестью, улыбнуться и сказать, что будет дальше: завтра, послезавтра, потом… 

    Но Лея всё ещё существует в плотном коконе беззвучия и капельниц палаты с видом на горы, где не было никакого завтра — только сегодня. Каждый день — одинаковое: бегство от зубастого червя. Так обзывал их сеансы Николас Шнейдер, когда Леиному голосу, плачу, стону, удалось наконец пробиться сквозь немоту. 

    Лея тускло усмехается и думает, что от зубастого червя не убежать, если он устроил себе уютное гнёздышко среди множества песчинок мыслей и даже не знает, что от него кто-то бежит.

    — Поговори, может, ты с ней? — выдыхает отец, когда кофеварка выстреливает щелчком.

    — Я?

    — Да, ты! — вдруг оживляется мать и даже, кажется, начинает хлопать дверцами шкафчиков в поисках чего-нибудь повкусней. — Мы родители. А ты… Друг. К тому же, наша вина, мы не всегда были рядом, пока она росла. А теперь наше присутствие её тяготит.

    Мама зрит в корень — и от этого становится жарко до пятен на коже. Родители и вправду теперь никогда не выходят на дежурство вместе — только по очереди. Как будто боятся, что Лея станет слоняться по пустой квартире, постукивая в тонкие переборки, что ночами станет заваривать крепкий отцовский чай и, кутаясь в одеяло, воробушком восседать на барном стуле и глядеть в окно на человейник очередной станции. Такой же, как все остальные.

    Боятся, что Лея останется в квартире одна. 

    А она ведь, на секундочку, лейтенант первого ранга, офицер Альянса…

    Была им.

    В полуприкрытую дверь стучат едва слышно, тихо ровно настолько, чтобы привлечь внимание Леи, но не потревожить мигрень.

    — Разрешите, лейтенант первого ранга Шепард?

    Теперь-то Лея узнаёт этот бодрый гулкий голос без труда и, едва ли не подпрыгнув на месте до лёгкого головокружения, поднимается открыть. Пульт искать нет ни желания, ни времени, ни смысла (всё равно потеряется, и ей придётся вставать до двери и обратно). Когда дверь пиликает от лёгкого касания и отъезжает вправо, Лея пятится к кровати, пропуская Дэвида Андерсона в комнату.  

    — Андерсон!

    На расстёгнутом не по уставу воротнике синей форменной рубашки золотисто поблескивает широкая полоса, и Лея впервые за долгое время улыбается без усилий. Андерсон приподнимает уголки в ответ, чуть склонив голову, и лучики морщинок разбегаются в разные стороны от уголков его глаз — теперь все улыбаются, когда Лея зовёт их по имени — и с плохо скрываемой неловкостью потирает обритые почти под ноль тёмные волосы. 

    — Проходи.

    Кивком головы Лея приглашает его или бухнуться в кресло-мешок, или присесть на кресло за рабочим столом, заранее предполагая, что он выберет. Угадывает. И пока Андерсон поудобнее разваливается в кресле-мешке, вытягивая ноги, Лея усаживается на кровать в позу лотоса и украдкой разглядывает его. 

    На самом деле, Дэвид Андерсон мало изменился с тех пор, как навещал её во время реабилитации, но выглядит совсем по-другому. Не то свет, не то стены дома, не то торжественно поблескивающие золотые петлички, ещё не покоцанные службой, не то взгляд, спокойный, без преувеличенной тревоги и сожаления, каким на неё смотрят многие — но Дэвид кажется роднее. 

    Роднее всех родных, как бы кощунственно это ни звучало, сейчас в мучительном ожидании потягивающих тревожно чашку за чашкой на маленькой кухне.

    От этой мысли становится не по себе, и Лея опускает голову, рассеянно пощёлкивая чехлом от наушников. 

    Андерсон с поскрипыванием усаживается в кресло поглубже и постукивает кончиками пальцев по полу. Ему в руку попадается наушник, маленькая чёрная раковинка, и он, хмыкнув, подбирает его. Андресон хмурится, вслушиваясь в приглушённые пульсации, прежде чем Лее удаётся отключить музыку на инструметроне. Она вскидывает голову, придушивая в себе испуганный вздох, но Андресон не глядит осуждающе. Просто качает головой и подбрасывает наушник в руке.

    — Вас можно поздравить с новым званием, капитан Андерсон? – с дружелюбной усмешкой бросает Лея как бы между прочим, выкручивая фаланги пальцев. 

    — Спасибо, — коротким кивком отзывается Андерсон. — Ходят слухи, тебя тоже скоро можно будет поздравлять с повышением.

    Лея раздражённо – и уже привычно – фыркает и на едва приподнятые брови Андерсона коротко мотает головой. Несмелый взгляд, брошенный из-под бровей, снова опускается на пальцы. Подушечки теперь гладкие, ногти практически ровные, если не считать давнего изгиба на когда-то отбитом указательном — ни песчинки под кожей, ни зарубцевавшейся царапинки, ни пятна от чистки оружия, ни затёршейся мозоли. 

    Ни отпечатка кровавого песка и белого солнца Акузы. 

    Ни следа тяжёлой службы — той, за какую положено награждать. 

    Лея Шепард наград не заслужила: она это знает. Ни ордена, подобного тому, какой стыдливо прятал в самом тёмном и пыльном углу своего шкафчика Джеймс, ни внеочередного звания, которое ей обещал Стивен Хакетт, едва навещал её после пересадки имплантов, ни программы повышения квалификации, приглашение на которую висело непрочитанным в почтовике вот уже вторую неделю.

    Награждают не тех, кто остался в живых благодаря настоящему герою, не тех, из-за кого осиротели почти пятьдесят семей. 

    Лея ведь никогда не хотела держать в руках оружие, не училась стрелять из штурмовой винтовки — она должна была защищать. Вот только не справилась даже с этим. Поэтому теперь матери, жёны, сёстры, отцы, мужья, братья и дети всех тех, кто остался на Акузе, проклинают её. 

    Пускай Лея не слышит этих проклятий, она их ощущает, и это травит хуже яда молотильщика. Тот разъедал кожу до самых костей, этот — душу до опустошения.

    — Шепард, эй!

    Андерсон кидает наушник ей точно в руки, Лея выпадает из оцепенения. 

    — Не надо, — сипит она, сжимая руки в кулаки.

    — Поздравлять?

    — Звания. Звания не надо.

    Андерсон с притворным разочарованием поджимает губы и покачивает головой:

    — Штаб-лейтенанта тебе в любом случае дадут.

     — За что?

    Впервые за долгие месяцы находится смелость и слова, чтобы говорить о новой должности. Пускай и сквозь плотно сжатые, как в попытке сдержать рвущуюся прочь боль, зубы, но Лея всё-таки повторяет то, что так долго копилось внутри:

    — За что? За то, что я там всех угробила?

    На последнем слове голос предательски срывается в сип. Андерсон тяжело вздыхает, и Лея, испуганно потерев шею, поднимает на него помутнившийся вмиг взгляд. Она почти не моргает: расплакаться сейчас совершенно ни к чему. А Андерсон, вопреки ожиданиям, остаётся спокойным. Он не кидается её утешать, не просит прекратить, не умоляет не думать о себе так, не торопится разубеждать. Сперва он внимательно рассматривает её, а потом запрокидывает голову и тускло усмехается собственному размытому отражению в тёмном металле перегородки. 

    — Я тебе так скажу: пока дослужился до капитана, успел понять многое о нашей службе. В том числе и то, что в таких ситуациях не бывает виноватых

    — Я там была, Андерсон, — вскидывает голову Лея, проглатывая всхлип. — Я. Там. Была.

    — Прости. Хотел выразиться по-другому: если бы ты была виновна, разве тебя бы наградили?

    Лея протяжно (и на удивление ровно) вздыхает. Этот вопрос мучает её без малого полгода — и теперь кажется таким же философски-вечным, как «быть или не быть», «кто управляет случайностями» и «бесконечна ли Вселенная».

    — Не знаю, — признаётся она, и голос почти не дрожит. — Не… Я уже ничего не знаю, Дэвид. Мне… Говорили, что моей вины нет. Но я там была. Я знаю, что всё… Могло сложиться по-другому. Я могла сделать больше. Кто бы что ни говорил. Я ведь почему-то жива, а другие — нет.

    — Ты никогда не найдёшь на этот вопрос ответа.

    — Мне это тоже говорили, — угрюмо кивает Лея, — просто… Я не хочу. Не хочу это переживать, не хочу это помнить.

    — Я знаю. Знаю так же, что ты не сможешь спрятаться вечно.

    — Почему нет? — Лея неловко спускает ноги с кровати и, растерев ладонями лицо, взмахивает руками. — Смогу. Уйду в лабораторию, как изначально и планировала. Буду анализировать, вести расчёты, строить алгоритмы… Не знаю… Исследовать природу молотильщиков!

    Андерсон заинтересованно подаётся вперёд, многозначительно поднимая палец:

    — Вот именно. Ты не знаешь. Ты уже попробовала эту жизнь, Лея. Ты по-другому не сумеешь.

    — Но почему бы не попытаться? 

    Лея пожимает плечами, но уверенность тает в воздухе, слабеет, как запах кофе, который нервно допивают родители в кухне. В затылке, там, где этот проклятый имплант нового поколения, назойливо зудит признание правоты Андерсона. В которую Лее не хочется верить.

    Но правда в том, что она — биотик. А на них на гражданке всегда будут смотреть с подозрением, всегда будут сторониться.

    Правда в том, что она — биотик, единственный выживший в кровавой бане в песках Акузы, где планируют поставить мемориал. Как только там станет безопасно, разумеется.

    Правда в том, что она — биотик, импланты которого посчитали закоротившими в момент катастрофы.

    И все, с кем она будет работать, начнут задавать вопросы. Не вслух, скорее всего, но хуже — про себя: «Не закоротят ли её импланты в неподходящий момент? И закоротило ли их в самом деле, или она просто опьянела от силы и уничтожила всех?» Даже если им сверху прикажут забыть обо всём и действовать, не забудут, не станут действовать.

    Лее Шепард из Альянса уже не выйти.

    Лея подтягивает колени к груди, а Андерсон понимающе — как будто прочитал мысли! — посмеивается:

    — Думаю, ты и сама понимаешь, почему… С этого не соскочить, думаешь, я не пытался? Не пытался устроить себе нормальную, человеческую жизнь?

    — И что вышло?

    Лея знает ответ. Мама сотни, а то и тысячи раз рассказывала, что им с отцом повезло встретить друг друга в Альянсе, потому что люди с гражданки и люди с Альянса живут на разных планетах. Зачастую, к сожалению, в прямом смысле этого слова. Лея знает, что Андерсону сочувствие не нужно, уже — нет: прошло слишком много лет с его развода. Поэтому, приподняв брови, посмеивается, когда Андерсон немногословно хлопает по новеньким погонам на плечах.

    — Так что вперёд, без-пяти-минут-штаб-лейтенант Шепард! 

    Звание рядом с фамилией, как биотика с взрывчатым веществом, не сочетаются — оглушают Лею на мгновение, огненным ливнем окатывают с головы до пят. 

    — Надеюсь, тебя не послали они? — с подозрением щурится Лея и ныряет в инструментрон.

    Помеченное непрочитанным, на незакрытой корпоративной почте всё ещё висит письмо с тремя восклицательными знаками — его бы посчитать за спам. Но сине-белая эмблема Альянса не позволяет. Лея растягивает письмо на голо-экране и разворачивает к Андерсону. Белые буквы едва заметны в голубоватом свете комнаты.

    — Что это? — морщится Андерсон, вчитываясь.

    — Приглашение, — коротко фыркает Лея и сворачивает письмо. — На программу. Ты знаешь, какую.

    — Понятия не имею…

    — Эн-семь.

    С протяжным вздохом Андресон откидывается в кресле назад, упираясь затылком в переборку. «Не знал», — понимает Лея. Озябшие пальцы ныряют в карманы спортивных штанов.

    — Звучит плохо, — наконец констатирует она, когда молчание начинает затягиваться.

    Голос неуверенно сипит.

    — Думаю, ты заслужила, — выдыхает наконец Андерсон, но подниматься не торопится.

    Лея скептически вскидывает бровь. Она знает об этой программе больше, чем может полагать Дэвид Андерсон: не только потому что после получения письма она облазила все форумы в сети и даркнете и выяснила, что участники программы дают подписку о неразглашении, но и потому что Джеймс Шепард, “Первый”, герой Элизиума, участник Скиллианского блица, мечтал попасть в программу N7 и стать универсальным бойцом, но его первое резюме завернули.

    Второе отправить он не успел.

    Лея рассерженно растёрла ладонью налившийся тяжестью кончик носа и поморщилась. 

    Джеймс Шепард не смог попасть на N7, а её, случайную выжившую на Акузе, приглашают туда.

    Это нелепость.

    — Всё очень даже логично, — отзывается Андерсон, ёрзая в кресле. Кажется, Лея озвучила свои сомнения вслух. — Суть программы N7 — в выживании.

    Внутри Леи в момент обрывается что-то, бьётся на тысячи осколков и звенит-звенит-звенит: звенит сиреной, звенит спасательным сигналом, звенит приборами в клинике, звенит выстрелами на похоронах, звенит обвинениями осиротевших семей. Лея торопится заткнуть уши космическими перезвонами ксилофона. 

    — Они издеваются? — голос предательски дрожит и Лея хватает ртом воздух. — Издеваются, да?

    — Лея…

    Лея не слышит Андерсона — она в полумиге от того, чтобы не зарыдать — но заставляет себя проглотить тугой ком, перекрывший дыхание, и продолжить слушать, подняв голову. По губам Андерсона пробегает несмелая улыбка, которую он торопится спрятать, сдвигая брови к переносице.

    — Такое предложение делается однажды в жизни, Лея. Я не буду говорить, что ты пожалеешь, если не воспользуешься шансом — это смешно, да и неправдоподобно. Но я точно знаю, что я не стал бы тем, кем я стал, без N7. 

    — Отличным бойцом и надёжным другом? — шмыгнув носом, усмехается Лея.

    — И это тоже. 

    — Но… Выживать?..

