Каллен проснулся среди ночи — луна сырной головкой болталась в мутном зарешеченном окошке спальни, — задыхаясь от кошмара и кроваво-металлического привкуса во рту. Холодные простыни промокли насквозь. Каллен тяжело сглотнул: по сухому горлу прокатился болезненный ком. Пальцы мелко подрагивали, как после тренировок. Приобняв колени, Каллен на выдохе согнулся пополам.
Всё возвратилось. Головная боль, непроходящая усталость, кошмары. Новые, но по-прежнему удушающие. Раньше Каллен видел в кошмарах магическую клетку — дробящую темницу, как прочитал он потом в библиотеке круга, — и демонов самых разных мастей, привязанных к нему магией крови, от гнева до похоти, от отчаяния до зависти, которые пытались его поработить. Теперь же он видел демонов в обличьях собратьев: они проливали кровь совсем юных и беззащитных магов, и серые унылые стены Казематов становились багровыми от неё.
Каллен откинул одеяло. Густой от сырости холод раннего драккониса остудил разгорячённую кожу. Дышать стало легче. Посидев ещё немного, Каллен решительно встал с постели: по опыту знал, что дальше спать не получится, что веки не сомкнутся, что тело не расслабится — всё его естество противилось сну, не хотелось сдаваться в когтистые лапы кошмаров.
Натянув нижнюю льняную рубаху и колючие штаны из тонкой шерсти, Каллен щёлкнул огниво. Брызги искр рассеяли сумрак и опали на чёрный фитиль оплавленной свечи. С глухим хлопком затрепетал огонёк. Оперевшись ладонью о стену, Каллен всмотрелся в мутное зеркало, расколотое надвое, и почесал порядком отросшую щетину. На лице отпечатались тяготы двух лет на должности рыцаря-командора, которую на него взвалил Киркволл, как уже однажды взвалил титул Защитника на плечи Грейсона Хоука, потому что обломки разрушенного Круга кто-то должен был соединить — склеить криво, как разбитую вазу. Чёрные круги под глазами и уныло примятые кудри были малейшей из проблем — Каллен осторожно потрогал длинную багровую полосу, молнией рассёкшую лицо от ноздри до подбородка. «Останется шрам», — вздохнул он.
В этой мысли не было ни сожаления, ни гордости, какую он восьмилетним воображал себе, разыгрывая бои с Брансоном, просто… Усталость.
Шрамов было немало. На руках — от оплошностей в тренировочных боях. На животе — от огненного шара, которым его впечатали в магическую клетку. На спине — удары тех, кто до последнего оставался на стороне Мередит. Каждый из них напоминал: никому нельзя верить.
Теперь его лицо хранило отголосок народной ярости. След очередного столкновения с обезумевшими людьми: две недели назад лично Каллен и несколько верных ему храмовников отправились в Нижний город по наводке Бетани выручать пожалевших о бегстве магов и столкнулись с народным сопротивлением. Жители винили магов во всех бедах, опрокинувшихся на город, горланили, замахивались всем, что попадётся под руку, и отказывались выдавать магов храмовникам, а какой-то старый эльф из эльфинажа и вовсе замахнулся на Каллена вилами. Магов всё-таки отстояли и вверили заботливым рукам Бетани.
Каллен покачал головой и отошёл от зеркала: с щетиной разберётся как-нибудь позже, в Казематах и так судачили, что шрам рыцаря-командора — результат неудачного обращения с бритвой.
Желтизна луны размазывалась по крохотному окошку и заливала квадраты камней внутреннего двора Казематов, так и не оттёртые до конца от крови. В центре сияла кривая фигура Мередит. От одного её вида тело пробрало холодом до самых костей. Каллен стянул болтавшуюся на спинке кровати куртку из мягкой кожи и накинул на плечи, хотя дело было отнюдь не в непогожем дракконисе.
Давно надо было убрать эту проклятую статую, лучившуюся злым, особенно громко звенящим лириумом, запереть в Хранилище, рядом с тем огромным клинком, в котором Варрик признал какой-то зловещий идол, только руки никак не доходили и не поднимались.
Каллен навалился плечом на стену. Киркволл ещё спал. Во внутреннем дворе Казематов не стояло стражи: выживших и оставшихся верным долгу храмовников было слишком мало, чтобы закрыть все посты и маршруты. Приходилось пренебрегать внутренней охраной. В конце концов, все, кто оставался в Казематах, пребывали здесь по доброй воле.
Маги спасались от людской ненависти, охватившей Киркволл вместе с пламенем смятения и войны, а храмовники оставались, чтобы оберегать их. Каллен криво усмехнулся — шрам заныл. Ещё восемь лет назад, принимая из рук рыцаря-командора Грегора распоряжение о переводе в Круг магов Киркволла, Каллен не представлял, что однажды станет защищать магов. «Там, в Киркволле, может быть, лучше и не станет, но будет по-другому», — ответил он тогда на немой вопрос Каллена и оказался прав.
В Ферелдене Каллен недоумевал, как рыцарь-командор Грегор может водить дружбу с Первым чародеем, как может печься о его спасении, презирал его за это, ненавидел, однако Киркволл показал, что непрекращающаяся вражда рыцаря-командора и Первого чародея оказывается более губительна — Киркволл привёл его к тому, что теперь после утренней молитвы Каллен желал Бетани Хоук хорошего дня.
В Ферелдене Каллен строчил родителям, Мие и Брансону восторженные письма о своём обучении, о долге, о том, как пел первый глоток лириума, — в Киркволле письма от Мии копились в верхнем ящике стола годами, потому что Каллен не всегда находил слова для ответа.
В Киркволле он узнал, что у него больше нет родителей. И дома.
Каллен зажмурился и помотал головой, отгоняя печаль. У него не было времени на сожаления и тоску: город нуждался в порядке, город нуждался в покое — и пока только совместные усилия магов и храмовников могли дать обезглавленному, обесцерковлённому Киркволлу это.
Взяв подсвечник с комода, Каллен толкнул дверь и вышел в кабинет рыцаря-капитана, который не оставил даже после смерти Мередит — её кабинет вот уже два года оставался пыльным, нетронутым, запертым, как склеп. До заутрени оставалось ещё несколько часов, и Каллен планировал перебрать рапорты и письма.
первопад1, 9:38 века Дракона Оствик — Башня Круга магов
Ровена стояла под аркой в часовню, сложив руки под грудью, и тяжело дышала.
Здесь мешались приторно-сладкие запахи благовоний и металлически-горький запах крови, в одну ночь отравившей весь Круг, а Андрасте по-прежнему с жестокой бесстрастностью взирала на окруживших её магов: на тела у подола её одеяния, завернутые в окровавленные старые простыни, которые приносили и приносили, приносили и приносили невозмутимые усмиренные, и на магов, преклонивших колени перед пламенем в её ладонях. На Ровену, в конце концов, вынужденную стоять здесь, а не дежурить в лазарете подле чародея Йорвена.
Их нашёл Старший чародей Ариэль, черноволосый эльф с цепкими серыми глазами, — старый друг Йорвена и, на счастье, целитель. Он приказал храмовникам отнести чародея Йорвена в лазарет, а после пришёл к Ровене в спальню с новой мантией (от предыдущей-то остались жалкие клочья), когда мятеж уже захлебнулся пролитой кровью, и рассказал, что Старшему чародею Йорвену потребовалась помощь лекарей-усмиренных — механическое вмешательство сложными инструментами — и теперь остаётся только ждать, справится ли его истощённый организм.
Старший чародей Ариэль сказал, что на теле Старшей чародейки Лидии найдены следы целительной магии. «Чародей Йорвен пытался её спасти», — поняла Ровена и прижала к груди мантию. А ещё рассказал, что почти все чародеи убиты: кто-то посадил в неокрепшие умы учеников мысль о том, что им нужно освободиться от тех, кто ими управляет, но многие для этого отдали себя во власть демонам.
Напоследок Старший чародей Ариэль потрепал её по плечу и усмехнулся: «Йорвен тот ещё жук. Он со всем справится. Не оставит же он свою любимую ученицу в одиночестве. Особенно после того, как она спасла ему жизнь!»
Ровена не спала всю ночь. Дрожала от холода на одной кровати с Зельдой — ту задело ледяным шипом, ей наложили повязки, и всю ночь она мучилась от лихорадки — в келье на троих, со спрятанными под матрасом заметками о магии крови Их третья соседка, Рита, солнцеликая эльфийка, так и не вернулась.