    — N7 — это непросто объяснить. Я… Рос в этом. Тогда идея этой программы только-только обкатывалась и, возможно, была не той, что сейчас. Но я могу сказать, что N7…

    — Можешь? — ловит его на слове Лея и со смешком заговорщицки подаётся вперёд: — А как же подписка о неразглашении?

    — А ты, я смотрю, времени даром не теряла. Значит, что-то тебя зацепило, да?

    — Ты хотел рассказать, о чём программа эн-семь.

    — О борьбе. 

    Лея закатывает глаза, а Дэвид Андерсон раскатисто смеётся, так что его эхо его гогота дрожью прокатывается по переборкам. Где-то на кухне подрываются с места мать с отцом.

    — N7 — программа, суть которой одним словом можно описать именно так. Борьба. Преодоление. Мне пришлось изрядно потаскать свой организм и психику, чтобы запомниться Джону Гриссому. Но в конце концов, каждая капля пота себя оправдала.

    Лея с деланной брезгливостью морщит нос, и Андерсон снова смеётся, а она — вместе с ним. Отсмеявшись, Лея откашливается, поправляет воротник топа и качает головой:

    — И всё-таки с меня хватит… Выживать.

    Андерсон? уперевшись руками в колени, поднимается и спокойно пожимает плечами. Как пожелаешь, Шепард, — его вечный ответ, потому что он ей не командир и не родитель. Надёжный друг семьи, который исполняет свои обязанности безукоризненно. Пожалуй, он даже представить себе не может, насколько Лея ему благодарна…

    — Андресон! — окликает она его у самой двери, за мгновение до прикосновения к центру управления; он оборачивается, едва приподняв брови. — Спасибо…

    — Не за что, Шепард, — Андерсон растерянно приглаживает обритую голову (Лея без труда воображает, как волоски щекочут ладонь) и дёргает уголком губ: — И всё-таки ты подумай, Лея… В конце концов, некоторые говорят, что лучшее средство от сожалений — запах пороха.

    Панель управления откликается тонким пиликаньем, дверь с шипением сдвигается в сторону — Лея укоризненно вздыхает:

    — Нельзя чинить менталку, пока перебираешь ствол.

    — Думаю, половина Альянса с тобой не согласится. 

    — А другая?..

    — А другая продолжит молча сходить с ума под свист оружия, — Дэвид Андерсон подмигивает ей, придерживая дверь, чтобы не захлопнулась. — На службе не найти нормальных, Лея. Как ни старайся. Война или служба, смерти или рутинный долг так или иначе отпечатываются на человеке. И там, где на гражданке от него могут шарахаться, в Альянсе ему протянут руку. 

    — Ты так веришь в Альянс… 

    Лея снова усаживается на кровати в позу лотоса, Андерсон обречённо покачивает головой:

    — Я верю в то, что быть частью Альянса — иметь возможность хоть что-нибудь изменить. Выздоравливай, Лея.

    Стоит двери за Андерсоном плотно закрыться, Лея падает на кровать, раскинув руки и ноги в стороны, и долго смотрит в мутный потолок. Так много она не разговаривала давно, и впервые по телу проносится физическое утомление, как после хорошего кардио. Даже мышцы приятно ломит.

    Мама коварно подсылает отца позвать Лею к ужину, и Лея — о чудо! — соглашается. Она с наслаждением по маленьким кусочкам жуёт наспех приготовленную мамой запеканку и смотрит на родителей. Счастливых, спокойных, уверенных друг в друге и в завтрашнем дне родителей. За плечами у каждого — не одна операция, на груди у каждого — не одна медаль. Может быть, Андерсон прав и ей в самом деле место здесь, в Альянсе? 

    В конце концов, её воспитали военные; в конце концов, её баюкали корабли…

    В конце концов, ей снова и снова снится космос, бескрайний, манящий, неисследованный — голубовато-чёрный космос… И форма в тон ему. 

    Лея Шепард подскакивает посреди ночи на кровати, сон слетает в сторону. Неоновые угловатые цифры инструментрона сообщают, что сейчас два часа ночи по местному времени. Что ж — пожимает плечами Лея, вводя код-пароль, — самое время дать ответ Альянсу.

    Над формулировками Лея не думает долго: в Альянсе ценят действия, не слова.

    Просто коротко пишет: «Согласна, какие документы предоставить?»

    Письмо улетает, а Лея падает обратно на кровать и удовлетворённо прикрывает глаза.

    Может быть, Андерсон прав и она пожалеет о своём решении, а может быть, это то, что сделать должно.

    Во всяком случае, Джеймс Шепард хотел бы оказаться в N7…

  • Лебедушка

    — Выйди вон. Говорить будем.

    Морана складывает руки под грудью и изгибает бровь. Её из терема, пусть нелюбимого, неприютного — мужниного, выгоняют. Притом выгоняет не враг, да и не супруг — брат Перун, силой её к супружеству приволокший. Он даже не смотрит на неё, не оборачивается: бороду огненно-рыжую только оглаживает в нетерпении да пристукивает носком сапога сафьянного, красного не то от жара, не то от крови вражеской.

    Морана стоит на месте ледяною глыбой — и медленно плавится под раскалёнными взглядами воинственных, пламенных мужей. 

    Знает Даждьбог, супруг нелюбимый, исправления ради, но в наказание ей назначенный, что нет в его руках, управляющих и солнцем, и мечом, власти над нею. Знает и брат Перун, что Моране и сил, и норова хватит выстоять против приказа его.

    — О чём? — вопрошает Морана; крадучись, подступает к брату вплотную. — О чём разговоры ваши? Чего я не слышала? Чем думаете меня удивить али напугать?

    — Разговоры эти тебя не удивят и не напугают, Мара. Токмо не для твоих они ушей.

    Перун разворачивается к ней, накрывая ладонью рукоять меча, и грозные молнии сверкают в его чёрно-лиловых глазах. А Морана — смеётся. Ведомо ей, чего ей ведать не следует: вновь брат с мужем речи затеят о том, как губительна тьма Моранина для всего живого, обитающего по эту сторону Дремучего леса, как избавить Морану от этой тяжёлой ноши, её не спросивши, как исцелительна сила Даждьбожья, а паче того — дитя, которого нет и впомине, но которое отчего-то непременно должно родиться.

    Ведомо ей, что вновь её судьбу брат решать да вершить будет, как годы назад, когда она путами Скипер-Змиевыми скована была, и даром, что ныне она свободна, голоса у неё всё ещё нет.

    — Как знаешь, Перунушка, — посверкивает глазами Морана в ответ, жаждая холодом уколоть, ужалить до зуда, до жжения. — Только помни: неведение — плодородная земля для тьмы. Ибо что неведомо, то и страшит, и влечёт.

    Морана подмигивает Даждьбогу и, встряхнув косами длинными, тяжёлыми, как была — с непокрытой головой да босая — выбегает из терема прочь, а бессильная ярость Даждьбожья жжётся на нежной коже муравьиными укусами.

    Пусть разговаривают, пусть вершат судьбы — едва ли только её судьба на острие меча Перунова, — пусть льют медовуху, пьют из золочёных кубков, в которых играет солнце, смеются, усы отирая. То словеса — не дела.

    Дел им с собою Морана свершить не позволит.

    Морана хмурится, оглядываясь на терем, что уж скрылся из виду, и только блики заходящего солнца, играющие на красной крыше языками пожара, напоминают ей о месте, куда надлежит возвратиться.

    Морана выходит к озеру, равноудалённому и от Дремучего леса, куда Моране приближаться не следует, по решению семьи её, и от дома, в который самой возвращаться не хочется. Раскинулось оно под небесами серебряным зеркалом, и Морана подходит к кромке воды, чтобы взглянуть в отражение. Мелкие травинки росяной предсумеречной прохладой щекочут ступни, а те, что повыше — задирают подол льняного платья, норовят поцарапать икры.

    В отражении водной глади Морана всё та же: всё те же глаза матушкины, всё те же косы чёрные, что уголь, каким отец кузни свои топит, только алые ленты в них — змеи, чужеземные, ядовитые, медленно отравляющие душу. Устроившись на каменистом берегу, Морана распускает узлы на концах, и прядь за прядью распутывает тугие косы жены. Освобождается. Озеро журчит, тихо и бережно прохладной водой целует стопы Мораны, а с густеющих предвечерних небес спускается лебедь. 

    Горделивая, изящная и белая, что первый снег, Мораной на землю насылаемый в начале зимы, лебедь кружит в воздухе, а после опускается на воду.

    — Здравствуй, лебедь, — уголком губ улыбается Морана и обнимает колени. — Отчего одна?

    Лебедь, ожидаемо молчалива, гневливо хлопает крыльями по воде и зарывается клювом в пёрышки — Морана поправляет рукав платья.

    — Али не нашла себе избранника по сердцу? Али не люб тебе избранник? Али сердца у тебя вовсе нет?

    Лебедь горделиво изгибает шею, и крохотный уголёк её глаза с пониманием посверкивает сущей тьмою, Морана качает головой:

    — Мне тоже говорят, будто сердце моё чернотою изъела тьма. Словно она и не тень мира вовсе, а червь, подъедающий плодоносное древо.

    Лебедь отвечает задиристым едким смехом, и губ Мораны тоже касается мрачная усмешка. Кончики пальцев перебирают влажные камни, поблескивающие пуще драгоценных камней, гладкие и ровные они — обтесанные ласковыми мягкими волнами, как лучшим мастером.

    Камень разбивает зеркальную гладь вдребезги, искры-осколки взмывают вверх, а белая лебедь недовольно кряхтит. Однако подбирается к Моране поближе. Морана протягивает ей навстречу ладонь.

    — Быть бы мне, лебёдушка, как и ты, птицей вольною, — пух у лебеди прохладный, шелковистый и плотный, что Моранины платья в зимнем тереме; лебедь голову под поглаживания Мораны подставляет, — я бы тогда бежала прочь. Сквозь Дремучий лес да в хижину Велесову. Обернулась бы лебедью белой, снежным пухом бы засыпала землю, да улетела высоко и далеко, за реку огненную да в царство смерти, если бы только могла…

    — И вовсе не обязательно.

    Морана содрогается всем телом, бережно прижимает к себе вскрикнувшую лебедь и оборачивается. Холодный страх, нахлынувший мгновенно, отступает.

    Морана выдыхает с облегчением:

    — А, это ты…

    Перед нею стоит незваный, но такой долгожданный гость её свадьбы. 

    Единственный, кто пил не брагу, а вино, кто, как и она, не веселился и не улыбался на торжестве, кого сторонились и опасались, как и её, о ком слухи начали распускать, будто бы Чернобог не желает дочерей Сварожьих отпускать и нового сына послал, дабы под уздцы их взять, как прежде. У Мораны страха, как не было, так и нет. Она оглядывает его с ног до головы: в чёрном кафтане, подбитым серым мехом, в высоких сапогах с тяжёлыми подошвами, ни травинки, тем не менее, не шевельнувших, без меча, он совсем не похож ни на мужа её, ни на брата, ни на отца. И Скипер-Змеевой чернотой, густой и вязкой, от него не веет.

    — Ждала меня, Морана? — усмехается он.

    Морана головой качает и улыбается так счастливо, так искренне, как, думала, и забыла улыбаться. И как же она могла не признать его даже со спины, если в хрипотце его голоса — перестук костей и сыпучесть праха слышатся.

    — Не ждала, посланник Чернобожий, воевода мертвецов, — прищуривается она, сквозь ресницы глядя на гостя, пока ладонь по лебяжьей шее успокаивающе скользит сверху вниз, а сердце чувствует частое сердцебиение лебеди.

    — Кощеем меня зовут, — приосанивается Кощей и щурится в ответ, разгадать её желает. — И тебе это ведомо. Я не просто посланник Чернобожий. Я князь царства мертвецов.

    — Князь? — приподнимает бровь Морана с усмешкой и, заправив за ухо прядь,

    отворачивается к озеру. — И что же ты забыл здесь, по эту сторону Дремучего леса, князь царства мёртвых?

    — Можешь считать, явился исполнить все твои чаяния.

    — Это как же?

    — А отправишься со мной за Дремучий лес в царство мёртвых гостьей, не убоишься?

    Морана оборачивается стремительно, и тень улыбки слетает с её уст. Коли шутит так посланник Чернобожий, не избежать ему беды: пусть будет уверен, опрокинет она на него всю холодную ярость, что в груди её годами томилась, пока она — в собственной горнице.

    Не шутит — понимает Морана и прижимает лебедь к себе нежнее, чтобы сердца в унисон бились, размеренно, успокаивающе.

    — Не убоюсь. Отправлюсь.

    — Отправишься? — Кощей хмурится: не ждал такого ответа. — С чужим мужчиной да простоволосая в его терем отправишься?

    — То, что я испытала, никому, окромя меня, неведомо, Кощей, — Морана лебедь из рук выпускает и собирает с платья снежно-белый пух. — Только после плена Скипер-Змеева меня уж ничем не напугать.

    — Не о том я, Морана. Не сочтут ли тебя прелюбодейкой?

    — Прелюбодеянием это было бы, коли был бы мне люб супруг мой, — отвечает Морана, горделиво подняв голову. — Коли был бы моим супругом. А так… Наречённый братом, что мой, что чужой мужчина — едино.

    Склонив голову к плечу, Кощей прицокивает с восторгом и удивлением. Морана пожимает плечами и печально улыбается в ответ на его недоумение: ведомо ей, что язык у неё остёр и колок и что за такими речами следует наказание жестокое. Да только здесь никого, кроме озера, травы да них с Кощеем.

    Даже лебедь улетела, оставив их наедине.

    — Ну так что, князь царства мёртвых, воевода рати Чернобожьей, покажешь мне свои владения?

    — С одним условием, — ухмыляется Кощей и протягивает ей руку. — Зови меня по имени.

    Морана из-под ресниц глядит на него, мрачного, поджарого, бледного, как из глыбы льда выточенного, посмеивается лукаво, а потом касается кончиками пальцев его руки и поднимается легче весеннего ветра.

    Из-за пазухи, из ниоткуда, Кощей вытягивает сафьянные сапожки, красные, что вино, и накидку, чёрным волком подбитую и ведёт её за собой к частоколу елей.

    Ленты алые, золотом расшитые, Даждьбогом ко дню свадьбы подаренные, остаются змеиться в высокой траве.