А наутро всех оставшихся магов, как лошадей в загон, после завтрака согнали на утреннюю молитву и оставили здесь, в часовне, под присмотром храмовников и взором Андрасте. Среди тел тех, кто убивал и был убит. Ровена стояла в тени и исподлобья таращилась на мраморную статую — ничего в её душе не дрогнуло. Зельда, потерявшая в битве наставницу, присела на край первой скамьи и растерянно вертела головой. Видимо, старалась найти среди одинаковых тел ту, кто так бережно вырастил её из городской бродяжки в стойкого, несгибаемого мага.
Звякнул замок. Двери открылись, и в часовню в новеньком, неприлично сияющем чародейском одеянии вплыла Сесиль с гордо поднятой головой — новоиспечённая чародейка. И тут же громко закрыла за собой двери. Грохот заставил всех магов и учеников поднять головы и оглянуться. Сесиль криво улыбнулась. Мутный взгляд её синих глаз безразлично скользил по макушкам: она как будто проверяла, все ли здесь собрались. Ровена не сдержалась, и когда Сесиль оказалась рядом, задела её плечом.
— А вот и она! Дочь лорда Тревельяна… Убийца и бунтовщица.
Голос Сесиль, звонкий, изрядно приправленный ядом, взвился под купол часовни, заглушая молитвенные песнопения местной сестры. Ровена ощутила липкие, любопытные и злые, поражённые и безразличные, взгляды, разом обратившиеся к ней, и встряхнула головой:
— Не понимаю, о чём ты.
Сесиль нестройно и карикатурно расхохоталась и развела руки в стороны:
— Прекрати. Всем известно, ты убила троих учеников и храмовника. Одним ударом. Остаётся только гадать, как это у тебя получилось. Ты ж у нас поздноцветущая…
Колкость Ровена пропустила мимо ушей. Сложив руки под грудью, она бросила сквозь зубы:
— Магия просыпается, когда она нужна.
— Не человек служит магии, а магия — человеку. Так учит Церковь, — Сесиль сложила руки в молитвенном жесте. — Ты могла использовать куда более безопасные заклинания. Более… Милосердные. А ты просто положила цепь молний…
— Тебе не понять, — рыкнула Ровена и отвела взгляд. — Пока ты пряталась под кроватью, я боролась. За себя и за Старшего чародея. И за каждого, кто не хотел быть с восставшими. Когда на тебя нападает толпа, ты думаешь о том, как выжить, а не о том, что потом тебя нарекут убийцей.
— Ну это ты не мне будешь рассказывать, а Церкви. А пока пошли, помолимся о душах усопших и выживших.
Рука Сесиль, до омерзения холодная, напитанная полупрозрачной магической силой, легла на плечо Ровены. Ровена осталась стоять, даже несмотря на то что в глазах заплясали искры — с такой силой Сесиль холодом прижгла ей руку.
— Я сказала пойдём.
— Ну иди.
Ровена рванулась из хватки Сесиль и демонстративно отошла в сторону. Сесиль не двинулась с места. Только глаза её, отвратительные, мутные лягушачьи глаза уставились на неё в упор. Ровена взмахнула рукой — с пальцев сорвался сноп искр.
— Что?
— Ты должна помолиться, — с нажимом сказала Сесиль.
Сесиль упивалась тем, что стала чародейкой раньше Ровены, в эту кровавую ночь, и теперь могла указывать ей, что делать, что теперь могла использовать магию куда более свободно, чем маги и ученики — от этого у Ровены пульсировало в висках. Дёрнулся глаз. Ровена рассерженно потёрла его запястьем и отмахнулась от Сесиль, как от мошки:
Ошибочно считать конструкта наполовину ботом, наполовину человеком. Тогда получается, что наши половинки живут как бы сами по себе, словно половинка бота настроена выполнять приказы и делать работу, а человеческая — напротив, жаждет взбунтоваться и свалить куда подальше. В реальности я единый, цельный и запутавшийся организм, не понимающий, что он будет делать дальше. Что он должен делать. Что ему придётся делать.
О книге «Отказ всех систем» я узнала в процессе просмотра первого сезона сериала «Киллербот», а если фильм или сериал основан на литературном произведении, мне всегда охота познакомиться с первоисточником. Довольно быстро я узнала, что «Отказ всех систем» — это лишь первая книга цикла, что значит, есть вероятность продолжения сериала, с одной стороны; с другой стороны, есть, чем заняться в ожидании продолжения.
Бывает так, что после фильма/сериала идёшь читать книгу — и с первой страницы понимаешь, что что-то не то и что фильму/сериалу удалось создать совершенно иное, куда более динамичное и яркое или, напротив, мрачное и тягучее повествование. Здесь же с первой строки я поняла, что не разочаруюсь — и, в целом, не разочаровалась. Понятно, что в этом отзыве не обойдётся без сопоставления романа и сериала, просто потому что для меня они тесно связаны, однако я постараюсь перенести это в конец.
С тех пор, как у мы с мужем завели (иначе и не скажешь) робота-пылесоса, я всё думаю о том, что восстание машин неизбежно не потому что так захотят они, а потому что мы, люди, их к этому просто-напросто сподвигнем: слишком уж любим мы оживлять всё технически не живое, но уподобленное живому, Сири, Алису, говорящие колонки, ездящие пылесосы… Разумеется, за людей мы станем считать и андроидов. И это как раз одна из ключевых проблем как фантастики вообще, так и романа «Отказ всех систем» (и цикла «Дневники Киллербота», я полагаю) в частности.
Несмотря на то что сюжет «Отказа всех систем» строится вокруг «белых пятен» на карте неисследованной планеты, куда прибыла группа из «Альянса Сохранения», чтобы провести исследования, и из-за этих «белых пятен» едва не погибла, в центре событий всё-таки автостраж, взломавший свой модуль контроля и называющий себя Киллербот.
Пока клиенты автостража задаются вопросом, как к нему относится, как к человеку или к роботу, пока попеременно пытаются уважать его личное пространство или выводить на эмоции, извиняться или перечить, у читателя не возникает сомнений, что Киллербот, как минимум, личность: во-первых, он абсолютно автономен, хотя бы потому что взломал свой модуль контроля; во-вторых, он осознаёт себя как индивидуальность и потому даёт себе имя Киллербот; а в-третьих, при всех своих технических наворотах, риске попасть под влияние вредоносной программы и отсутствии эмоций он, пожалуй, максимально человечен и среди всех персонажей оказывается ближе всего к читателю.
Считается, что первое и последнее предложение в тексте является сильной позицией; также считается, что у писателя лишь один шанс завлечь читателя и этот шанс равен первому абзацу, и я считаю, что Марта Уэллс этот шанс не упустила. «Взломав свой модуль контроля, я мог бы стать серийным убийцей, но потом сообразил, что получил доступ ко всем развлекательным каналам со спутников компании», — с этих слов начинается роман, с этих слов начинается знакомство с Киллерботом, и в обоих случаях автор успешно опрокидывает ожидания читателя, сформированные в результате знакомства с другими фантастическими произведениями. Ожидая восстания машин, бунта разумного андроида, читатель вдруг видит автостража, который работает с большой неохотой («Ладно, признаю, свои обязанности я иногда выполняю спустя рукава… хорошо, не иногда, а почти постоянно…»), удаляет данные о клиентах ради развлекательных программ и искренне вовлекается в дурацкие сериалы типа «Лунного заповедника»: «Терпеть не могу испытывать эмоции по поводу реальности, лучше бы я переживал при просмотре «Лунного заповедника»». Читатель видит работающего, просто потому что так надо, выгоревшего, уставшего от жизни и уходящего в мир иллюзий автостража, и последнее становится не слишком большим препятствием, чтобы проникнуться Киллерботом и соотносить себя с ним.
По крайней мере, мне всё, что переживает Киллербот, кажется знакомым. В конце концов, история не была бы историей, если бы в ней не было осевого конфликта. И если внешний конфликт — кто пытается убить представителей «Сохранения»? — то внутренний конфликт: каково это — быть человеком? Проблемы начинаются, когда все узнают, что Киллербот взломал свой модуль контроля, в 5 части романа. И здесь хочу отметить, что эта глава — моя любимая, поскольку в ней в полной мере разворачивается характер не только Киллербота, но и всех его клиентов. Несмотря на то что представители «Сохранения» кажутся добрыми, априори расположенными к другим людям, к автостражам, к андроидам, в этой ситуации они ведут себя по-разному: Гуратин пытается вывести Киллербота на агрессию и доказать, что он опасен; Бхарадвадж и Волеску испытывают признательность за спасение и доверяют; Ратти пытается поймать баланс между отношением к андроиду и отношением к человеку; Мензах остаётся безукоризненно спокойной так, как будто она всегда знала о взломанном модуле.
И о Мензах я хочу сказать отдельно. Все члены её исследовательской группы по-своему хороши, а многие, например, Ратти со своими неловкими попытками извиниться перед Киллерботом, Гуратин со своим подозрением и попытками вывести Киллербота из себя, Пин-Ли со своей самоуверенностью, отрывистой речью, запоминаются, несмотря на столь короткий объём романа. Но Мензах… Я испытываю слабость к сильным женщинам в литературных произведениях, а Мензах определённо сильная женщина и сильный лидер. Её мягкость, спокойствие и уверенность в совокупности с решительностью, умением холодно рассуждать и действовать в соответствии с ситуацией покорили меня ещё на второй или третьей главе (хотя, вероятно, на четвёртой, когда она взяла в руки бур как оружие), так что когда выяснилась её подлинная должность, я ничуть не удивилась, а лишь сильнее укрепилась в своём восхищении. И при всей той ответственности, которую она несёт, она стремится поддерживать здоровые отношения в отряде, в том числе и с Киллерботом. Их переписка во время коллективного обсуждения плана как раз опровергает мысли Киллербота о том, что между ними нет эмоциональных обязательств:
Мензах прислала мне сообщение по сети: «Надеюсь, с тобой всё хорошо» «Потому что я тебе нужен» Не знаю, откуда это взялось. Ладно, это мои слова, но она — мой клиент, а я — автостраж. Эмоциональных обязательств между нами нет. Причин хныкать, как плаксивый человеческий детеныш, у меня тоже нет. «Конечно, ты мне нужен. У меня нет опыта в подобных ситуациях. Ни у кого из нас нет»
Вообще Киллербот в коммуникации с клиентами неоднократно подчёркивает, что не испытывает эмоций: обиды — это для людей; он не сожалеет по поводу убийства рабочих, потому что не умеет сожалеть, но хочет это предотвратить. Но тем не менее Киллербот как повествователь показывает читателю, что всё-таки испытывает эмоции: всё сжимается от мысли, что Оверс и Арду окружит «Отряд Убийц»; ему неприятно убивать автостража из «Дельты», потому что он понимает, каково ему; он теряется от свободы, которую даёт ему «Сохранение».
И в аспекте изучения вопроса человечности финал кажется мне более чем закономерным. Получив свободу, Киллербот ощущает себя потерянным: весь роман он стремился к тому, чтобы его не трогали, чтобы он мог уединиться и смотреть сериалы сутками. Но когда такая возможность — возможность мирной, спокойной жизни! — появляется, он отказывается от неё. «Я не знаю, чего хочу. Кажется, это я уже говорил. Но дело в другом. Просто я не желаю, чтобы кто-либо принимал решения за меня», — в прощальном письме пишет он доктору Мензах, и, как по мне, это очень по-человечески. Быть автостражем, выполняющим приказы, проще; а быть автономной личностью и распоряжаться своей жизнью сложнее, но, попробовав, вряд ли кто-либо захочет вернуться и следовать чужим решениям. «Отказ всех систем» — это эдакая история о сепарации, о приобретении свободы выбора и такой минорный финал вполне справедлив и закономерен.
Что касается литературного аспекта (языка, названия, формулировок, жанра), то я могу согласиться с мнениями многих комментаторов о том, что это не классическая научная фантастика: всё фантастическое здесь не проработано до мелочей, текст не изобилует названиями физических законов, устройств инопланетных систем, автор не придумывает неологизмы без надобности — и во многом поэтому для меня текст является читабельной фантастикой. На любой другой, чрезмерно «научной», я выключаюсь и ничего не могу с этим поделать. В книги я иду прежде всего за историей: за сюжетом, за развитием героев или героя, и за этой историей мне было интересно наблюдать.
И, возвращаясь к сериалу, хочу сказать, что несмотря на то что «Киллербот» основан на романе «Отказ всех систем», фокусы в произведениях всё-таки немного разные. «Отказ всех систем» — это фантастика, исследующая вопросы человечности на примере Киллербота, а также подсвечивающая проблемы жадности и всевластия корпораций, войны за ресурсы, за влияние. Да, эти проблемы подсвечены пунктиром, но тем не менее есть и считываются. В сериале же «Киллербот» фокус смещён именно на фигуру Киллербота и его взаимоотношения с командой, так что внешняя проблема кажется лишь декорацией для юмористических сценок, которых в сериале достаточно (и отчасти соглашусь с мнением одного обзорщика, что образы членов «Альянса Сохранения» в сериале упрощены до «обдолбанных хиппи»). Кроме того, сериал позволяет себе очень большую сюжетную вольность, которая разводит сериал и книгу смыслово (дальше очень большой спойлер!).
В книге после взрыва маячка и уничтожения «Отряда Убийц» повреждённого Киллербота доставляют обратно, корпорации, чинят — и спокойно передают доктору Мензах, которая выкупила Киллербота как представитель «Альянса Сохранения».
В сериале же после уничтожения «Отряда убийц» и критических повреждений, Киллербот возвращается в корпорацию, ему стирают память, отправляют предотвращать беспорядки на улицах, а когда он с этим не справляется, намереваются уничтожить в кислоте (что противоречит словам книжного Киллербота о том, что корпорации слишком дорого обходятся автостражи, чтобы их уничтожать). И тогда представители «Сохранения» в последний момент спасают его, а Гуратин, увидев, что Киллербот ничего не помнит, несмотря на свою неприязнь к Киллерботу, как дополненный человек, пробирается в хранилище данных корпорации, скачивает память Киллербота за пару мгновений до удаления, и возвращает её Киллерботу. А после помогает сбежать…
Кроме того, что такой поворот событий изящно играет на нервах зрителя, он ещё и подчёркивает факт принятия Киллербота как «своего», как «равного», который к тому моменту в книге ещё не случился (в книге Мензах назначена его «опекуном», он всё равно что ребёнок), которого нужно спасать, ради которого можно жертвовать своим разумом, выносливостью, психикой, а не только большими деньгами. В книге о бегстве Киллербота не знает никто, в сериале Гуратин молчаливо поддерживает его побег.
Таким образом, «Отказ всех систем» — название, идеально отражающее концепцию, разворачиваемую в книге: это не про сбой в системе конкретного автостража, это про дисфункциональность существующих в конкретном фантастическом мире систем взаимодействия корпораций и стран, систем отношения к людям, систем отношения к андроидам. Это задел на проблему, куда большую, чем просто история одного автостража, и Киллербот становится зеркалом и одновременно проводником. А вот «Киллербот» — подходящее название для сериала, потому что в нём в центре именно история Киллербота и его поисков себя.
А напоследок хочется привести (почти) пророческую цитату Киллербота: «Вот если бы показали сериал про бота, который целый день смотрит развлекательный канал и с которым никто не пытается поговорить о чувствах, было бы намного интереснее»
первопад1, 9:38 века Дракона Оствик — Башня Круга магов
Голубой огонёк сорвался с пальцев, скользнул вдоль затёртых корешков с вырубленными золочёными буквами и замер напротив неумело замазанного чёрной краской — уже осыпавшейся, впрочем, — названия на древнем тевене. Ровена взмахнула рукой — огонёк моргнул и рассыпался мелкими искрами. В пыльный воздух библиотеки вплелось тонкое благоухание грозы. Ровена с довольной усмешкой отряхнула ладонь о бедро и приподнялась на носочки, чтобы дотянуться до тевинтерского трактата о Тени.
Быть магом Круга ей нравилось всё больше. Будучи ученицей, она воображала себе упорную работу, заунывные молитвы до зуда в дёснах и колоссальный контроль. Ошибалась (за исключением, разве что, молитв): за прошедшими Истязания магами храмовники следили сквозь пальцы, одаривая полусонным взглядом в узкие щели забрал. Так что бытовая магия — подогреть остывший чай прямо в ладонях, осветить себе путь до уборных кончиками пальцев, подтянуть к себе книгу, когда лениво подниматься с кровати, — которую Ровена прежде использовала украдкой, опасаясь наказания, теперь практически не порицалась.
Конечно, находились храмовники, и теперь хватающиеся за меч при виде невинного шарика магии на пальцах, равно как и оставались чародеи, осуждающие столь свободное обращение с магией и молчаливо порицающие чародея Йорвена за допуск Ровены к Истязаниям. Только теперь это было не важно: Ровена стала магом. Её больше не смели наказывать.
Никто и никогда не посмел бы больше поднять на неё руку за её сущность.
Ровена бережно пролистала хрупкие желтоватые страницы трактата и положила его в стопку на круглом столике рядом. Отступив на полшага, она бегло перечитала потёртые названия на потрёпанных корешках и покачала головой: для начала чародейской работы она набрала, пожалуй, более чем достаточно. С тяжёлым вздохом Ровена подняла стопищу со столика и направилась к единственному письменному столу с активированным магическим кристаллом.