  • Я вижу тебя

    Закончилось.

    Это всё — закончилось! И тяжесть прошедших дней — тяжесть души, перенесшей годы, десятки лет страданий, тяжесть переживаний за близких, тяжесть потери хорошего когда-то, но здесь совершенно чужого человека — навалилась на её хрупкое, не подготовленное к ожесточённому бою ежедневными беговыми тренировками, тело неподъёмной тяжестью металлических доспехов, сотканных из эфира светлых.

    Колени дрогнули — Лайя покачнулась.

    В груди всё ещё горел отпечаток улетающего света: жгучий, сильный — отдать его было не так-то просто, как она надеялась, свет изо всех сил цеплялся за неё, за душу, в которой был пророщен. И пока Ур не то с дружеским любопытством, не то со всеведением человеколиких узнавал, чем будут заниматься друзья теперь, когда закончилась эта охота на Мефиса, Лайю мелко потряхивало, пальцы путались в тяжёлом чёрном бархате юбки и не могли сжаться в кулаки.

    От яркого, кроваво-красного закатного света рябило в глазах, а на языке сворачивался горький привкус: так ощущались кровь и смерть. Лайя прикрыла глаза в изнеможении.

    Большие ладони мягко накрыли её дрожащие плечи. Лайя распахнула глаза, и мягкая улыбка скользнула по губам.

    Перед нею стоял Влад — тот Влад, который когда-то в солидном костюме с юношеской беспечностью щекотал её кожу травинкой, тот Влад, который прятал в тенях свою истинную мрачную сущность, чтобы не потревожить, не испугать её, тот Влад, который без колебаний выделил деньги в поддержку кризисному центру детей, тот Влад, который сделал её владелицей бесценных картин, тот Влад, который открыл ей портал в новые, неизведанные, иногда жуткие, но даже в ужасе прекрасные миры…

    Мир Тьмы и Света, мир прошлого — и мир её души, расцветавший и трепетавший от одной лишь мысли, что все мучения Влада закончены. Что он свободен.

    Свободен от оков, которые навесил на себя договором с мытарём и чувством вины.

    И хотя уголки губ Влада были едва приподняты, его глаза сияли драгоценным камнем в кольце, что носила Лале, лазурными небесами — и в ответ на это невидимое, невесомое, но такое светлое счастье в груди Лайи сердце трепетной птахой вспорхнуло к горлу. Она несмело скользнула кончиками пальцев по его щетине. Она не растаяла, и на ощупь была такая же щекотно-колючая, как Лайя запомнила.

    — Твоё лицо… Человеческое. Как же я скучала, — выдохнула она со смешком и мягко ткнулась лбом в щёку Влада.

    Его губы оставили на виске лёгкий нежный поцелуй, заскользили по коже горячим шёпотом:

    — Ты отдала весь свой свет ради моего спасения. Это слишком много…

    — Я сделала бы это снова сотни и сотни раз, — горячо шепнула Лайя в ответ и обняла Влада.

    Не чувствовать жжения, не ощущать незримого присутствия Ноэ — просто касаться Влада, просто обнимать казалось наградой. А вот Влад вдруг окаменел.

    — Знаю, — вздохнул он. — И всё же, думаю, тебе будет его не хватать.

    Жгучая обида полоснула Лайю прежде, чем осознание. Она отстранилась и посмотрела на Влада, прищуриваясь:

    — Почему ты так говоришь? Без лазурного света я тебе уже не так интересна?

    — Нет, что ты. Просто он так долго был твоей частью. Мне кажется, тебе будет не по себе.

    — Хочешь сказать, ты так заботишься о моём состоянии?

    Лайя неровно усмехнулась.

    Её свет был ничуть не легче его тьмы, но Влад смотрел на неё с такой болью, с какой смотрел на Лале из монастыря, живую, но чужую, забывшую и его, и юность в султанском дворце, и школу, и мальчика с рыжими волосами, что отдал за неё жизнь.

    Лайя отшатнулась, руки выскользнули из его рук, таких надёжных, таких крепких, но вдруг показавшихся чужими. Горло словно сдавило терновым венцом.

    Влад смотрел на неё, но всё ещё видел Лале…

    — Послушай меня, Лал…

    Влад замолк на полувздохе. Лайя опустила голову и усмехнулась, прикусив щёку изнутри до боли:

    — Ну что же ты? Продолжай.

    — Прости меня, Лайя. Но я искренне люблю тебя. Только тебя.

    Ужасно хотелось плакать.

    Лайя покачала головой и проронила тихо, почти беззвучно, росинками в густую траву, такие болезненные, ядовитые слова:

    — Прости, не поверю. Не смогу, даже если захочу, искренне поверить в любовь. Давай… Давай поблагодарим друг друга за всё, что было с нами, что было между нами. И останемся лишь друзьями, — Лайя сморгнула навернувшиеся слёзы и посмотрела на Стамбул, утопающий в лучах заката. — Никакой любви больше.

    Слова, может быть, были не совсем точными, зато честными, меткими, ёмкими — лицо Влада менялось: то поднимались в удивлении брови, то болезненно сжимались губы. И Лайя бы соврала всему миру и самой себе, что ей не хотелось бы, чтобы всё было иначе.

    Чтобы после победы над злом её, утомлённую, едва стоящую на ногах, валашский князь подхватил бы и увёл, унёс в счастливое будущее в замке на холме, где среди кустов роз, которые они посадят вместе за каждый год жизни после освобождения, будут растить детей…

    Но счастливый финал случается только в сказках — а жизнь не сказка, и Лайя вынуждена сказать то, что говорила:

    — А может, и не было её вовсе?

    Любовь… Была.

    Она — любила. И когда отдавала всю себя, Влад принимал, но не от неё — от Лале, спрятанной где-то глубоко в её проклятой драгоценной душе.

    Это не она, Лайя Бёрнелл, прошла семь кругов Ада в прямом и переносном смысле. Не она отдавала свой свет ему. Не она была вынуждена оставить сестру и мать, рискуя никогда к ним не вернуться… Не она в одиночку противостояла Мефису, лишившему их покоя и мира. В глазах Влада это по-прежнему делала Лале — лазурная душа, чистый свет, к которому его тянуло, как полубезумного мотылька.

    — Лайя…

    — Картины я оставляю тебе, Влад. Не могу… Не хочу их больше видеть.

    Сжав подрагивающие пальцы в кулаки, Лайя развернулась и неровным шагом двинулась прочь. Прочь отсюда, от этого места, где на манер шахматной партии разыгрывалась судьба целого мира, прочь от воспоминаний, от которых саднила израненная во всех смыслах душа.

    Так хотелось остановиться, вернуться, обнять Влада, пообещать, что всё будет хорошо! Но Лайя не позволяла себе возвращаться.

    И только с губ срывались и таяли в густом воздухе неуклюжие в её исполнении, но многократно прекрасные румынские стихи:

    — Не плачь, что предаю забвенью я образ твой. Постигло нас души с душою отчужденье, и вот настал прощанья час1.

    Лайя не выдержала — обернулась. Влад, зажимая ладонью рот, стоял и смотрел прямо на огромный огненный шар закатного солнца, пронзённый насквозь пикой купола собора, чьи швы зарастали на глазах.

    ***

    На то, чтобы понять, что не душа азура виновата в том, где она оказалась и что пережила за считанные месяцы, ушло больше тысячи дней.

    То, за что она так злилась на Милли, когда та была подростком, — безрассудство, слепую тягу к неизведанному, любопытство на грани смерти, — в ней самой, Лайе, было во много крат сильнее.

    Наивная, она надеялась, что после всего пережитого возьмёт передышку и сможет вернуться к нормальной жизни, когда поняла, что от «нормального» в её жизни ничего не осталось: её друзья были тетраморфами — колдунами и легендарными защитниками человечества, — её сестра и сестра Лео вдохновенно строчили фэнтези-рассказы о мире демонов, о вампирах, о любви, протянувшей сквозь века, о перерождении душ, и какой-то из рассказов даже занял призовое место.

    И даже работа стала другой: после того, как картины неизвестного художника Османской Империи XV века были представлены на выставке в Стамбуле, имя Лайи Бёрнелл как искусного и тонко чувствующего искусство реставратора стало известнее в определённых кругах. Лайе теперь не нужны были директора, представители — не нужна была компания, к которой она бы относилась.

    Лайя работала сама на себя. Она выезжала в музеи, помогая в реставрации испорченных в период ремонтных работ, отсыревших из-за неправильного хранения картин, месяцами жила у храмов, помогая команде реставраторов восстанавливать фрески — Лайя повидала гораздо больше, чем могла себе представить.

    И жалела, что не могла разделить эти моменты с Владом.

    Лайя знала, что не могла бы счастлива там, где вместо неё видели Лале: рано или поздно Влад прозрел бы, когда Лайя сделала что-то, что никогда не совершила бы Лале, и тогда расставаться было бы гораздо больнее.

    Лайя не пыталась забыть Влада: они, в конце концов, обещали остаться друзьями! Но пыталась найти кого-то, кто был бы лучше: заботливее, мягче, спокойнее — не находила. Обычные свидания за капучино с пушистой пенкой, среди шелеста листвы в городском парке, в художественном музее на выставке работ нового художника-авангардиста не шли ни в какое сравнение с реставрацией картин на балконе старинного замка в Румынии, с полуночным ужином под смех и катание на спине, с вальсом в старинной церкви…

    Никто не читал ей стихи на румынском, без прикосновений, одними словами касаясь самой души. Никто не прижимал её к груди бережно, словно она была статуэткой из китайского фарфора прямиком из седьмого века. Ни к кому не тянуло так сильно.

    Свет и Тьма покинули их души, но их отголоски, притяжение, которое создали они, не смогло улетучиться, раствориться во влажном воздухе задержавшегося заката…

    И Лайя не знала времени счастливее, чем когда приходило время в непогоду вызывать такси и ехать извилистой, узкой тропкой в горы, наблюдая частокол из тёмных елей и подпрыгивая на наледях, прислонившись к тонированному окну пассажирского сидения. Таксист матерился, а Лайя посмеивалась, вспоминая жуткую дождливую ночь, когда лес не хотел её выпускать из страшного замка.

    — Напомни мне, почему мы всегда ездим на Рождество к твоему бывшему?

    Милли убрала телефон в карман пальто: связь наконец пропала. И тут же звучно ударилась головой о низкий потолок машины, когда та подпрыгнула на очередном бугорке.

    — Потому что пристёгиваться надо, — мягко усмехнулась Лайя.

    — Ты проигнорировала вопрос, — прищурилась Милли, но всё-таки пристегнулась. — Почему мы уже пятое рождество празднуем у твоего бывшего?

    — Пятое? — охнула Лайя.

    — Да-да, пятое. И вопрос про бывшего остаётся открыт.

    — Влад… Он… Не совсем бывший.

    — То есть вы не расстались?

    — Расстались, но…

    — Значит, не бывший, — перебила её Милли и с видом знатока встряхнула кудрями. — Когда мы расстались с Фредом, мы всё — расстались. Разошлись. Он полюбил другую, а я нашла Майкла.

    — Милли, ты не поймёшь…

    — Ты уже не можешь сказать, что я маленькая, мне уже двадцать один. — Милли поддела Лайю локтем и рассмеялась: — Не думай, мне нравится сюда приезжать. Просто… Жалко, что вы с Владом разошлись.

    — Хотела, чтобы я стала невестой вампира?

    — Хотела, чтобы вампир стал моим зятем, — хихикнула Милли.

    Лайя покачала головой, но не сумела сдержать улыбки.

    Когда машина припарковалась у ворот замка, обвитых голыми колючими ветвями, на которых летом разворачивались крупные тёмно-зелёные листы, Влад в распахнутом пальто, усыпанном мелкими блёстками снежинок, уже ждал их подле статуи дракона.

    Он с отеческой нежностью потрепал по голове Милли, с разбегу кинувшейся в его объятия, заплатил таксисту крупной купюрой и взял на себя их чемоданы, как будто начисто позабыл о возвращении Антона на службу.

    — Лео и Дерья задерживаются. Рейс задержали из-за непогоды. Они выехали из аэропорта. Попытаются купить билет на поезд, — сообщил Влад и посторонился, чтобы впустить Лайю в замок. — Ноэ пообещал не начинать Рождество без них.

    — Но пока ещё не принёс сюда свою аддиктумскую задницу?

    — Нет, — подавил смешок Влад. — Говорит, стены с каждым годом менее устрашающие, но посттравматический синдром никто не отменял.

    Лайя покачала головой и поравнялась с Владом. В глубине коридоров Милли что-то кричала Сандре. Антон спешил принять у господина сумки сестёр. Позёмка кружила на ступенях, Влад, румяный, улыбался, и ресницы его подрагивали от ложившихся на лицо снежинок.

    — Господину не по чину… Багаж носить, — запыхавшись, подоспел Антон и взял сумки из рук Влада. — Добро пожаловать, пресветлая госпожа.

    — Спасибо, Антон, — кивнула Лайя.

    — Где мои манеры, — притворно посетовал Влад и развёл руками, опасаясь прикоснуться к Лайе. — Добро пожаловать.

    Лайя потупила взгляд и вытянула руку, позволяя Владу галантно прижать её к губам. В этот раз, как и всегда, её тело объял трепетный жар, на щеках проступил румянец. Не отпуская её руки, Влад скользнул холодными пальцами вдоль костяшек и шепнул:

    — Лишь раз единый к сердцу ладонь твою прижать, смотреть, не отрываясь, в глаза твои опять…2

    Его румынский, как и всегда, звучал как песня, как река. Если бы она не зачитала сборник стихов Михая Эминеску до дыр, помечая карандашиком каждый образ, каждое сравнение, попадавшее в самое сердце, не поняла бы, что Влад сказал.

    Но она поняла. И в сознании сразу нашлись другие строки:

    — Я ушла без сожаленья, чтобы скрыть тоску свою. Но прекрасные мгновенья вновь и вновь в душе поют3.

    Губы Влада дрогнули. Он отпустил её руку и, пятернёй пригладив волосы, хрипло отметил:

    — Ты делаешь успехи. Твой румынский звучит… Прекрасно.