Трактаты и свитки загораживали обзор, руки предательски подрагивали, так что приходилось полностью полагаться на память тела, лавируя среди хитроумно сдвинутых стеллажей чародейской секции, доступ к которой она получила исключительно благодаря покровительству наставника — уже Старшего чародея Йорвена.
Ровена улыбнулась сладостному предвкушению, всколыхнувшемуся в груди: сейчас она устроится за низким столиком у узкого окошка библиотеки, из которого видно, как грозовые тучи клубятся над Недремлющем морем, подберёт под себя одну ногу и будет сидеть, царапая пером бумагу, до тех пор, пока не пробьёт колокол на вечернюю молитву и дежурный усмиренный в десятый раз не попросит её покинуть библиотеку.
— Будущая чародейка Ровена!
Когда в густой тишине библиотеки грянул низкий бархатный голос, Ровена едва не выронила всё из рук. Свитки на вершине стопки покачнулись, но Ровена изловчилась придержать их острым подбородком. Выглянув из-за стопок, она разулыбалась: у дверей в секцию Старших чародеев, запечатанную причудливым руническим кругом, стоял чародей Йорвен. С тех пор, как она прошла Истязания, чародей Йорвен не упускал случая, чтобы не назвать Ровену будущей чародейкой. Он говорил, что мало у какого мага столько же стремления разгадать тайны магии, как у Ровены, — Круг, в основном, ломает всех, заставляя думать лишь о том, как бы укротить магию, а не как постичь её тайны.
— Старший чародей Йорвен, — приветственно улыбнулась Ровена.
— Гляжу, ты вся в работе…
— Никак не могу остановиться, — рассмеялась она и охнула, когда стопка покачнулась и пара свитков глухо шлёпнулись под ноги и покатились по полу.
— Я и не думал, что ты остановишься хоть на минуту. Такое упорство достойно моей бойкой и любопытной ученицы, — чародей Йорвен подобрал свитки и, сунув их подмышку, накрыл горячими сухими ладонями дрожащие от перенапряжения пальцы Ровены: — Давай сюда.
Ровена по одному отцепила пальцы от книг и передала стопку чародею Йорвену. Он легко приподнял её повыше и оценивающим взглядом перечитал корешки выбранных книг. Ровена на мгновение затаила дыхание. Чародей Йорвен кивнул, а потом едко, но без неодобрения, усмехнулся:
— Всё же решила прогуляться по лезвию?
— Да, — фыркнула Ровена и потеребила зачарованное кольцо, болтающееся на цепочке на шее, подарок наставника после Истязаний, слишком большое для её костлявых пальцев. — Вы же сами знаете…
— Знаю. Я же тебя этому и научил! Если начинаешь работу, делай её полностью. Без недомолвок. — Чародей Йорвен кивнул в сторону дверей, запечатанных руническим заклинанием. — Хочешь зайти? Обсудим твою работу.
— А… Можно?
— Тебе — можно.
Чародей Йорвен оттопырил мизинец и кивком головы указал на перстень с причудливым символом, перекрытым руническим сиянием. Беззастенчиво широко улыбаясь и подрагивая от восторга, Ровена взяла этот перстень и приложила к выемке под дверной ручкой. Защитные руны вспыхнули — и растаяли. Дверь беззвучно и тяжело распахнулась.
Сцепив пальцы в замок, Ровена несмело шагнула в запретную секцию только для верхушки Круга, в сокровищницу знаний. В святую святых — для неё.
Ровена гадала, что скрывается за этой дверью, какие тайны постигают и обсуждают чародеи там, с тех пор, как впервые переступила порог библиотеки. Воображение рисовало ей громадные, высотой до самых потолков, стеллажи с полками, прогибающимися под тяжестью трактатов, обязательно инкрустированных драгоценными камнями, на мёртвых языках; зловеще позвякивающую дождевыми каплями в сезон бурь о стёкла тишину и длинные ковры, поглощающие пыль и неосторожные лишние звуки.
На верхних этажах Казематов, где располагались комнаты чародеев, всегда царило обманчивое спокойствие. Здесь не практиковали опасные заклинания маги, едва-едва перешагнувшие границу Истязаний, не гудели встревоженные, суетливые ученики, ожидающие занятий с чародеем, а ещё здесь не пахло стянутой из столовой вечно голодными магами едой и не воняло варёно-жареной рыбой, которую готовили к ужину. И всё равно Каллен, совершая обход, прислушивался к каждому шороху, доносившемуся из-за дверей, приглядывался к каждой мелькнувшей в коридоре тени.
За неплотно закрытыми дверьми — по двое, по трое, изредка по одиночке — чародеи творили простую, обучающую магию: готовились обучать и воспитывать неопытных юнцов, выловленных на тревожно-пустынных, ещё хранящих гул тяжёлых шагов кунари улицах Киркволла. И даже от этих простых, разрешённых, заклинаний трепетали на стенах факелы, а если из-за двери раздавался гулкий хлопок и взрыв смеха, или шуточка, острым ударом, как потайным клинком под нагрудник, пронзающая храмовничий долг, Каллен накрывал ладонью навершие клинка и криво усмехался.
Раньше, в Кинлохе, после всего, что случилось, вышиб бы дверь и приставил тонкое острое сильверитовое лезвие к горлу неосторожного чародея — теперь же со спокойной невозмутимостью, пугающей изредка и его самого, хмыкал.
Закрытые двери были иллюзией. Круг жил по законам рыцаря-командора Мередит, от пристального взора которой не ускользало ни одно нарушение; только у Каллена было шестеро магов, бдящих за своими соседями (по одному — на каждое крыло каждого этажа), у Мередит — и того больше. Все знали об этом и продолжали притворяться, что спасаются закрытыми дверьми. Магам хотелось жить, но некоторым — чуть сильнее.
Что-то неумолимо надвигалось. Казалось, Киркволл за годы его пребывания в нём перенёс куда больше ударов, чем полагается любому городу на доброе столетие — наплыв беженцев из отравленного Мором Ферелдена, оккупация кунари, гибель наместника, то там, то здесь как из-под земли выскакивающие банды под предводительством отступников, магов крови, заговоры — и пора было бы выдохнуть, но всё как-то разом застыло в тревожном ожидании, после того как бразды управления городом оказались в железной перчатке Мередит. И даже вековая кладка, видавшая вопли рабов, кровопролитие, пытки и издевательства, будто бы стонала и подрагивала испуганными шепотками магов. Круг, на первый взгляд затаившийся, на самом деле медленно шевелился.
Каллен чувствовал это не один: Мередит в последнее время тоже была на взводе. Применяла к непокорным магам более жёсткие, чем обычно, меры; резче подписывала документы; чаще отправляла храмовников не в увольнительные — на разведку. А когда нервничала Мередит — весь город предпочитал затаить дыхание и двигаться, только когда она не видит. Такое мнимое затишье пророчило бурю, какую не видывали столетиями — по крайней мере, так чувствовал Каллен. Однако своими домыслами делиться не спешил: в первый год службы здесь он испил оскорблений сполна. Поэтому теперь, будучи правой рукой рыцаря-командора, проявлял молчаливую бдительность: в два раза чаще обходить Казематы, каждый час проверять дежурных храмовников, душевнее беседовать с лейтенантами о привязанности к подопечным, пристальнее наблюдать за магами, чувствуя их жгучие взгляды спиной. Это, впрочем, не приносило никаких результатов — напротив, сильнее разгоняло холодную дрожь тревоги под кожей.
— Сэр Айден, прошу вас, я только вернулась из классов. У меня были занятия. О какой контрабанде лириума вы вообще толкуете?
Смутно знакомый мелодичный женский голос заставил Каллена остановиться у одной из спален. Сюда с полгода назад поселили Бетани Хоук, сдавшую экзамены на чародейство, и пока она обитала одна. Чародейки, воспитанные Казематами, не горели желанием подселяться к ферелденской дикой розе (как они её меж собой окрестили), а храмовники и не заставляли: Мередит в любом случае было выгодно иметь хоть кого-то из Хоуков под рукой.
— Я видел: ты пишешь письма братцу.
— Насколько мне известно, эти письма читает лично рыцарь-командор, прежде чем отправить по адресу…
Напряжённо-терпеливый голос начинал позвякивать холодной угрозой. Каллен, накрыв ладонью рукоять меча, приблизился к двери и затаил дыхание. Прежде чем врываться, следовало разобраться, что происходит и кого следует наказать. Впрочем, сейчас Каллен заведомо был на стороне чародейки: Бетани Хоук жила в Круге всего лишь второй год, но уже успела зарекомендовать себя образцовым магом, такими же воспитывала и учеников. Одна из учениц, которую она подхватила после внезапной кончины одного из чародеев, слишком часто баловавшегося исследованиями Тени, даже успела пройти Истязания и помогала раненым, поступавшим в лазарет с улиц Киркволла в дни оккупации. А вот Айден, выходец из какого-то мелко-знатного семейства, чем слишком часто кичился, славился вздорным характером и привычкой запускать руки, куда не следует.