    — Ты мне льстишь, — Лайя заправила за ухо прядь и наконец шагнула в замок. — Только ты можешь читать румынские стихи так, чтобы я верила… Каждому слову — верила.

    Влад рассеянно улыбнулся и растворился в тенях, на ходу отдавая приказ Антону, а Лайя оказалась в горячих объятиях Сандры и Илинки.

    Хоть до Рождества было ещё три дня и им предстояло пережить перемещение Ноэ и приезд Лео с Дерьей (когда Лайя выразила свои опасения по поводу приезда Дерьи, Милли громко расхохоталась и пообещала вести себя как обманутая невеста, но потом призналась, что куда больше ей теперь интересно общаться с Ноэ), дел в замке было невпроворот. Илинка и Антон наперебой жаловались, что Влад в замке бывает от силы несколько раз в году: всё остальное время путешествует, наслаждаясь предоставленной ему свободной, однако ни одно путешествие не приносит ему радости.

    Замок от этого ветшал, мрачнел, и только в Рождество оживал и расцветал.

    Уже стояла в главной зале ёлка, огромная, пушистая, но без единого украшения. Уже отовсюду тянуло жареной курицей, апельсиновыми корочками и пуншем. Уже витал аромат грушевого пирога с карамельной корочкой. Уже на стёклах вились белые узоры…

    Но замок казался голым.

    И в их силах было это изменить.

    На следующий день после приезда Лайя пробегала по коридору второго с охапкой еловых венковых, которые они с Милли сплели под чутким контролем Сандры, смеясь и обсыпая друг друга иголками, когда вдруг приоткрылась дверь кабинета и на пороге показался Влад. Оглядевшись, он бросил на неё несмелый взгляд из-под ресниц, и Лайя затормозила от неожиданности. По чёрной струящейся ткани платья рассыпались желтоватые иголки.

    — Можно тебя ненадолго?

    — Конечно, — улыбнулась она и вслед за Владом нырнула в полумрак кабинета.

    Когда-то она так же неловко топталась на его пороге, пока они подписывали договоры о передаче всех картин в её собственность. Тогда её восхищали монументальность, мрачность комнаты: тяжёлый стол, огромные стеллажи, тянущиеся ввысь, заставленные толстыми книгами.

    Сейчас всё было по-другому: старые книги сменили акварельные пейзажи из разных концов мира, ракушки — какие-то мелкие безделицы, которые люди привозят в память о случившемся путешествии. А напротив стола Влада больше не висел тот треклятый последний портрет, который он выкупил у Эльчин и Серкана: потерявшие Эзеля и Мехмеда, они не желали иметь ничего общего с этим демоническим искусством.

    Лайе показалось, что Серкан и вовсе сбыл его с рук с облегчением.

    Этот портрет озарял кабинет Влада ещё два года назад — и вдруг пропал. Вместо него висел гобелен, где дракон пожирал свой хвост. Зато стол остался прежним — и блестел как будто ещё ярче. Влад с шумом выдвинул верхний ящик стола и вынул оттуда плотный бархатистый конверт бордового цвета.

    — Хотел вручить тебе в Рождество, но не могу ждать.

    — Что же там?

    Влад рассеянно похлопал им по ладони, обошёл стол и с шумом отодвинул в сторону обитый бархатом стул:

    — Садись.

    Он бережно принял у неё все венки, не боясь перепачкать идеально белую рубашку еловым соком и хвоинками, и сложил их на столе нестройной горкой. Пара венков покачнулась и соскользнула на пол. Влад прислонился бедром к столу и снова взмахнул конвертом:

    — Здесь… Предложение, Лайя.

    Лайя вскинула брови. Кончики пальцев обожгло знакомым трепетным жаром.

    — Я много думал. Я ведь прожил не одну человеческую жизнь. Влад Цепеш, османский волчонок. Влад-господарь. Влад-мытарь, Влад Дракула… Влад, который встретил тебя и нашёл избавление от тьмы. И ни одна из жизней, по правде говоря, не сделала меня счастливым. В них не было любви. Моя первая любовь ушла слишком рано, а я слишком долго цеплялся за неё, искал её отголоски в портретах, в витражах — в других людях… Я так отчаянно сражался за правду, но сам себя топил во лжи.

    Лайя разгладила складки платья на коленях и сняла с ткани несколько хвоинок. Пальцы подрагивали.

    — Я знаю, ты сказала, что любви нет — и не было. Но… Чёрт возьми, как же сложно говорить об этом!

    — Тогда не говори, Влад.

    — Ты права, люблю действия, — усмехнулся он и, опустившись на одно колено, вложил в её руки конверт. — Это тебе. Приглашение на свидание, Лайя. За эти пять лет я объездил многие страны, увидел многие прекрасные места, но поверишь ли, если скажу, что красота их меркла, потому что я был один? Мне хотелось, чтобы ты была рядом. Чтобы я держал тебя за руку, обнимал, а ты запечатлевала закат за закатом. Рассказывала мне истории тех вещей, рождение которых я не застал. У меня осталась одна жизнь, и я не хочу больше жить без любви. А вся моя любовь — это ты, Лайя.

    Лайя прошлась кончиками пальцев по сгибам конверта. Он казался обжигающим, как угли, и острым, как лезвие османской сабли. Внутри лежала её жизнь — её новая жизнь, к которой так болезненно тянулось сердце.

    — А как же Лале? — не удержалась от шпильки Лайя, но всё-таки поддела ногтем клапан конверта.

    — С Лале я разговаривал о книгах, о ласточках, о звёздах. Лале я точил угольки, чтобы она рисовала, и водил смотреть на воду. С Лале я был счастлив, беспечен и полон надежд. Это правда, — пальцы Влада бережно скользнули по тонким запястьям Лайи, и кожа покрылась тёплыми мурашками забытого удовольствия. — Но только с тобой я научился жить. Жить с собой. Не ненавидеть себя за то, что я такой тёмный, когда она такая светлая… Принимать. Прощать. Я чуть было не лишился лучшего друга, если бы не ты. Я стал свободным с тобой ещё до всех ритуалов. Тебе я читал румынские стихи и посвящал их. Тебе, сильной и смелой. К тому же, Лале никогда бы не сделала того, что сделала ты.

    — И что же?

    — Вправила мне мозги самым жестоким образом, — тихо рассмеялся Влад. — Всегда знал, что ценность чего-то можно познать, лишь потеряв… Но не думал, что сам окажусь таким слепцом. Но когда мы… Расстались. Я много думал о том, чем обманул твоё доверие. И очевидное не приходило мне на ум. Даже когда ты говорила, что ты не Лале — Лайя. А я был так ослеплён твоим внешним сходством с Лале, я был так поглощён тоской, виной… Я не слышал тебя. И за это поплатился. Но теперь…

    Влад обнял её запястья и погладил большим пальцем проступившую синюю венку, Лайя затаила дыхание.

    Никогда ещё Влад не смотрел на неё так — широко распахнутыми глазами, полными сияния лазурных небес, полными восхищения. И любви. Лайя смотрела в его глаза и спускалась в пещеру, полную драгоценных камней, качалась на волнах мрачного Тихого Океана, парила на небесных островах фэнтези-книг.

    — Однажды художница нарисовала мне прекрасную жизнь-мечту. Но только тебе, искусному реставратору, удалось возвратить меня к жизни, претворить мечту в реальность, может быть, и не столь прекрасную, как рисовала художница, но зато настоящую. И я буду совершенным глупцом, если не скажу о том, что люблю тебя.

    Влад коснулся губами костяшек её пальцев и прошептал:

    — Я вижу тебя, Лайя.

    Конверт спланировал на ковёр из дрогнувших пальцев. Под ногами веером разметались два чёрных билета с посеребрёнными буквами — на мюзикл «Призрак Оперы» в Париже. Но это было совершенно не важно.

    Лайя поджала губы, боясь неловкой улыбкой или полусмешком-полувсхлипом разрушить этот бесценный момент. Ладони скользнули из рук Влада, обхватили его лицо, пальцы запутались в волосах.

    Лайе не просто хотелось верить Владу — теперь она ему верила.

    — Я люблю тебя… — сорвалось с губ шёпотом.

    Такие важные, такие нужные, такие бережно хранимые глубоко и далеко слова, оказались слаще глотка воды, теплее камина.

    Лайя коснулась лба Влада своим, прикрыла глаза, и показалось, что свет, от которого она отказалась давным-давно, переполнил их.

    1. Вероника Микле. «Не плачь, что предаю забвенью…» ↩︎
    2. Михай Эминеску.”Лишь раз единый» (пер. Н. Стефанович) ↩︎
    3. Вероника Микле. «Я ушла» (пер. Нел Знова) ↩︎
  • Касание

    Всё начинается с прикосновения, осторожного, почти невесомого.

    Морана сидит в свадебном платье, что расшивали золотыми узорами да оберегами нежные ловкие руки её сестёр, в драгоценном золотом кокошнике, что сдавливает лоб до тупой, размеренной боли, рядом с Даждьбогом в золочёной кольчуге. 

    Рядом с законным мужем с этого дня и до скончания времён, могучим сыном Перуна, правой рукой солнечного Хорса. С благородным воином, владыкой дневного света.

    Отец будто в насмешку отдал дочь, смирившуюся с тьмой, окропившей душу, поразившей тело, в руки солнечного, сияющего мужа. «Только яркому горячему свету под силу рассеять глубокую тьму, — говорил Сварог, запирая Морану в светлице — доме, что сталь клеткой хуже темницы Скрипер-Змиевой, — после попытки скрыться в Нави. — Одно есть средство, что сильнее любого оружия, сильнее любой силы — то жар любви. Одной искре по силам обратить в пепел то зло, что осталось в душе твоей. Такою любовью возлюбил тебя Даждьбог. Не беги прочь, смирись. Позволь ему избавить тебя от тяжёлой тьмы, раз уж не удалось моему огню». 

    И не слышал отец плача дочери, и не слышал убеждений Мораны, что нет в ней сущего зла Скипер-Змиева — то холод и тьма, с которыми жить и возможно.

    Даждьбог сжимает тонкую бледную руку Моранину горячей грубой хваткой могучего воина. В этом жесте нет нежности — лишь желание обладать. Морана содрогается и опускает взгляд на колени, причудливо расшитые на любовь, на семейное счастье.

    Его присутствие, его прикосновения Моране чужды. Как холод и лёд пожирают друг друга до гибели, так и они с Даждьбогом будут сосуществовать, пока не уничтожат друг друга.

    Морана не ненавидит Даждьбога, но и полюбить его не сумеет.

    Да и как может полюбить испорченное тьмою, поражённое холодностью сердце?

    Морана усмехается собственным мыслям и вдруг кожей сквозь плотную ткань платья ощущает прикосновение. Невесомое, осторожное прикосновение чужого взгляда ласкает кожу приятной прохладой. 

    Сердце вздрагивает, и Морана ищет глазами по трапезной того, кто смотрит на неё так. Не находит. Но взгляд возвращается снова и снова, и Моране наконец удаётся его перехватить.

    Высокий, с чёрными волосами, небрежно перевязанными на затылке тесьмой, мужчина так сильно не похож на воинов из Перуновой дружины, что громко и буйно празднуют свадьбу Даждьбожью. Он стоит в тени поотдаль, не в сияющей кольчуге, а в доспехах из чёрной, как сама ночь, кожи, набросив на одно плечо плащ, и смотрит на неё серыми полупрозрачными глазами, в которых тучами клубится тьма.

    Сердце вновь вздрагивает, а под кожей прокатывается трепетный бархатный жар, от которого дыхание застревает хрипом в горле.

    Морана его не знает, но уже её сердце тянет к нему, как одинокую лодку — к причалу, как перелётных птицу — в родные края. Морана не знает, кто он, но уже знает, что с ним ей будет спокойно.

    Морана — лишь изредка бросая притворно-благодарные взгляды на гостей, что желают им бесконечного счастья — внимательно разглядывает молчаливого гостя, без дрожи, без смущения выдерживая его испытующе-любопытствующий взгляд.

    Но приходит пора скрепить союз поцелуем и Даждьбог решительным властным жестом поднимает Морану из-за стола. Его мозолистые горячие пальце оглаживают её лицо, и каждая клеточка внутри Мораны застывает маленькой льдинкой.

    Морана не может раскрыть губы в ответ на поцелуй Даждьбога, Морана не хочет слышать радостный смех уже захмелевших гостей и крик: «Горько!». Поцелуй и вправду до ужаса горький, так что хочется утереть рукавом рот. Но приходится полностью отдаваться Даждьбогу. 

    А когда Даждьбог усаживает Морану обратно, она видит молчаливое сочувствие в глазах  мрачного незнакомца.

    Уже гости начинают расходиться, уже Даждьбог уединяется с другими воинами, когда Морана наконец может подняться из-за стола. Она к Живе, золотоволосой, румяной от хмеля, празднества и танцев, в которые её утягивали воины отцовской дружины, и осторожно касается плеча.

    — Мара! — Жива радостно протягивает к ней руки. — Как я счастлива за тебя, милая сестрица!

    — Не нужно, Жива, — Морана хмурится и крепко, со всем отчаянием, что горечью переполняет её, сжимает её пальцы.  — Ты знаешь: не в радость это мне. Нет в моём сердце отрады, сестра.

    — Не отчаивайся, — переплетает Жива их пальцы. — Конечно, погасить свет гораздо легче, чем прогнать тьму. Но Даждьбог поможет, как помогает всем.

    — Не быть мне его супругой, Жива. Не быть.

    В холодном и хриплом голосе Мораны не отчаяние — уверенность и пророчество, поэтому Жива отшатывается, прижимая ладонь к груди. Она видит всё в её глазах, но понять этого, конечно, не может.

    Морана поднимает голову с тяжёлым кокошником, расправляет уставшие плечи и, бросив через плечо взгляд на тёмного незнакомца, справляется как бы между прочим:

    — Что за воин там стоит в стороне ото всех? Не Перуновой дружины он воин. Другой стороне служит — я чувствую.

    Морана просидела в родной светлице (отцовской темнице) в ожидании свадьбы слишком долго — и много не знает. Жива переминается с ноги на ногу и, заправив за ухо прядь, с сомнением бормочет:

    — Говорят, что Кощеем его кличут. Имени его никто не знает, откуда он явился — тоже. Просто однажды встал во главе рати Чернобожьей, и все волкодлаки, вся нечисть, вся тьма его покоряется. Поговаривают, это сам Чернобог и переродился.