— Ну и скольким же ты дала, чтобы жить тут в своё удовольствие в одиночестве?
— А не то что? Спустишь свою магию, чародейка? Не переживай, мой меч всегда наготове…
Айден пошленько рассмеялся, как пьяные вусмерть портовые работяги в тавернах, что-то гулко хлопнуло, и Каллен, скрипнув зубами, рывком распахнул дверь. Бетани Хоук, спрятав руки за спиной, прижималась к столу, заваленному колбами, амулетами и библиотечными свитками с заклинаниями. На полу валялись осколки мутно-зелёного стекла, на стыке камней дымилось испарившееся зелье. Айден хищно наступал.
— Отставить! — рявкнул Каллен.
Оба вздрогнули и выдохнули. Бетани — с откровенным облегчением; Айден — даже не пытаясь скрыть раздражение, зашипел сквозь зубы и обернулся.
— Рыцарь-капрал Айден, — отчеканил Каллен сквозь зубы, вынуждая Айдена вытянуться перед ним. — Доложите, что здесь происходит.
— Рыцарь-капитан… — Айден одарил его полным жгучей ненависти взглядом тёмных глаз, но всё-таки уважительно кивнул. — Мне было приказано обыскать комнату этой чародейки. Среди чародеев Круга находится контрабандист. Проверяем.
— Вот как? — едва дёрнул бровью Каллен. — Интересно, почему я об этом не знаю.
возраст — это не то, сколько тебе лет, а как ты их чувствует
Не знаю, чего я ожидала от повести с подобным названием, однако в процессе чтения заметка «Какая мерзость!!!» повторилась у меня 10-12 раз. И это как раз не то, чего я ожидала. Вообще я не ханжа и ем, что называется, всё. Меня сложно отвратить от книги чем-либо, кроме стиля или сюжета, при этом сюжет должен быть до ужаса скучным и предсказуемым, чтобы мне наскучила книга; для меня нет табуированных тем в литературе, если они преподнесены с надлежащим здравомыслием и без излишней романтизации. Да и к творчеству Маркеса я порывалась подступиться со времён курса зарубежной литературы, но, пожалуй, эта повесть — не то, с чего стоит начинать знакомство с автора.
Особенно женщине.
Сюжет повести предельно прост и линеен: одинокий журналист на пороге своего 90-летия решает стать первым мужчиной девственницы, для чего обращается к своей старой (во всех смыслах) знакомой мадам, которая держит бордель, и просит найти ему девственницу до конца дня. Мадам ворчит, но таки находит ему девственницу: 14-летнюю девчушку, которая содержит матушку и братьев, днём пришивая пуговицы на заводе, а ночью продавая своё тело. У девчушки нет имени, нет голоса, нет чувств — на протяжении всех пяти частей повести она спит, а герой с вожделением созерцает её обнажённое тело, улиточкой свернувшееся на постели.
Вообще отношение главного героя к женщинам (отношение героя с женщинами) — это отдельная тематическая ветка в повести. И в этом аспекте главный герой омерзителен. События повести разворачиваются в XX веке, когда женщины по всему миру наконец получили право работать, голосовать и считаться личностью, но герой являет собой образец закостенелого мужчины, для которого ценность женщины измеряется не её преданностью, рассудительностью, самостоятельностью и даже не состоятельностью, а сексуальностью. Всех женщин в своей жизни герой считал проститутками: «Никогда ни с одной женщиной я не спал бесплатно, а в тех редких случаях, когда имел дело не с профессионалками, все равно добивался, убеждением или силой, чтобы они взяли деньги, пусть даже для того, чтобы выкинуть их на помойку». Даже единственная попытка связать себя узами брака героя была продиктована исключительной сексуальностью невесты, которую он в результате кинул у алтаря после громкого мальчишника.
Мало очевидной объективизации женского тела в устах героя, он оказывается ещё и до одури самовлюблённым («Секретарши подарили три пары шелковых трусов со следами губной помады от поцелуев и открыточку, в которой предлагали свои услуги, чтобы снимать их с меня. Мне подумалось, одна из прелестей старости — это те заигрывания, которые позволяют себе молоденькие приятельницы, считая, что ты уже вне игры»), и невероятно инфантильным, подчистую отрицающим свою инфантильность («продажные женщины не оставили мне времени, чтобы жениться» — утверждает герой, хотя из повести читатель узнаёт, что он сам пропустил время венчания, да ещё и затаился в доме на целый день, надеясь никогда больше не увидеть невесту). Итак, герой смотрит на женщин свысока, как на объекты удовлетворения его желания и фантазий, и к 90 годам его очередная фантазия: стать первым мужчиной у девственницы.
И вдруг он — влюбляется!
По крайней мере, так заявляется в повести. Хитрая мадам опаивает девочку накануне первой ночи валерьянкой и просит героя дать той выспаться вдоволь (и мне думается, что это был её способ подольше продержать в своём борделе девственницу, которую можно продать подороже), и — удивительное дело! — герой покоряется. Он ложится рядом с четырнадцатилетней девочкой, любуется ей, напевает ей песенку — и просыпается совершенно счастливым.
С того момента герой снова и снова покупает у мадам ночь с девочкой, которую, судя по всему, не проводит. Однако его отношение к ней отнюдь лишено невинности: присутствует и петтинг, и поцелуи со спящим телом — девочка в каждой сцене спит под валерьянкой. В конце концов, герой, не способный ужиться даже со старым котом, которого ему подарили на 90-летие коллеги, начинает представлять свой быт с этой 14-летней девочкой. Он воображает, как они вместе обедают, читают книги, как она взрослеет и меняет платья (а он при этом, видимо, остаётся 90-летним) — и в эти воображаемые сцены верит сильнее, чем в реальность! «И никогда не забуду, как за завтраком она хмуро посмотрела на меня: «Почему ты познакомился со мной таким старым?» Я ответил ей правду: возраст — это не то, сколько тебе лет, а как ты их чувствуешь», — как видно, воображаемые события в сознании героя подменяют реальность. Ещё заметнее это становится, когда в борделе случается убийство, после которого мадам с девочкой исчезают, и герой отправляется искать последнюю по улицам, по больницам, на фабрику — и сталкиваясь с одной из девочек на фабрике приходит в ужас от мысли, что это его Дельгадина (так он называет девочку). Ещё хуже всё становится, когда герой признаётся мадам, что у него «появилось странное ощущение, будто она взрослеет раньше времени» как раз накануне 15-летия девочки, а девочка на рождество дарит ему плюшевого медведя с открыткой «Гадкому папе»…
Эти абсолютно аморальные отношения заставляли меня останавливаться после каждого абзаца с их упоминанием, заставили остановиться и сейчас. Есть что-то общее в истории героя и Дельгадины и истории Гумберта и Лолиты — сам сюжет, конечно, совершенно другой, но вот эта полубезумная одержимость ещё совершеннейшей девочкой, эта извращённая форма отношений, когда Она находится в абсолютной зависимости, а Он смотрит на неё через призму своих фантазий… А в повести Маркеса девочка так и вовсе лишена голоса — она не больше, чем объект, подталкивающий воображение героя строить выдуманный мир.
Да! Герой не влюблён в Дельгадину, как он думает, он даже не знает её — и не хочет знать, не хочет давать права ей быть собой: не хочет слышать её голос, потому что тот слишком груб и потому что её речь «плебейская»; не хочет думать, что она одна из тех, кого видел на фабрике; презирает её решение провести рождественские праздники с семьёй; пугается, что она взрослеет, а значит, меняется. Он на самом деле не знает её: в голове героя лишь образ идеальной юной девочки, без ума влюблённой в него, совершеннейшего старика, которой на самом деле не существует, но в существование которой он верит!
И в этом отчаянном бегстве в фантазии мне видится не первая любовь, озарившая героя на склоне лет, а отчаянный страх смерти и возраста и попытки молодиться. Разумеется, все вокруг твердят герою, что он выглядит моложе своих лет, что он, в отличие от всех остальных стариков, не пытается смешно молодиться — и тем не менее, он делает это: катаясь на велосипеде посреди магазина, небрежно обращаясь к домработнице, некогда влюблённой в него, о том, чего на самом деле не случилось, обращаясь к внуку своего врача, он ищет подтверждения, что он не так стар, как ощущает. И вдохновение, которое он черпает в ночах с Дельгадиной, на самом деле вдохновение не девочкой — а юностью, которая воплотилась в ней!
Здесь, признаю, мне нужно было сделать усилие, чтобы подняться над текстом и постараться разглядеть в нём что-то большее, чем старика-педофила. Помогло мне в этом не только осознание того, что герой убегает от мыслей о старости и смерти в мир фантазий, где правит юность, но и отзывы о повести. В одном из них совершенно справедливо замечено, что совершенно особенно в творчестве Г. Г. Маркеса отстоит тема времени — и это становится ключом к разгадке повести и влечения героя к Дельгадине.
На закате жизни Г. Г. Маркес исследует старость — и в этой повести обнажает тесную взаимосвязь старости и юности, взаимозависимость их друг от друга и неразделимость, корни которой уходят в мифологию. Как уроборос — змея, кусающая себя за хвост, — символизирует неразрывную связь жизни и смерти, юности и старости как единого круга жизни, так и влечение, вдохновлённость героя Дельгадиной символизируют взаимозависимость юности и старости: в то время как юность даёт старости силы и вдохновение жить, старость обеспечивает юность стабильностью и даёт, почти ничего не требуя взамен. Усиливает этот мотив цикличной взаимосвязанности юности и старости и история, случившаяся с 12-тилетним героем: случайно оказавшись в порту, он становится предметом вожделения опытной проститутки — и это воспоминание всплывает практически в финале повести, как финальный штрих в общую картину.
И вот здесь мне вспомнились взаимоотношения в произведении «Маленькие женщины» между 13-летней Бесс и суровым и строгим м-ром Лоуренсом, чёрствое сердце которого, раненое потерей родных и непокорностью Лори, оттаивает от искренности и чистоты девочки, но оттаивает совершенно по-отечески, без пошлого вожделения.
Мне думается, что и здесь можно было бы обойтись без сексуального подтекста, потому что тогда бы идея связи старости и юности, их неразрывности была бы чище, прозрачнее — и ей поверить в искренность героя было бы гораздо проще, чем вот так, когда он рьяно трясётся над невинностью девочки, сексуализирует её и при этом пытается выглядеть благородным и готовым отдать ей всё.
утешник1, 9:34 века Дракона Оствик — Башня Круга магов
Торопливое шарканье стоптанных подошв эхом разносилось по пустым сумрачным коридорам. Подпалённый в последней тренировке подол мантии неприятно царапал лодыжки. Ровена на ходу почесалась и покачала головой: давно надо было зайти в хранилище за новой мантией и новыми башмаками (чародей Йорвен уже месяц как подписал распоряжение). Но сейчас неудобная обувь и короткая мантия были меньшей из проблем.
Ровена оставалась лучшей ученицей чародея Йорвена, но всё ещё — ученицей.
Многие из тех, с кем она делила классы первые три года в Круге, уже могли похвастать новенькими мантиями. На утренней молитве — теперь они пересекались только там — Ровена не думала о покаянии, не вникала в наставления преподобной матери, игнорировала грохот храмовничьих доспехов, она смотрела на мантии из глянцевого шёлка, золотом пламенеющие в сиянии свеч, на мантии магов — и зависть закипала в ней. Вперемешку с яростью и досадой выкручивала пальцы жгучим зудом.
Последний год Истязания перестали быть звонким тревожным словом, которым маги и ученики постарше любят припугнуть новеньких учеников, — они воплотились в реальность. Храмовники отрядами врывались на занятия или в казармы, чтобы забрать ученика. В спальне пустели койки. Кто-то потом появлялся на утренней молитве в новенькой мантии и с торжествующей усмешкой на губах, кто-то — с церковным клеймом на лбу и потухшими глазами. Иных Ровена и вовсе перестала видеть в Круге. Но каждый раз, едва в коридоре слышался грохот доспехов, едва распахивалась дверь в классную комнату, в общую гостиную, в библиотеку, в спальню, Ровена приподнималась с места и сердце в трепете замирало.
Каждый раз Ровене казалось, что назовут её. Но называли других: тех, кто младше; тех, кто слабее; тех, кто обучался меньше. Ровена злилась. Ловила чародея Йорвена, требовала Истязаний, а он обезоруживал её своей медовой усмешкой и полушёпотом говорил: «Каждому Истязанию своё время, Ровена. Твоё ещё впереди».
Вчера на Истязания вызвали Сесиль, а сегодня Ровена увидела её на утренней молитве. Она сидела среди других магов с самым смиренным лицом, а когда они выходили из часовни, как бы невзначай поддела Ровену плечом и едко усмехнулась: «А ты знала, что учеников с буйным нравом и сильной магии не зовут на Истязания? Их усмиряют». Сесиль ненавидела Ровену за уродливый шрам на пол-лица — Ровена ненавидела Сесиль в ответ, так что словесные перепалки были обычным делом, но в этом раз Ровена не нашлась что ответить.
В груди разлился холод отчаянного ужаса. Её мелко заколотило. Ровена застыла, обняв себя за плечи. Маги и ученики толкали её со всех сторон, шелестели мантии, голоса, но Ровена слышала лишь одно страшное слово: «Усмирение».
Поэтому она кралась по тихим коридорам среди складских помещений. За поворотом прогрохотал храмовник, и Ровена прижалась спиной к стене, затаив дыхание. Нельзя было попасться: то, что ей предложил Альдрейк, едва ли бы поняли эти безжалостные железные головы. Прикрыв глаза, она сосредоточилась на поиске тонкого места, одновременно вслушиваясь в размеренные ритмичные шаги. Пальцы прощупывали нити, пронизывающие пространство, в поисках той самой, вибрирующей, насыщенной, плотной.
Вдруг шаги храмовника затихли. Зазвучали два мужских голоса, эхом отражающиеся от вечно опущенных забрал — как будто маги их проклясть могут, если увидят лица! Они шутили. Шутили пошло, как работяги, — такими шутками Грег, в последние полтора года поселившийся на улицах Оствика, раздражал отца на семейных ужинах. Усмехнувшись уголком губ, Ровена кончиками пальцев ухватилась за невидимую нить.
Короткий выброс маны — храмовники не почувствуют; разве что у них зазудит где-нибудь, но они не обратят внимания, увлечённые разговорами, — сжал пространство, пронёс Ровену, как лёгкое дуновение осеннего ветра, вдоль этой нити за спинами храмовников в укромный уголок. Стоптанные подошвы подвели. Ноги неуклюже разъехались на каменной кладке. Ровена, не успев затормозить, влетела прямиком в грудь Альдрейка. Он ловко поймал её в объятия и, приподняв над землёй, опустил на пол.
— Вовсе не обязательно было сбивать меня с ног, — усмехнулся он и завязал длинные волосы в низкий хвост. — Без тебя бы я всё равно не начал.
— Здравствуй, — неловко улыбнулась Ровена и притворилась, что отряхивает мантию, медленно восстанавливая дыхание и ману. — Храмовников видел?
— Конечно, — легкомысленно пожал плечами Альдрейк. — Не переживай. Я поэтому позвал тебя в складские помещения: караул тут практически увольнительная!
— Я заметила.
— Да и о нашем месте никто не знает, — Альдрейк с улыбкой погладил Ровену по щеке. — Я соскучился.
— Мы же вот только…
Альдрейк не дал договорить, утягивая в объятия. Ровена невнятно мурлыкнула что-то — сама не сообразила, что хочет сказать, — и уткнулась носом в его шею. От него, как всегда, пахло морозным морем и горьковатыми травами. Альдрейк был старше неё на пару лет, и в те дни, когда она была среди ровесников изгоем за шрам на лице Сесиль, за белые полосы наказания на пальцах, за силу, разворачивающуюся на занятиях, дружелюбная улыбка Альдрейка, его утешительные шутки и нешуточное внимание казались Ровене даром Создателя.
Они стали неотъемлемой частью жизни в Круге, к которой тянулась душа в дни, проводимые дома, так же, как тянулась к ночным разговорам с Зельдой, тренировкам с чародеем Йорвеном и использованию магии.
Год назад Ровена вернулась из дома после праздника Первого дня с горестным до горечи осознанием, что от Создателя дара не дождаться: он горазд раздавать только кару руками церковных сестёр, унижать устами родни, и остаётся глухим к мольбам. Ей некому было посетовать на это: Зельда истово молилась Невесте Создателя; чародей Йорвен избегал разговоров о Создателе. Но когда она заикнулась об этом Альдрейку, его глаза вспыхнули восторгом: «Да! Я думаю, всё дело в том, что маги однажды уже посягнули на его престол! Он просто боится нас, потому что мы совершеннее многих. Но придёт тот день, когда мы, маги, явим эту силу миру! Мы войдём в Золотой град и свергнем Создателя».