    — Неужели батюшка разрешил самому злу посетить эту свадьбу? — усмехается Морана, и насмешка эта сочится ядом и злобой.

    Жива хмурится, но заученно повторяет заветы отца:

    — Тьма и свет всегда рука об руку ходят.

    — Только тьма всегда ищет тьму, — напоследок пожимает плечами Морана и разворачивается, чтобы уйти, да только Жива хватает её за руку.

    — Мара! Нельзя. Ты совершаешь ошибку. Быть беде большой!

    — Запомни, Жива, — Морана вырывает руку из руки сестры и шипит сквозь зубы: — Я иду своей дорогой. И беда обрушится на тех, кто помешает мне. Я покину Даждьбога однажды. Может быть, завтра, а может, через сто лет. Но только вместе мы не будем. Никогда.

    Полна решимости, Морана подходит к Кощею почти вплотную. Он стоит у распахнутой в ночь, где поют сверчки, ставни и глядит на неё с лёгкой полуусмешкой. От него веет свежей тьмой, замогильным холодом и кровью. 

    — Морана, — слегка склоняет он голову, но удивлённым не выглядит: как будто ждал, когда она подойдёт. — С праздником.

    — Не стоит, — отмахивается Морана. — Я вижу, ты ждал меня. Зачем?

    — Ты не счастлива, — замечает Кощей с горечью. — Отчего? Даждьбог хорош собой: силён, крепок, широкоплеч и… Слишком светел, верно?

    — Именно так, — кивает Морана, и мимолётная улыбка касается её губ; не желая выдавать себя, Морана разворачивается и смотрит на усыпанное белыми крошками-звёздами полотно небес. — У меня нет выхода, кроме как подчиниться воле отца.

    Кощей тоже отворачивается к окну, и его холодная рука накрывает её ладонь, сжимает пальцы крепко, надёжно — и у Мораны всё нутро трепещет, а тьма кажется теплее, ласковее света.

    — Отчего же выхода нет? — щурится он смешливо. — Коли пожелаешь — похищу тебя, утащу в Навь, куда ты так отчаянно просилась.

    Мимо проходит Перун, и его взгляд из-под густых бровей грозен и воинственен. Кощей разжимает руку, Морана прикладывает ладонь к груди — и замирает на мгновение в раздумьях. Слишком искусительно, слишком сладко — слишком заветно звучит всё то, что он обещает. 

    — Кто ты? — хмурится Морана, и в голосе её звеняще посвистывает вьюга.

    — Я? Я — Смерть. Я правая рука Чернобога, — Кощей распаляется, голос его звучит опьянело, в глазах разгораются молнии. — Я его повелитель. Я держу в руке всё сущее стихийное зло. Я контролирую каждый его шаг, каждый его помысел. Я правлю Навью. Все жертвы ему — мне. Все его силы — мои.

    — Почему же я должна верить твоим словам?

    — Потому что ты хочешь этого, Мара.

    Усмехнувшись, Кощей вкладывает в её руки свой кубок с вином и уходит неслышно и незаметно, растворяясь в сумраке дверного проёма.

    Морана делает глоток. Вино горечью пощипывает кончик языка и живительной силой проносится по разгорячённому, утомлённому долгим празднеством и роскошными одеждами, телу. Поболтав вино в кубке, Морана оборачивается к окну.

    Мрачная худощавая фигура поправляет меховую накидку на плече и, лихо вскочив на коня, уносится прочь. В густой воздух долгой летней ночи слышится глухой перестук костей. Морана делает ещё глоток.

    Её хочется верить словам Кощеевым, хочется вскочить на коня и так же смело, отчаянно, под перестук костей мёртвых, под завывание волкодлаков, раствориться в тенях, остаться в Нави — царстве, в котором она не была, но с которым теперь тесно связана.

    Грохочет бряцаньем металла хохот дружины Даждьбожьей, и Морана закатывает глаза: а пуще всего жаждет она избавиться от оков нежеланного брака.

    И Кощей может ей в этом помочь, если не убоится. «Вещать-то все мастера, — усмехается уголком губ Морана, исподлобья наблюдая за затихающим празднеством. — А ты возьми да увези».

    Морана допивает вино залпом и утирает неосторожную каплю краешком рукава — смывает с губ масляные и жгучие поцелуи Даждьбожьи.

  • Письмо

    Арлатанский лес никогда не спал. Тихо шелестела листва многотысячелетних деревьев, видевших и возвышение, и падение древнеэльфийской империи. Трепыхание крыльев полупрозрачной, мерцающей зелёноватым сиянием Завесного огня бабочки отражалось в золоте безжизненных доспехов павших стражей тайн Арлатана. Над головой с журчанием скручиваясь в причудливое мерцание, магия, а Агата сидела на середине обрушенного моста, поставив подбородок на колено, и болтала ногой.

    С тех пор, как Беллара показала ей тихие уголки Арлатана, где не нужно бояться взрыва артефактов, появления растревоженных духов или осквернённых существ, Аварис часто приходила сюда, на разуршенный мост. Сначала долго стояла на краю, пока из-под носков замызганных, затёртых, запылённых сапог звонко осыпалось на землю бежевое крошево, а потом устраивалась поудобнее и смотрела на руины Арлатана.

    Города, который сам себя погубил в междоусобных войнах.
    Города, который — думала она раньше — её Тевинтер поработил и разрушил.

    Это странным образом успокаивало. И помогало сосредоточиться на цели — целях, которых с каждым шагом сквозь элювиан становилось всё больше и больше. Восстановить разрушенное. Разрушить установленное. Выжить.

    — Выжить… — шепнула Агата.

    Мятый листок, измазанный в чернилах, печально скрипнул в кулаке. Агата уткнулась в него лбом. Лист медленно тлел в раскалённых отчаянной яростью ладонях — и не было сил себя сдерживать. В конце концов, это всего лишь черновик письма: Эвка и Антуан напишут друг другу ещё десятки, сотни писем, пока будут живы. Если будут живы…

    За спиной послышалось шевеление. Шоркнула подошва о неровную кладку ветхого моста, затрепыхались листы вьющейся лозы. Пальцами свободной руки Агата подгребла себе воздух: здесь, в Арлатане, магия особенно легко и податливо скользила в ладонь, приобретая самые причудливые формы, о которых она в Круге не могла и грезить.

    — Рук?..

    От это голоса, льнущего к коже дорогим чёрным бархатом, по телу пронеслась крупная дрожь. Пальцы разжались. Искры алыми лепестками осыпались на доспехи стража, распугав бабочек. Агата зажмурилась и не шелохнулась.

    Шаги приближались.

    — Эй, Рук… Всё в порядке?

    «В порядке, конечно, в порядке», — Агата сжала губы и сердито засопела, тщетно пытаясь сбросить это дурацкое, неуместное чувство, от которого щипало в уголках губ, от которого она так старалась избавить всех вокруг.

    — Рук…

    Шаги замерли за спиной. Потом на правое плечо опустилась рука. Тяжёлая, горячая, мозолистая. Агату окутало запахом древесины, металла и пыли, она шмыгнула носом.

    — Агата!

    Агата подняла голову. Даврин стоял над ней и болезненно морщился, будто бы знал, о чём она думала. В плетении жёсткой ткани рубахи застряла стружка и пух Ассана. Взъерошенный, с закатанными рукавами, Даврин выглядел так, как будто что-то заставило его сорваться к ней в разгар резки по дереву. Агата виновато прикусила щёку изнутри: меньше всего ей хотелось приносить команде проблем. Их и без того хватает.

    — Ты… В порядке?

    Агата скользнула запястьем по скуле. На коже остались влажные чернильные следы.

    Конечно, она была не в порядке. Как можно быть в порядке, когда с миром происходит такое?

    Агата отвернулась от Даврина и, поставив подбородок на колено, посмотрела на теряющиеся в розовато-голубых небесах кристаллы башен некогда великого города.

    — Как ты меня нашёл?

    — Ну, в конце концов, я охотник, — усмехнулся Даврин; громко посыпались вниз обломки камней, когда он уселся рядом. — А твой запах… Его невозможно забыть.

    Агата кисло хмыкнула.

    — И что же в нём такого?

    Вообще-то им следовало поговорить. Но как говорить об этом, Агата не знала. Возможно, стоило поинтересоваться у Эммрика, как о таком разговаривали мёртвые, или с мёртвыми, или духи…

    — Ты пахнешь печеньем с шоколадной крошкой и пряностями… — Даврин задумался. — Кажется, так в последнее время всё чаще пахнет от Ассана. Ты ничего не хочешь мне рассказать?

    Агата фыркнула.

    — Ладно, если серьёзно, мне помог Смотритель. И немного Беллара.

    Агата вскинула бровь и с интересом поглядела на Даврина. Он в смущении потёр шею — Агата прикусила губу, наблюдая, как вздуваются вены на предплечьях, как подёргиваются мышцы на плечах, и тут же стыдливо отвела взгляд на носок сапога. Щёки вспыхнули почище сферы в подсумке.

    — Я хотел опробовать станок, чтобы подточить меч, а он всплыл из ниоткуда и просто сказал, что обитательница заплутала в тропах смятения. И всё в таком духе. Я позвал Беллару. Она сказала, что ты, видимо, в смятении, умчалась в Арлатан. Что за дурацкая привычка вечно говорить загадками…

    С тяжёлым вздохом Даврин прямо посмотрел на Агату. Она с трудом поборола желание полностью укрыться волосами. Варрик, конечно, говорил ей, что в боях волосы лучше собирать, а то и вовсе состричь, но Агата косилась на его шевелюру и только и фыркала. Не пожалела: теперь не составляло труда скрыться в прядях, как пугливые галлы Арлатана скрываются в зарослях, и только наблюдать.

    — Я это о тебе тоже, Рук.

    Агата встряхнула волосами и исподлобья глянула на Даврина:

    — Почему ты мне не сказал о том, что Страж, убивающий Архидемона, должен умереть?

    — Я не хотел, — Даврин вымученно потёр лоб. — Мне не хотелось, чтобы ты это знала. Ты бы тогда стала жалеть… Попыталась бы остановить меня. А я Серый Страж — это мой долг.

    — Ты предпочёл бы героическую смерть жизни со мной?.. — осознав, что прозвучало немного эгоистично, Агата поспешила исправиться: — Ладно. Жизни вообще?

    На глаза опять навернулись эти проклятые слёзы, мучающие её по ночам с воспоминаниями о битве в Вейсхаупте.

    — Не думала, что скажу это, но мне повезло, что Первый Страж так быстро очухался. Я бы не смогла… Потерять… Тебя.

    — Агата…

    Даврин коснулся её запястья. Агата дёрнулась и сунула ему под нос смятый, чуть почерневший от с трудом усмирённого пламени лист.

    — Об этом ты тоже не хотел, чтобы я знала!

    Двумя пальцами подцепив листок, Даврин осторожно развернул его, разгладил и принялся читать. Его лицо казалось непроницаемым: спокойным, безразличным, уверенным. Агата пошкребла ногтем каменную кладку, ожидая, пока он закончит чтение.

    — Ты украла чужие письма? — единственное, что сказал Даврин, возвращая ей сложенный вчетверо листок.

    — Они валялись под столом в ставке Стражей. Черновики. Мне стало интересно. Так… Когда ты собирался рассказать мне о Зове?

    Даврин помотал ногами в воздухе и опустил голову. Доспехи стража вновь облюбовали местные бабочки. Агата заправила за ухо прядь в ожидании.

    — Ты торопишь события.

    — И вовсе нет, — помотала головой Агата. — Никогда не торопила. Просто… Стараюсь держать ритм, который задали нам Эльгарнан и Гилан’найн.

    — До недавнего времени я не думал, что всё… Всерьёз.

    Щёки обожгло стыдом. Агата скривилась. Когда она флиртовала, всегда балансировала между дурацкими шутками, аллегориями и выглядела до невозможности нелепо. Как-то она пыталась разговорить в «Фонарщике» агента венатори таким образом — после драки Тарквин строго-настрого запретил ей флиртовать на заданиях, а вне заданий рекомендовал заготовить набор фраз из продававшихся у газетчика любовных романов и использовать их.

    С Даврином всё с самого начала пошло как-то… Не так.

    Грифоны. Осквернённый дракон в Минратосе. Гилан’найн. И охота.

    Охота на охотника.

    Охота быть с охотником.

    Охота… Жить.

    Агата не поняла, когда у неё вдруг зародилось это бурлящее желание помочь Даврину желать счастливой жизни, а не героической смерти. Видеть смысл в облаках, в искрах, в борьбе, в глупых заигрываниях, шутках — а не только в убийстве и умирании. Этого вокруг становилось слишком много.

    — Всё всегда было всерьёз, — Агата поглядела на письмо. — Хотя я знаю, могло выглядеть… Странно. И я знаю, что я выбрала, сама выбрала, сама приняла и ещё и сказала сказала тебе об этом… Я выбрала любить Серого Стража. Я видела, слышала, читала, как Эвка и Антуан…

    Даврин вдруг обхватил её запястье и мягко потянул на себя. Агата подняла на него глаза. Даврин улыбался. Мягко, коварно, очаровывающе — настоящий охотник, убьёт жертву безболезненно и быстро, по заветам своей эльфиской богини. «А жертва и рада быть убитой», — подумала Агата, позволяя Даврину себя поцеловать.

    Поцелуй был стремительным — мгновение, даже бабочки не успели взметнуться, потревоженные шевелением теней — но крепким, согревающим, как антиванский эль, который Агата тайком подливала в кофе. Губы пульсировали, руки дрожали, а Даврин мягко поправил прядь за ухом.

    — Не думай об этом, Агата. Не сейчас. Давай разделаемся с богами, со скверной, с Соласом в твоей голове. А потом… Потом будем жить. И охотиться на чудовищ. Ты на венатори и работорговцев, я на порождений тьмы, если они останутся. Вдруг у Соласа есть способ вернуть титанам сны и всё такое…

    Агата потёрлась носом о нос Даврина, он усмехнулся:

    — У Ассана научилась?