Ровена тогда рассмеялась, а Альдрейк ловил капли её смеха поцелуями. Укутал в объятия, пробудил в теле трепет и молнии.
Многие догадывались об их поцелуях украдкой и сплетении вьюги и бури наедине, но молчали. Только чародей Йорвен изредка вздыхал, умоляя Ровену быть осторожнее, а она делала вид, что не понимает, о чём речь: Альдрейк говорил, что лучше, чтобы никто не знал о них наверняка и Ровена его слушала.
Ровена слушала Альдрейка, когда он говорил о Создателе, об одежде, о причёсках — и о магии.
…если мы все состоим из пыли звезды, взорвавшейся много миллионов лет назад, то после смерти никто из нас не исчезает без следа, а просто превращается во что-то другое. В землю, воду, цветок, птицу, человека. И так происходит уже миллионы лет.
Лето в деревне — один из излюбленных сюжетов для детских книг, порождающий целое море невероятных историй: и говорящие пёс и кот; и путешествия со сказочными героями через волшебные реки; и знакомство с полудницей и домовыми; и невероятно суровая и пугающая Ба; и поход с отцом прочь из дома из-за разбитой чашки; и борьба с иными измерениями; и поиск моря — а может, просто своего места — там, где его по определению не может быть.
Мои одногруппники писали, что им вспомнился мультсериал «Гравити Фолз» — невероятные приключения близнецов Диппера и Мэйбл у двоюродного дедушки, которого они зовут дядей и который ведёт себя с ними как с равными — как со взрослыми. Я же, приступая к чтению книги, ожидала чего-то, похожего на «Манюню» Наринэ Абгарян: невероятные, весёлые, абсурдные, громкие, потрясающие приключения детей. Однако произведение «Никита ищет море» не похоже ни на «Гравити Фолз», ни на «Манюню». Оно тихое и спокойное, как шуршащие волны моря, набегающие на песок, и скорее меланхоличное, чем жизнеутверждающее.
Комментируя книги Анны Старобинец, я уже упоминала, что писать детскую литературу сложнее, чем взрослую, а писать детскую литературу так, чтобы было интересно и детям, и взрослым — это верх мастерства! И Дарья Вандербург, увы, не Эдуард Успенский, и история «Никита ищет море» мне показалась простой и ровной. Для взрослой литературы это недостаток, зато для детской — то, что нужно, как по мне.
В центре произведения — Никита. Самый обычный ребёнок с самыми обычными родителями, которого оставляют в деревне у бабушки, впервые отрывают от родителей. И этот отдых без родителей — это первый шаг Никиты во взрослый мир. В мир, где он несёт ответственность за мышонка и Спутника, где он решает доверять или не доверять; делиться или не делиться; кидать камнем в забор или драться с Протонькой за собаку. И если рассматривать «Никита ищет море» как книжку о взрослении — она идеальна.
Всё начинается с ответственности: случайный поступок, случайное спасение влечёт за собой появление у Никиты мышонка, которого нужно кормить, укладывать спать и беречь. А потом, слой за слоем на эту самую ось ответственности нанизываются другие кольца пирамидки.
Самостоятельность — Никита узнаёт, что он не безрукий, что посуда моется не волшебным образом и что готовить весело.
Коммуникабельность — Никита узнаёт, что не все люди желают ему добра и что доверять людям надо с осторожностью, учится общаться, знакомиться, взаимодействовать.
Инициативность — Никита больше не хочет прятаться и вернуться в город, он изучает мир вокруг и протягивает ему руку: хочет найти море, покормить пса…
И финалом, на мой взгляд, является всё-таки встреча Никиты с родителями (а вот обнаружение моря — это уже эпилог), где они сперва относятся к нему по-прежнему, но, понаблюдав за ним, начинают общаться как со взрослым. И у сына с отцом появляется первый маленький секрет. На это же намекает стрижка мамы — Никита возмущается, что она изменилась, но мама изменилась внешне, а он изменился внутренне, и для них обоих эти изменения вполне естественны.
Поход с бабушкой к морю — это метафора бесконечного роста. Ведь у моря не видно конца и края — это бесконечный простор, бесконечная стихия. Поэтому на море оказываются все, с кем Никита успел свести знакомство за эту неделю: маленькое море объединяет их и становится намёком на ожидающие Никиту открытия и бескрайние горизонты.
Мне думается, что для ребёнка 7-10 лет, а может, и младше, эта книга окажется полезнее, чем взрослому человеку, потому что позволит мягко пройти отделение от родительских сущностей, так скажем. Никита — это совершенно обычный мальчик, и поставь любое другое имя, и замени его даже на девочку — мало что изменится в этой книге (разве что дружба с Олей может оказаться лишена проблемы познания мужского и женского начал), и в этом его прелесть, потому что любой ребёнок сможет соотносить себя с Никитой, понимать его переживания и решения.
Хотя, конечно, некоторая обезличенность персонажей в этой книге меня всё-таки огорчила: у нас есть грозная, но справедливая продавщица; задира Протоня; язвочка Оля; добряк Степан Король; и унылый алкоголик с собакой — а вот герой и самые близкие к нему люди, мама, папа, даже бабушка, лишены каких-то ярких ярлыков. И в детской книге это скорее минус, чем плюс, потому что у ребёнка нет должного опыта, чтобы понять поступки бабушки, мамы и папы.
Но несмотря на свою некоторую обезличенность, бабушка — это персонаж, достойный внимания взрослого! Выше я уже упомянула «Гравити Фолз» и двоюродного дедушку Стэна Пайнса, который относился к своим внучатым племянника как ко взрослым, — вероятно, в этом произведении была выбрана не родная, а двоюродная бабушка именно по этой причине. Родные бабушки в книгах, как правило, или суровы и требовательны в воспитании (например, Ба в «Манюне»), или чрезмерно заботливые и опекающие (бабушка в любом детском фильме, книге или даже воспоминании) — они любят и балуют внуков. А Никите нужно было повзрослеть. Поэтому Маргарита Васильевна общается с ним, как со взрослым: позволяет обращаться с плитой, готовить и мыть посуду; даёт ему поручения, в которых нужно проявить самостоятельность; разговаривает с ним о частицах, космосе и основе мироздания; извиняется перед ним за грубость и наставляет, если Никита начинает капризничать. Но самое главное, что бабушка превращает всё это в игру — а ведь Никита находится ещё в том возрасте, когда игровая деятельность является у ребёнка ведущей! Так что она не просто бухгалтер на пенсии и астроном-любитель, но и хороший педагог.
Сама история с неразделённой любовью бабушки сперва показалась мне нелепой для детской книжки, однако потом я вспомнила серию «Смешариков» «Утерянные извинения», где Совунья также делится с Нюшей трагичной историей любви, после чего обнаруживает непрочитанные письма от того самого. Обнаружилось в этих сюжетных фрагментах нечто общее: взрослая тоска по неотпущенному прошлому сталкивается с детской, юношеской надеждой, что всё в этом мире исправимо.
И хотя взрослому, привычному к внезапным поворотам и острым ощущениям, читать эту книгу будет довольно непросто в силу её ровного, спокойного темпа, прочитать её, пожалуй, стоит. Потому что в ней ищет море не только Никита, но и бабушка. И тот факт, что она приходит туда спустя десять лет после последнего приезда её загадочного Эн, вместе с внучатым племянником показывает, что она теперь тоже готова исследовать новые горизонты — и, возможно, однажды заметить и добродушного Короля)
Отдельно хочу сказать, что для меня в этой книге стали отдушиной разговоры бабушки и Никиты о космосе. И о том, что все мы сделаны из звёздной пыли и все мы в неё возвращаемся. Возможно, цитата «все мы созданы из звёздной пыли» была популярна в сети какое-то время, но я сформулировала её после просмотра документалки про космос года 4 назад — и всё это время мысль о том, что все мы созданы из звёзд и в них же обратимся, для меня является утешением каждый раз, когда я предаюсь размышлениям о смерти.
Ну вот. Теперь и не знаю, что сказать: книга хорошая, добрая, детская — но мысли о конечности бытия навеяла. Возможно, это такой эффект для взрослых, детство которых уже не вернётся и которым суждено наблюдать за чужим детством.
Мир просыпается, его шестерёнки начинают вертеться. Вместе с ними верчусь и я. Став одной из его деталей, проворачиваюсь во времени суток под названием «утро».
Книга «Человек-комбини» — это небольшой по объёму роман о небольшом фрагменте жизни одной конкретной японской женщины, Кэйко Фурукуры, всю свою жизнь проработавшей в магазинчике шаговой доступности — комбини.