    Кончиками пальцев бархатно поглаживая чёрные рубцы эльфийской татуировки, валласалин, вассалин, валласлин — Агата ещё не выучила, — она улыбнулась:

    — Ещё бы. Хочу, чтобы ты обо мне тоже не забывал ни на миг.

    — Стать твоим телохранителем? — промурлыкал Даврин, накручивая длинный рыжий локон на палец. — Боюсь, на вас двоих может меня не хватит.

    — Нет, — беззвучно рассмеялась Агата. — Стань своим телохранителем. Сохрани себя. Ради меня. Пожалуйста, выживи.

    — Я постараюсь… — шёпотом откликнулся Даврин, прижимаясь лбом к её лбу.

    И Агата поверила. Прикрыв глаза, она позволила этому жаркому, бурлящему чувству пронестись по жилам, венам, смешаться с кровью — стать её частью сейчас и навек.

    Черновик письма осыпался с пламенеющих пальцев пеплом.

  • Одинокая

    Морана прядёт да вышивает. Вышивает да прядёт от рассвета до заката. Ибо более нечем заняться ей в мужнином тереме. Пусть и стала она супружницей Даждьбожей, пусть волей отцовской наречена ему в спутницы вечные и верные, пусть клялась пред алтарём делить с ним и празднества с горестями и дни с ночами… 

    Всё — пыль.

    Мелкие белые точки, бесконечно вальсирующие в воздухе светлицы под свист колеса.

    Скоро вращаются нити в её руках. Тонкая нежная нить до жара раскручивается в подушечках пальцев, грубеющих и упругих. Петлями расцветают на полотнах смелые подснежники, нежные ландыши, уютные еловые лапы. Моране не привыкать прясть да вышивать, однако никогда прежде не полонились покои её грудами нитей серебряных, не устилали стены полотна от безысходности.

    И даже на сии благородные труды в мужнином доме все смотрят искоса. С колючим презрением и схоронённым за спиною ударом.

    В мужнином доме Моране места нет.

    Конечно, никто не смеет выразить неуважение открыто: страх намертво поселился в них; но в улыбках нет ни тени приветливости, в поклонах недостаёт почтения, а в голосе — безразличие иль затаённая ненависть. С первой брачной ночи, мучительно душной и сжигавшей нежную кожу, обнажённой Морана впитывает злые увещевания: «Околдовала, охмурила, погубит! Заморит тепло холодом своим и ядом Змиевым!»

    Собирают Морану по утрам грубо и резко. Царапают будто бы невзначай короткими ногтями, облачая в платья; стягивают до боли густые волосы, сплетая их в косы, что тяжелее Скипер-Змиевых цепей сковывают голову; с удовольствием надевают ей моршень, расшитый жемчугами и серебром.

    Морана молчит: нет смысла переводить силы и голос на служанок. Уйдёт одна и явится другая, злее, грубее прежней. И повторяться всё  будет до тех пор, пока Морана не изведёт всю прислугу в тереме Даждьбожьем и не явится в их дом Сварог-отец в сопровождении новых служанок.

    И сызнова начнётся мучение.

    Иногда Морана выходит из светлицы своей и обходит терем. Тотчас прислуга прячется по углам, и лишь шуршание из темноты напоминает Моране, что она здесь не одна. И по-прежнему здесь чужая.

    — Майю-Златогорку-то она извела! — бормочет конюх, собирая золотые пряди любимого Даждьбожьего коня.

    — Не жена она ему, — обиженно поскуливает берегиня, что разносит за ужином мёд. — Не хозяйка.

    — И дитя не родит, — ворчит повитуха, приставленная к дому Перуном. — Её холод любое семя загубит. Да и сама хилая, костлявая.

    — Цыц, — утробно рычит Морана. — Изничтожу всех. Али не страшно вам статься уморёнными!

    Морана не желает этого: слова горным потоком проливаются на свет.

    Смолкают слуги, ибо не желают пуще прежнего гневить жену хозяина. Остаются лишь шуршание сена в конюшнях, скрип дощечек под невесомыми ножками да похрустывание целебных трав в ступках.

    Морана остаётся одна.

    Весь терем — и резные узоры колонн, и искусные росписи под потолком — обжигает её, терзает, гонит прочь. Неприкаянной Морана бродит по нему от рассвета до заката.

    А потом является Даждьбог. Сияющий, громкий… С ним как ото сна пробуждается терем. Одна Морана остаётся недвижима. Сложив руки под грудью, она встречает его взглядом чуть свысока и коротко кивает, когда он с широкой улыбкой приветствует её.

    — Милая моя. Отчего ты печальна, — с радушным ворчанием подступается он к Моране.

    Она усмехается уголком губ.

    Твёрдая рука воина собственнически накрывает щёку. Морана смотрит в глаза супруга безразлично, терпеливо ждёт, покуда налюбуется.

    Даждьбог имеет привычку смотреть жадно и долго: так дети раньше смотрели на мерцание снежинок в лунном сиянии. Когда он тянется к ней с нежностью, застывшей на устах, Морана сдаётся. Отступает на шаг и успевает отвернуться.

    Поцелуй застывает ожогом на лбу.

    За столом берегини льют полны кубки мёда. Даждьбог хвалится своими заслугами, богатырями и мощью, способной сдерживать мрак. Морана, сдержанно кивая, скорбно пригубляет мёд. Ей опостылело слышать о своей тьме и своём свете. Будто бы они не способны сосуществовать, будто бы одно непременно должно вытравить другое.

    И, разумеется, свет Даждьбожий разгонит клубящуюся в Моране тьму.

    Морана кривится, пьёт мёд и втайне мечтает заглушить приторную сладость винной горечью.

    Чтобы не кривиться от противно-сладких улыбок прекрасных прислужниц и насмешливо-заинтересованных взглядов слуг. Чтобы не мёрзнуть в этом горячем тереме. Чтобы в супружеской спальне не душить в подушках жалобный скрежет зубов.

    В постели Морана не смыкает глаз. Покусывает мозоли и глядит в бесконечную ночную гладь. Шумно дышит Даждьбог над ухом, крепко спит до самой зари и в сущности ему и дела нет до супруги.

    Он верит лживым улыбкам прислуги и не видит колючих взглядов, впившихся в Морану из всех углов. А Морана не привыкла звать и просить.

    Ставни гулко хлопают, впуская в спальню холод ночи, и Морана беззвучно поднимается с постели. С хриплым криком чёрная тень опускается на раму. Угольно-чёрный ворон сидит на пороге опочивальни, озарённый холодным сиянием звёзд. Когти его в нетерпении терзают нежную древесину, а глаз внимательно смотрит на Морану.

    Кончиками пальцев она касается головы ворона. Шелковистые перья приятной прохладой перекатываются под усталыми пальцами. Ворон не щёлкает клювом, не пятится — покорно льнёт к холодной руке. 

    Второй рукой Морана осторожно ощупывает лапы ворона и вздрагивает, когда в пальцы падает шершавый свиток.

    Ей не нужно разворачивать его, чтобы знать, от кого.

    Лёгкая улыбка трогает губы Мораны.

    С этого мига она не будет одинока.

  • Nice shoot

    Корабль Коллекционеров, 2185

    О том, что «Цербер» забыл восстановить ей кое-что поважнее, чем расползающаяся по швам кожа, Лее Шепард ненавязчиво сообщает Гаррус Вакариан, едва его раскуроченная челюсть заживает ровно настолько, чтобы издаваемые шуршащие звуки были понятны системе перевода. Лея, как и каждый день до этого, заглядывает к нему после ужина, разобравшись с рассеянной по Омеге эпидемией, продезинфицированная трижды (ИИ «Нормандии», Мордином и Чаквас), в медотсек. Доктор Чаквас категорически отказывается разрешать ему переселяться поближе к главной батарее. До полного выздоровления — как говорит она.

    А Лея смотрит на пропитанные чернильной синевой повязки на челюсти и качает головой: полное выздоровление тут наступит нескоро. Когда Лея неловко присаживается на край койки в медблоке, длинные пальцы Гарруса с хрустом прокручивают стороны кубик Рубика: ему скучно. При виде Леи он немного оживляется, приподнимается на подушках повыше и спрашивает вполголоса, полушёпотом — мандибулы едва шевелятся — наверное, ему ещё больно:

    — Почему ты не выстрелила?

    — О чём ты? — с полуухмылкой хмурится Лея Шепард.

    Притвориться, что она не понимает, о чём речь, очень легко. Только пальцы с досадой впиваются в край койки.

    Понимает: помнит. Чуть ли не каждую ночь прокручивает в голове по фрагментам тот вечер на Омеге, когда Гаррус всунул ей в руки снайперку — «Прикрой меня, Шепард! Я поменяю позицию!» — а она растерянно вертела её в руках, не понимая, как правильнее её держать, смотрела в прицел, видела макушку саларианца, но спусковой крючок нажать не сумела.

    — Ты знаешь, о чём я, Шепард, — рокочет Гаррус, и Лею прошибает холодными мурашками.

    Гаррус Вакариан видел её в бою меньше одного раза — и первым понял, что-то не так. Может быть, потому что Лея отчаянно мазала из всего, что тяжелее и больше пистолета. Может быть, потому что сотрудника СБЦ из Гарруса все же не вытащить, и он попросту живёт в мире мелких деталей.

    А может быть, он просто слишком хорошо её знает — лучше, чем «Цербер».

    — Знаю. Думаю, просто я — это уже не совсем я… — болезненно морщится Лея, вглядываясь в своё отражение в мутном стекле медблока.

    Гаррус разочарованно прищёлкивает мандибулами и касается раскуроченной челюсти.

    Как только Чаквас разрешает ему переступить порог медотсека, Гаррус теснит Джейкоба в, обновляя арсенал после каждой вылазки: иногда бандиты с Омеги таскают с собой неплохое оружие, которому грех пропадать в пыли. Вызволять оперативника «Цербера» — перед Призраком, как ни противно, очки зарабатывать нужно — из лап «Затмения» Лея берёт Гарруса (кто, как не Архангел, знает все их уловки и слабости) и Касуми: действовать нужно быстро и тихо. Поэтому Лея прикручивает к «Палачу» глушитель.

    Гаррус, проверяющий свою винтовку, долго смотрит на неё через визор: Лея кожей ощущает его пристальный взгляд, а кроме того, видит мутное отражение в металлических стенах отсека. Чуть быстрее и резче, чем следовало бы, загоняет термозаряд в магазин.

    — Почему не берёшь винтовку?

    Лея недовольно ведёт плечом, пистолет примагничивается к бедру:

    — Пистолет надёжнее.

    Она хочет выйти, готовиться к высадке — Гаррус прихватывает её за плечо:

    — Что-то не так, Шепард? Ты же была хорошим снайпером.

    — Да она и сейчас стрелок отличный, — считает должным отметить Джейкоб, наблюдающий за сборами Касуми.

    — Я сказал: снайпер. Каждый снайпер — стрелок, но не каждый стрелок — снайпер.

    Фраза пулевым прошибает сознание.

    И после возвращения на «Нормандию» Лея, ещё пыльная, запыхавшаяся и злая, как кроган с уязвлённым самолюбием после десятка пуль, пролетевших перед самым носом и покорёживших неудачную броню, врывается в главную батарею, отвлекая Гарруса Вакариана от методичной калибровки новых турианских орудий, прикрученных к «Нормандии».

    — Помоги мне вспомнить, какого быть снайпером.

    Лея Шепард решительно сжимает руки в кулаки. Гаррус Вакариан едва подёргивает мандибулами — будто бы усмехается.

    Лею Шепард уже не раз учили стрелять из снайперки: сначала отец, потом парнишка на Акузе, потом специалисты N7, вынудившие овладеть всеми видами оружия. И каждый из учителей, снова и снова повторял слова отца: «Терпение и дыхание — вот настоящее оружие снайпера. Его мир — это прицел. Он видит только цель, существует ради неё».

    И Лея Шепард стискивает зубы, терпит и натужно дышит, в очередной раз перебирая в арсенале снайперскую винтовку. Про специалистов всегда говорят, что у них руки помнят. У Леи Шепард всё наоборот — руки каждый раз берут винтовку неправильно, и тогда когти Гарруса легонько постукивают по пальцам, заставляя их вспоминать, как обнимать снайперку.

    Раз в три дня стабильно Лея Шепард находит предлог, под которым умудряется спровадить Джейкоба или на помощь Миранде, или в бар к Касуми, просит СУЗИ на три часа заблокировать вход в оружейную, а сама остаётся с Гаррусом.

    На Омеге, впрочем, тоже немало укромных пустующих проулков и оружия — особенно, после зачистки банд — и достаточно разумных людей и ксеносов, не высказывающих отъявленный интерес, зачем турианец и человеческая женщина стреляют по пустым банкам и контейнерам.

    После очередного уединения Джокер начинает отпускать болезненно колкие шутки о взаимокалибровке и её последствиях, но даже не представляет, насколько близок к правде и насколько от неё далёк.

    Гаррус калибрует Лею — настраивает на работу с винтовками. Разбирает, собирает, заставляет пальцы привыкать к мелким пулям, к прикладу, вплотную вжимающемуся в плечо, к прицелу.

    И каждый раз, возвращая винтовки на место, напоминает: для снайпера главное — цель.

    У Леи Шепард цель — вернуться.

    Вернуться довольно непросто, когда половина Галактики хочет тебя убить (включая текущего работодателя), а убийцы мертвы уже как пятьдесят тысяч лет.

    На корабле Коллекционеров у Леи Шепард появляется новая цель: надрать задницу Призраку. Правда, для начала нужно всё-таки возвратиться.

    Прижавшись грудью к ящикам и чувствуя, как горячо бьётся в крови панацелин, Лея Шепард видит, как выкуривают из укрытия Гарруса, чтобы окружить.

    Пистолет слишком далеко — слишком близко Коллекционер с лазером, и Касуми не видно, не слышно. Рядом только винтовка, старенький «Богомол», видимо, кого-то из колонистов. Без церберовских наворотов, с одним патроном в обойме и девятью —

    в запасе. Но выбора у неё тоже нет.

    Лея подтягивает к себе винтовку, твёрдо упирает локоть в ящик, плотно вжимает затыльник в плечо, прижимается щекой к прикладу. В прицеле маячит и покачивается хищно озирающийся Коллекционер — Лея выравнивает линию.

    Его широкий лоб аккурат на пересечении линий.

    Лея Шепард выдыхает. И нажимает спусковой крючок.

    «Первый».

    Пуля вылетает легко, импульсом, стремительной частицей света, и за перестрелкой Лея даже не чувствует, как стонет плечо, пока перезаряжает винтовку.

    Хватает в прицел Коллекционера, пустившего со свистом голубоватый свет из штурмовой винтовки над её головой. Выдох. Касание. Выстрел.

    «Второй».

    Лея действует почти бездумно — только считает.

    От первого до девятого.

    На десятом — голова Предвестника рассыпается золотисто-зелеными ошметками жуков, и в зале повисает звенящая тишина, которая пахнет кровью, электричеством и немного — горелой плотью. Лея Шепард перемахивает через ящики, обходит колонну и подбегает к Гаррусу.

    Жив.

    — Отличный выстрел, — смахивая со лба зелёную гниль, пыхтит Гаррус.

    Термозаряд с щелчком поддаётся жёсткому толчку и занимает своё место в магазине. Лея бережно и твёрдо прижимает к груди винтовку, как, наверное, мать баюкает утомившего её ребёнка, кивком головы просит Касуми разведать обстановку впереди. Та безмолвно и беззвучно сливается с пространством, а Лея подходит к Гаррусу и протягивает ему ладонь. Он поднимается сам, аккуратно оставляя ящики с пометкой «взрывоопасно», оценивающим взглядом сквозь визор глядит на неё с винтовкой и повторяет:

    — Одна пуля — один эээ, — Гаррус озадаченно мычит, разглядывая зеленовато-лиловые пятна под ногами, — труп. Замечательно.

    Его мандибулы дрожат и, наверное, если бы раны на костной коросте зарастались быстрее, Лее бы повезло увидеть улыбку турианца. Ей думается, что это явление в галактике даже более редкое, чем Жнецы, и она беззастенчиво счастливо отвечает ему тёплой улыбкой:

    — Просто у меня был неземной учитель.

    — Что я слышу, капитан! Кажется, кто-то научился каламбурить, — оглушительным треском помех оживает наушник, и тут же слышится смешок Джокера.

    Лее прикладывает два пальца к уху, вслушиваясь в родной до тёплых мурашек голос среди помех, и едва ли не кричит, оглушённая перестрелкой и собственным успехом:

    — Джокер! Слышу тебя! Командуй, куда дальше.

    — Как пожелаете, капитан.

    Джокер прокладывает ей маршрут вон из ловушки Коллекционеров, а Лея сжимает винтовку и ей кажется, что теперь её шаги — куда увереннее.

  • Чистильщики

    Чистильщики

    художник: нейросеть

    Их всегда было трое. Мария, Чумной Доктор и Он. Никто не знал, кто они, откуда появляются в городах и куда исчезают потом, когда выполнят своё грязное дело. Но все знали, что появление в толпе Чумного Доктора в строгом мужском костюме и кожаных перчатках не к добру — к смертям.

    В народе их называли «Чистильщики». Никто не знал, как называется эта государственная программа на самом деле и сколько человек задействованы в ней. Даже они сами. Они не знали, кто прячется под масками Марии, Чумного Доктора и Его на новом задании. Они никогда не снимали масок и не говорили о себе. Они знали лишь глаза и приглушённые голоса друг друга. А ещё знали, что всегда был четвёртый. Никому не видимый, никем не рассекреченный Четвёртый, который являл начало всему. С его писем, лаконичных и зашифрованных, чистка стартовала. А заканчивалась запахом пороха на пальцах Марии.

    Больше им не положено было знать.

    Насколько бы ни была грязна и противна чистка, она была необходима. С каждым годом людей становилось всё больше, а ресурсов — всё меньше. И нужно было методично истреблять тех, кто ведёт неподобающий образ жизни, грешит, ворует…

    За пять лет Мария привыкла. Она не знала другой работы, кроме как носить комфортную чёрно-белую форму и, нажимая на спусковой крючок, бесславно заканчивать век очередного грешника. Шесть грешников в месяц. Раньше было страшно, трепетно и жалко. Теперь прошло. Ничего не появляется из ниоткуда. Чтобы кто-то жил — кто-то должен умереть. Так учил Марию её первый Он. И всё, что ей оставалось: повторять эту истину про себя, выискивая в прицеле висок жертвы.

    В комнате было темно. Горизонтальные жалюзи скрывали золотистый солнечный свет южного города, и комната казалась совершенно маленькой камерой. Мария щёлкнула снайперской винтовкой, закончив проверку отлаженности работы механизмов, и небрежно скинула грязные медицинские перчатки, заменяя их на жёсткие кожаные с нашивкой на указательном пальце: чтобы не сорвался. Винтовку прислонила к стене. И вытянула вперёд ноги.

    Оставалось ждать. В течение часа должен был явиться Чумной Доктор, проверяющий семерых намеченных Четвёртым «грешников», принести данные о них Ему, чтобы Он вынес вердикт. А пока тихо трещали настенные часы и громко и размеренно перестукивали ониксовые чётки.

    Клац. Клац. Клац.

    Он сидел спиной к Марии, скрытый чёрной полупрозрачной тканью. Мария могла видеть лишь крупный перстень на его большом пальце и кубики чёток. Дверь распахнулась неслышно, и Чумной Доктор просочился в комнату вместе с лёгким дуновением ветра из коридора.

    — Ты узнал? — глухо спросил Он, протягивая свободную ладонь Чумному Доктору.

    — Да, мастер… — склонившись в почтительном поклоне, Чумной Доктор вложил в руку Ему семь фотокарточек.

    На правой руке мелькнули желтоватые бинты. Мария поднялась и вытянулась, внимательно разглядывая проступавшую сквозь бинты смуглую кожу. Чумной Доктор не мог не почувствовать её взгляд. Он обернулся, и даже несмотря на маску, получилось ощутить враждебный холод его взгляда. Мария перевела взгляд на чётки. Они перестали клацать — верный признак, что Он выносит приговор.

    Он заговорил:

    — Что с тобой случилось? — Кислота, — из-под маски голос звучал тихо и глухо.

    — Люди не любят нас.

    — Никто не любит врачей, — патетично вздохнул Он. — Но что стало с тем человеком?

    — Никому не позволено пытаться снять маску с Чумного Доктора.

    И хотя голова Его была скрыта высокой спинкой кресла, все поняли, что Он благосклонно кивнул. А потом на пол со стороны Марии глухо посыпались три карточки, сопровождаемые короткими и чёткими, как выстрелы, словами Его.

    Первый грешник. Эрик Ланд. Молодой наследник корпорации, растрачивающий деньги на собственные удовольствия: бары, шлюхи и громкие выступления по ТВ. Чревоугодие. Похоть. Гордыня. Зажимает часть доходов, чтобы не платить налоги.

     «У нас нет времени ждать, когда он станет умнее…»

    Вторая грешницы. Анна Скрити. Тридцатилетняя фотомодель, снимающаяся преимущественно в рекламе нижнего белья. Живёт с младшей сестрой. Берёт сразу по десятку проектов, скупает психотропные в аптеках. Алчность. Уныние.

    «Она работает за десятерых. Десять достойных человек в это время умирает. А сестре уже двадцать, и красотой она не обделена. Выживет как-нибудь».

    Третий грешник. Генри Артон. Сорокалетний безработный холостяк, как-то умудряющийся покупать себе дорогие вещи. Лень.

    «Он не приносит никакой пользы государству. Только зря получает ресурсы».

    Мария покорно собрала карточки, и рука почему-то дёрнулась, когда взгляд упал на полуобнажённое завораживающее фото Анны. «Надо будет убить её в сердце, чтобы лицо осталось красивым», — Мария сложила карточки в белый нагрудный карман и взяла винтовку.

    — Можете идти, — взмахнул рукой Он, и Чумной Доктор с Марией покорно удалились.

    Они шли по узкому коридору пустого полузаброшенного особняка, где прожили неделю, плечом к плечу.

    — Что думаешь? — тихо спросил Доктор, толкая дверь на улицу. — Моя помощь понадобится?

    — Анну…

    — Надо сработать второй. Два греха, помнишь?

    — А её сестра? — Мария замерла, хмурясь и сжимая руки в кулаки. — Мы никогда не убивали тех, у кого прочные кровные узы!

    — Пора поднимать планку. — Чумной Доктор спрятал руки за спину и, сбавив шаг, выдохнул с какой-то тоской, горечью свернувшейся под языком: — А если стал порочен целый свет, то был тому единственной причиной сам человек: лишь он — источник бед. Своих скорбей создатель он единый1. — Вздохнул и поравнялся с Марией. — Все должны платить по своим грехам.

    Мария обернулась, сталкиваясь с клювом Чумного Доктора. Сквозь запотевшие стёкла не различить глаз, но Марии и не надо. Она скользнула кожей перчаток по руке Чумного Доктора и кивнула. Она дала присягу чтить правила организации, отбросить прочь любые чувства и исправно исполнять приказы.

    — Пойдём тогда в авто, — в голосе Чумного Доктора прозвучала улыбка. — Сработать Эрика можно сегодня в ночном клубе.

    — Плохая идея. Мы не должны показывать свои лица. Да и я не очень-то похожа на проститутку.

    — К чему такие сложности? Мы обеспечим тебе лучший вид на его разврат.

    Они сели в чёрный микроавтобус с бронированными дверьми и с грохотом захлопнули дверь.

    Сработать всех получилось рекордно быстро. Мария не могла припомнить задания, когда за четыре дня удавалось изничтожить всех грешников. Обычно всё растягивалось на неделю. Может быть, дело было в том, что на этот раз Мария старалась действовать на автомате, не допускать лишних искусительных мыслей. И Чумной Доктор был всё время рядом. Обычно он растворялся в толпе, когда приходила очередь Марии действовать, появлялся лишь в крайнем случае, но не в этот раз.

    Теперь он не то контролировал, не то… Помогал.

    В организации, где каждый сам за себя, где каждый сам себе и друг, и враг, и семья, это было непривычно. Но, уловив огромную маску в бесконечном потоке людей, Мария выдыхала и тесно прижималась щекой к винтовке.

    Эрика действительно удалось убить удобно. Одну из трёх девушек, с которыми Эрик постоянно развлекался, было легко подкупить оплатой образования, и она распахнула шторы. Мария нажала, не колеблясь. И Чумной Доктор в переулке показал ей большой палец.

    С Анной было сложнее. Мария долго выбирала позицию, ещё дольше — место выстрела. Чтобы она не мучилась и чтобы осталась красивой. Получилось. В конце концов, Анна распласталась на белом полу фотостудии с кровавой дорожкой у рта после точного выстрела в грудь. Фотограф сделал десяток прощальных фото. Чумной Доктор в автомобиле нежно приобнял Марию. А у неё почему-то тряслись руки. «Молодец. Сделала всё… Красиво», — Чумной Доктор сжал её ладонь, и Мария заметила, что рана от кислоты уже зарубцевалась.

    После убийства Анны прошли сутки, прежде чем Мария снова взяла винтовку в руки. Генри редко выходил куда-то, а если и выходил, то однообразными маршрутами. Так что Марии осталось лишь поймать его на многолюдной авеню.

    Одно нажатие. Выстрел в голову. Вопли горожан. Быстрый спуск по ржавой лестнице у пятиэтажки.

    Всё.

    Мария запрыгнула за руль автомобиля и красным маркером поставила крест на фотокарточке Генри. Чумной Доктор, сидевший на пассажирском, отложил в сторону книгу. Мария провернула ключ в замке зажигания и покосилась на бордовую обложку.

    — Данте Алигьери? Божественная комедия?

    — Именно, — кивнул Чумной Доктор. — Читала?

    Мария отрицательно мотнула головой, выезжая на оживлённую вечернюю улицу, залитую сиянием фонарей. Он сказал им, куда подъехать, чтобы получить билеты.

    В машине тихо бормотало радио — и Марии показалось, что в сводке, прочитанной утомлённым размеренным голосом ведущего, буднично проскользнули три трупа, оставленные очередной бригадой Чистильщиков на улицах тихого немноголюдного городка, — а Чумной Доктор зачитывал вполголоса строки «Божественной комедии».

    То, с каким упоением Чумной Доктор цитировал её, заражало, и Мария решила обязательно прочитать её в самолёте по пути в новый город.

    Он встретил их за пару улиц до аэропорта. В чёрной блестящей маске, с тростью. Вручил каждому по конверту с деньгами, кивнув:

    — Здесь чуть больше. Вы очень красиво отработали Анну. Теперь люди иначе взглянут на нашу работу.

    А потом вручил билеты.

    Мария вылетала через три дня. Чумной Доктор через два. Их ждал маленький провинциальный городок в Англии. От тёплых пляжей и океана — в сырые дожди.

    Ева неспешно брела по тёплому пустынному пляжу. Красные предзакатные лучи бликами играли на волнах разбушевавшегося океана. Босые ноги, уставшие от тесных грубых берц, утопали в щекотно колющемся горячем песке. У неё оставалось три дня, чтобы «прийти в себя и очистить душу», как говорил Он.

    Ева формулировала проще: чтобы отдохнуть.

    Навстречу Еве двигалась знакомая фигура. Узкие плечи, крепкий торс, обтянутый белой футболкой, рабочий неравномерный загар. «Не может быть…» — Ева вскинула брови и ускорила шаг. С каждым мгновением размытый силуэт приобретал очертания вполне себе знакомого высокого мужчины с по-сенбернарски усталыми глазами.

    — Опять вы? — усмехнулась она, когда между ними оставалось десять метров.

    — И снова вы… — тепло улыбнулся он, замедляя шаг. — Вы как будто не рады.

    — Да нет, что вы! — Ева приподняла козырёк светлой кепки. — Просто такое ощущение, что вы шпионите за мной.

    — Это ещё вопрос, кто за кем шпионит, — рассмеялся мужчина, бросая шлёпанцы на песок. — Присядем?

    Ева без слов бухнулась на песок рядом с ним. Когда живёшь, как на пороховой бочке, приятно вот так расслабиться и посидеть с человеком, который тебя понимает.

    В том, что этот мужчина понимал её, как никто, Ева убеждалась уже много раз.

    — Согласитесь, — она с усмешкой недоверчиво мотнула головой. — Мы вот так случайно встречаемся уже третий год. Это… Заговор?

    — Или судьба, — бархатно хохотнул мужчина. — Это мои самые долгие отношения с девушкой. Наверное, пора познакомиться?

    — Ева, — назвалась она и решительно протянула руку.

    В этот раз мужчина выглядел как-то по-особенному. Дело было не в одежде, не в лучах заката, жёлтыми тёплыми пятнами дрожащих на взъерошенных волосах и даже не в открытой белозубой улыбке — в нём самом как будто что-то ощущалось и выглядело совсем иначе.

    — Джейсон! — пожал он протянутую руку.

    По телу Евы прокатилась дрожь.

    На тыльной стороне ладони, рядом с большим пальцем, ещё краснел едва зарубцевавшийся шрам от химического ожога. Палец невольно скользнул по шероховатости, и Джейсон поморщился.

    — Извините, — Ева спешно убрала руку и зарылась пальцами в песок.

    Досада рвала её изнутри: как она сразу не догадалась, что этот мужчина, молчаливо поддерживавший её в безлюдных местах после каждой зачистки, — Чумной доктор!

    Этот человек, при виде которого хотелось смеяться и улыбаться, человек, который стал Еве настоящим другом за их получасовые посиделки в безлюдных местах, — тот, чьё лицо Ева не должна была знать.

    Она, Мария, лучше всех рассчитывающая позиции и просчитывающая реакцию людей, облажалась так глупо.

    «Лучше бы я и вовсе этого не знала!» — Ева поморщилась, отряхивая руки от песка, и переплела пальцы в замок.

    — Я уеду через три дня, — пробормотала она.

    Очень хотелось добавить: «Ты сам и так знаешь».

    — Я через два, — пожал плечами Джейсон. — Но… Раз уж у нас есть пара дней… Может, сходим куда-нибудь?

    Ева не стала брать паузу, чтобы подумать.

    С ролью Марии она живёт, наступив на мину, не зная, когда её вышвырнут вон, когда она облажается, когда не сможет нажать на спусковой крючок. А когда есть угроза взрыва, каждая секунда на счету.

    — Я согласна, — кивнула Ева, Джейсон приподнял бровь. — Давай без лишних слов, ага? Это всё между нами.

    — А у нас больше никого и нет, — Джейсон с печальной улыбкой набрал горсть песка, и теперь песчинки высыпались из кулака, как сквозь перешеек песочных часов. — Мне весело казалось заблуждаться, вкушая сладость тайную грехов… И от соблазнов мира отказаться я не умел. Вот мой удел каков.2

    Ева обняла Джейсона, уткнувшись носом в его шею.

    От него пахло лекарствами, книжной пылью и городом. И с ним было так спокойно, как не бывало никогда. И когда на них обрушится цунами этого решения, Ева не сомневалась: они выстоят.

    В конце концов, они сами его и создали.

    1. Данте Алигьери «Божественная комедия»: Чистилище, П.16, ст 118-121 ↩︎
    2. Данте Алигьери «Божественная комедия» ↩︎
  • Жена

    Прикрыв тяжёлую резную дверь опочивальни и шикнув сквозь зубы на ночную прислугу, босыми ногами по тёплому древу Морана обходит терем. Ночь тиха и окутывает её разгорячённое тело прохладной нежно и бережно — подобно как мать убаюкивает своё дитя. Морана, осторожно оттянув ворот ночной рубахи, протяжно вздыхает и обнимает себя за плечи. Дрожащие пальцы сжимают расшитую оберегами ткань.

    Душно.

    Морана блуждает средь могучих колонн, что резцы украсили волчьими главами, и чудится ей, что всё в новом доме гонит её прочь. Очертив кончиками пальцев волчью морду, Морана вздрагивает: всё здесь лучится теплом солнечным, чуждым ей, медленно травящим тело.

    Морана находит балкон и с облегчением вжимает ладони в перила. Весь груз ослепляющего златом дня придавливает руки к дереву. Малой пичужкой в темноту устремляется тонкий вздох.

    Первая брачная ночь утомительно длинна.

    Морана поднимает голову. Здесь, на границе Прави и Яви, полотнище небес тревожно трепещет и переливается серебряной пылью. И так удивительно похоже на речной лёд, припорошённый снегом, что под сердцем тянет тоска. 

    Быть бы Моране свободной, как ворон. Рассекать бы крылом живящую тьму. Пить бы вино, горькое до сласти, что предложил ей сегодня посланник Чернобожий. Укрываться тенями от сжигающего светила.

    Только считают все, что нет у неё боле воли собственной. Что Скипер-Змий, братьями бесславно поверженный, прочно поразил её чернотой зла, пустил безудержный мрак по венам, и даже после гибели своей крепкие цепи его оплетают Морану. Отец мнил отчего-то, что не своей волею и не своими ногами Морана Явь пересекла и холода Нави коснулась – по велению Чернобога, прародителя Скипер-Змиева. Потому же, должно быть, решил, что волен и он распоряжаться судьбой её. Держать взаперти, как душегубицу безрассудную. Замуж отдавать в руки тёплые, крепкие, но безжалостные, больнее Скипер-Змиевых цепей нежную кожу натирающие — Даждьбожьи.

    В сущности —думается Моране — Даждьбог не такой ужасный супруг. Он учтив и внимателен. Смотрит на неё с придыханием и восхищением, словно и не

    жена она ему — покровительница.

    Кокошник и платье Даждьбог сымал с неё медленно, хотя пальцы его дрожали от предвкушения. Окутывал сладко-пряным запахом браги, щекотал щетиной нежную кожу, сжимал её в могучих руках воина до сиплого выдоха. Жадно вглядывался в её лицо, искал в очах её хоть кроху тепла, как если б не знал, кого в жёны берёт. Как если б не холодной красотой очаровала Морана его, а горячим сердцем.

    Впрочем, слышала Морана сегодня, как по углам злобно шепчутся слуги: «Зачаровала. Зачаровала. Приворожила. Майю тьма сгубила. Теперь за хозяина принялась».

    Морана качает головой с едкой усмешкой. Можно подумать, так уж ей и нужен этот светлоокой солнцеликой витязь! Они слишком разные, чтобы касаться друг друга. Холод её болезненно бьёт солнечную натуру, а под сорочкой её горят поцелуи Даждьбожьи — трепетно-бережные прикосновения, клеймом выжегшие кожу.

    Она насквозь пропиталась тьмой, и дело тут не только в силе: в мыслях её больше нет былой парящей лёгкости, улыбка выходит усталой и туго сводит челюсти, а прохлада дарит больше покоя, чем прежде. Но Моране не хочется вырвать из себя тени: чёрное зло изничтожено мечами братьев и напитками отца. Темнота, клубящаяся в ней, — это не только клеймо Чернобога. Это напоминание об испытаниях, которые она пережила и не забыла; это во много крат умноженное могущество снега.

    Это вся она. Полная и неделимая.

    «О Род-Всеотец! — вскидывает она голову к небесам, и кончики прядей щекочут спину. — Неужели же всё это — нить моей судьбы? Неужели же мне надобно избавляться от этого?» 

    Звёзды безразлично мерцают в ответ — молчит отец мира Род, но Морана верит, что услышал он ропот своей дочери.

    Связанной с ним более, чем кто-либо.

    — Морана?.. — шершавый шёпот разрывает благую тишину, Морана вздрагивает, но не оборачивается на зов Даждьбога.

    Мужа своего.

    — Я боялся, что ты сбежала… — замирает он за спиной. — Тебе не спится?

    — Я нахожу успокоение в ночи, — равнодушно отзывается Морана и вглядывается в звёзды внимательнее, чем прежде, жаждет найти ответ. — И коль уж ты назвался мужем моим, придётся тебе с этим смириться.

    — Или исправить… — жаром шёпот Даждьбожий опаляет уши.

    Пальцы его медленно и бережно спускают рукав рубахи. Даждьбог пылким поцелуем касается плеча.

    — Холодная… — бормочет он и касается носом виска. — Я согрею тебя, поверь мне. Я сделаю всё, чтобы ты вернулась к себе, Мара. Я залечу твои раны. Я избавлю тебя от тьмы. Ты не пожалеешь, что стала женою моей. Даю слово.

    Морана невольно кривит губы.

    Даждьбог, быть может, не самый ужасный из мужей, какого могли ей просватать. 

    Беда не в этом: беда в том, что он муж, а она — жена. Они связаны узами брака.

    Несвободны.

    А Моране хочется, раскинув руки, отдаться холодной тьме, жадно глотнуть опьяняющей сладости свободного выбора.

  • Пусть едят пирожные

    9:46 века Дракона, Вал Руайо

    Встреча пройдёт на верхней террасе — распоряжение Верховной Жрицы Виктории, хотя она отнюдь не устроитель и даже не гостья: просто женщина, обеспокоенная судьбой одного из лучших агентов Игры, очаровательной спутницы Императора Гаспара де Шалона, экс-Инквизитора и хорошей подруги — зачарованное сильверитовое кольцо опоясывает указательный палец бархатом морозца — Аварис Летиции Андромеды Тревельян.

    Толстые высокие каблуки мягких высоких сапог из шкуры золотой галлы ритмично выстукивают по вымытому, натёртому до блеска, так что если постараться — в кристально-снежной белизне мрамора можно различить своё отражение и блики золотой маски, полу давно забытый марш Инквизиции. Эхом откликаются тяжёлые, чуть пошаркивающие шаги почётного караула — крепких парней в одинаковых масках, которые, впрочем, не скрывают их храмовничей сути. Они выносят на террасу круглый стол, в искусно выкованных ножках которого спрятались редкие для Орлея, но столь привычные для Императорского сада цветы, два стула — спинки которых ни по изяществу, ни по удобству, разумеется, не сравнятся с Инквизиторским троном — и, заложив руки за спину, вытягиваются в ожидании приказаний.

    Аварис едва двигает головой — цепким взглядом сквозь прорези маски оглядывает пространство верхней террасы лучшей кофейни во всём Вал-Руайо (во всяком случае, именно местные пирожные попадают на императорский стол): буйной зеленью спускаются меж столбиков балюстрады лозы араборского благословения; тонко поёт музыка ветра, покачиваясь над лестницей, спускающейся в кофейню; обоняние дразняще щекочут медово-сладкие, ванильно-ореховые ароматы десертов, похожие на искусство, так что многие дамы полусвета покупаются на дешёвый парфюм, и вполовину не похожий на запах пирожных; и аккуратные круглые столики, как фишки в игре, аккуратно расставлены по разным углам, освобождая пространство так, будто бы на террасу явится целая делегация послов или почётных гостей в лёгких танцах за непринуждёнными беседами отведать пирожных с нежнейшим кремом…

    Их ведь здесь будет всего двое. И эти двое, парящие над суетным, торговым, местами промасленным крепкими ароматами и сладостью лестных речей, Вал Руайо, с воздушными пирожными в розовом предзакатном сиянии, бликами играющем на мутной воде, наверняка, разодетые в золото и меха — они привлекут слишком много внимания.

    Совершенно ненужного внимания.

    Аварис поджимает губы, и храмовники напрягаются, будто готовящиеся к прыжку хищники, — понимают, считывают её недовольство и готовятся исправлять. Однако Аварис лишь невесомо покачивает головой, и вплетённые в тугие косички жемчужины с переливчатым звоном ударяются о края маски.

    В конце концов, это не их решение, не их ошибка: они всего лишь безукоризненные исполнители воли Её Святейшества, не смеющие противиться ей. Впрочем, Аварис их в этом винить не может: она и сама, даром что почти-герцогиня Дол (какие-то проблемы при оформлении дарственной возникли не то с Географическим, не то с Историческим, не то с эльфийским сообществом), не то что противиться — возражать не смеет железному кулаку в бархатной перчатке, мягкому голосу с твёрдостью льда, невидимым нитям магии, сплетающей смертоносные лезвия, мадам де Фер.

    И мечтает хотя бы в половину такой же стать, как Вивьен.

    — Мы будем неподалёку, Ваше Высочество, — гулко сообщает один из храмовников и кивает в сторону простого деревянного стула, скрытого в тени пристройки и непослушно разросшегося эмбриума.

    — Ни в коем случае, — с улыбкой отрезает Аварис и, чуть повернув голову, позволяет взглянуть на её профиль, золотой маской выправленный до совершенства. — Ни в коем случае.

    — Но Ваше Высочество, вы сами…

    Аварис прерывает протест лёгким взмахом левой руки в перчатке из полубархата (в тишине террасы слышно движение шестерёнок в сложном механизме протеза), и протест задыхается, не успев начаться. Кончиками обнажённых пальцев живой, тёплой руки Аварис касается прохлады спинки стула и роняет усмешку в пустоту:

    — Какая стража, мой милый, какие храмовники, если это разговор двух старых друзей?

    Храмовники исчезают, почти беззвучные, почти безликие, всегда покорные — за что Аварис Тревельян всегда ценила их, так это за бесподобное умение беспрекословно исполнять приказы, чувствовать, у кого в руке поводок — и Аварис, усаживаясь за стол нарочито спиной ко входу, разворачивает приглашение.

    На обрывке бумажки (щурясь и проглядывая её на свет, Аварис понимает, что это бумага со стола Гаспара, тонкая, гербовая, для официальных встреч, приказов и дарственных), подкинутом ей на поднос с завтраком, разумеется, какой-то эльфийкой (очевидно, одной из тех, которых за ухо поймать нельзя, чтобы не поднять волну восстаний), всего лишь три предложения:

    «Пусть едят пирожные!» — воскликнула она с балкона. Я видел такое однажды там, куда ты дважды ступала своею ногой. Завтра на закате»

    «Он снова говорит загадками, — вздыхает Аварис, но губы трогает тёплая улыбка, совсем не похожая на вросшую под кожу высокомерную насмешку, которой она одаривает всех. — Надеюсь, на этот раз мне не придётся бегать за ним, чтобы сказать, как мне глубоко плевать на всё, что он делает, пока это не касается меня».

    Страницы: 1 2 3 4