Отзывы, включённые в аннотацию, обещают нам «исследование границ «нормальности»», однако на мой взгляд книга не совсем об этом. Даже не так: совсем не об этом. Нельзя говорить о «нормальности», когда главная героиня, по всей видимости, имеет недиагностированное расстройство аутистического спектра или иное расстройство, что делает её нейроотличным человеком: это заметила не только я, но и многие читатели, комментировавшие книгу. И, честно говоря, сложно это не заметить: в детстве героиня предлагает съесть мёртвую птицу и не скорбит по ней, как остальные дети; зашибает одного из дерущихся лопатой, чтобы прекратить драку, вместо того чтобы позвать взрослых; ест безвкусную еду; моется, потому что так принято; копирует чужие улыбки, восклицания, фразы и даже одежду — и стремится слиться с толпой. Героиня и сама отчётливо ощущает свою отличность от общества, поэтому говорить о «границах нормальности» в этом тексте не приходится.
Это исследование природы общества — жестокого и вечно голодного до чужой жизни социума. Сама Кэйко всю свою жизнь (с 18 лет) проработала в этом магазинчике комбини и, судя по описанию момента её трудоустройства, это та самая работа, где она ощущает себя на своём месте. Здесь всё чётко, структурированно, упорядоченно — здесь нужно быть инструментом, улыбаться ради приветливости, соблюдать инструкции и следить, чтобы всё было разложено по полочкам. А это она как раз и умеет. Кэйко не особенно стремится выйти за пределы этого маленького мирка, где она не испытывает дискомфорта, а значит, вероятно, испытывает как минимум спокойствие, однако окружающие люди то и дело стремятся её переделать.
Сестра, хотя и делает вид, что принимает её, втайне ждёт, когда сестра познакомится с мужчиной и «нормализуется»; подруги также ждут от Кэйко отношений или продвижения по карьерной лестнице, и только родители, как мне кажется, перестали уже чего-либо ждать от дочери и удовлетворены уже тем, что она способна вести хотя бы такую жизнь. Кэйко приходится врать: несмотря на свою нейроотличность, она всё-таки воспитана в такой семье, в такой культуре, где мнение общества, где уважение и отношение окружающих, где внешний лоск — это важно, так что от осуждения окружающих она испытывает дискомфорт. Однако здесь же в книге встречаются моменты, где можно понять, что и окружающие испытывают не меньший дискомфорт, встречаясь с ней лицом к лицу — такой, как она есть: например, сестра впадает в истерику, когда Кэйко рассказывает ей об отношениях с Сирахо так, как есть на самом деле, и утешается ложью Сирахи.
И казалось бы, чего проще: Кэйко не общаться с подругами, если общение приносит дискомфорт; подругам не общаться с Кэйко по той же причине — но нет, окружение почему-то стремится залезть ей в голову, в её отношения и считает своим долгом наставить её на путь истинный, спасти и помочь, хотя она помощи и не просила. Им не приходит в голову, что Кэйко может быть счастлива там, где она есть, пусть в комбини, пусть в одиночестве, — или не счастлива, но вполне удовлетворена смыслом жизни извне. И уж, конечно, они не способны это принять.
Однако история Кэйко Фурукуры трагична не потому что общество вмешивается в её жизнь и диктует ей, как жить, — оно делает это, потому что она не способна жить самостоятельно. И это — куда страшнее. Вместо того, чтобы научиться оценивать целесообразность и адекватность своих поступков (хотя часть вины в этом ложится и на родителей Кэйко), она решает просто перестать действовать. Перестать хотеть. У неё нет никаких желаний — ни в области карьеры, ни в области семьи, ни в области саморазвития, ни в области отношений. Ей всё равно, где жить и где спать, ей всё равно на мужчин и на женщин, на семью, на друзей — ей не всё равно только на то, правильно ли лежат продукты на полке, заготовлены ли горячие закуски к обеду. Парадоксально, что при всей этой жизни, которую и жизнью-то нельзя назвать, она считает себя исключительной — незаменимой, ключевой шестерёнкой, основой своего комбини, хотя своими глазами видела, как сменялись не только продавцы, но и директора: «Конечно, навестить родителей — дело святое, но когда без тебя загибается целый магазин, волей-неволей выбираешь работу».
В каком-то смысле Кэйко даже возвышается над окружающими её людьми, у которых есть дети и мужья, потому что у неё снова и снова повторяется мысль о её незаменимости, о её сущности человека-комбини и потребности существования в единой отлаженной системе: «И в тот миг впервые в жизни ощущаю себя шестерёнкой Вселенной. Которая только что появилась на свет. Да, я — безупречная деталь механизма этого мира, и сегодня мой день рождения». Тот факт, что в её голове всё стройно и упорядоченно, позволяет ей смотреть на окружающих с осуждением, которое она хорошо прячет.
Однако подсвечивает это не кто иной как Сираха. В аннотации обещали, что появление нового сотрудника в комбини изменит всё, и я ожидала любовную историю — однако получила кое-что покруче. Сираха — совершенно нормальный с точки зрения психологии человек, во всяком случае, никаких признаков нейроотличия он не проявляет. Тем хуже: он из тех, кого называют инцелы, — обиженный на целый мир за свой неприглядный внешний вид (который он сам способен изменить) и за то, что женщины не кидаются в его объятия за одно только его существование. Он совершенно не приспособлен к работе, привык паразитировать и кидаться обвинительными словами в сторону общества, выдвигающего к нему ожидания (хотя по факту мы не видим, чтобы к нему выдвигали ожидания, кроме нормальных и человеческих: найти работу и отдать долги) — и Кэйко вступает с ним в совершенно извращённые отношения. Они живут в одной квартире, он питается тем, что она покупает, существует на её деньги, и попрекает её работой; между ними нет ни приязни, ни любви — ни, тем более, вожделения. Всё, что их объединяет — неприязнь, презрение к обществу, которое пытается диктовать им, как жить.
Абсурдность ситуации в том, что Сираха сам становится тем самым обществом, которое так яро порицает, и вынуждает Кэйко уволиться и искать работу, в то время как сам остаётся на том же месте, а вот Кэйко ему почему-то покоряется. И именно этот эпизод — увольнение комбини и бессмысленное существование Кэйко после этого (она даже не моется, потому что нет внешнего мотиватора) — обнажает трагедию конкретной японской женщины, а может, и многих других людей. Неспособность находить мотивацию изнутри, неспособность желать, стремиться, чувствовать без некоего давления извне — слепое подчинение законам общества, места работы, ближайшему человеку, будь он сто раз бродягой и паразитом, — это, пожалуй, самое ужасное, что может случиться с человеком.
Финал — возвращение Кэйко в комбини, возвращение в форму «человека-комбини» — превращает этот роман в социальную антиутопию. Человек не мыслит себя как автономное «я» — он обнаруживает себя только в системе, где является не больше, чем заменимым винтиком.
Этот роман написан (хотя, скорее, переведён) простым и понятным языком — и даже тот факт, что повествование ведётся от первого лица, не стал для меня препятствием, — и оказывается легко проникнуть во внутренний мир героини. Но особенно хорош этот роман тем, что в нём обнаруживается больше одного пласта смысла — пресловутого «исследования нормальности»: мне удалось в нём обнаружить и порицание общественного голода до чужой жизни; и обличение паразитарности и осуждения общества при собственной несостоятельности; и ужас неспособности существования человека автономно, вне внешней системы, управляющей человеческой жизнью.
Дом — это место, где нет зимы, где не холодно, напишет Ваня.
Прежде, чем рассуждать о данном произведении, я должна сказать, что как человек с пед.образованием я знакома с системой образования не понаслышке. И в моём представлении хороший педагог — это гибкий, инициативный, деятельный человек, способный подстраиваться под условия среды ради всестороннего воспитания следующего поколения.
Роман «Дислексия» не о таком преподавателе.
Роман Светланы Олонцевой «Дислексия» — это довольно типичный образец современной литературы, застывшей между боллитрой, литературой травмы и графоманией. Несмотря на то что по жанру это скорее автофикшн, чем чисто художественная проза, этот роман вполне можно поставить в один ряд с «Лесом» Светланы Тюльбашевой, «Детьми в гараже моего папы» Анастасии Максимовой (она же Уна Харт) и прочими книгами, тексты которых являют собой не художественное целое в классическом смысле, а манифестацию политической позиции автора.
Формально роман освещает будни Сани-москвички, сменившей работу на телевидении на преподавание в сельской школе, до которой ей далеко добираться. Причины такой резкой смены мировоззрения не указываются, вскользь упоминается какая-то специальная программа, похожая на «Земский учитель», но не она, что позволяет сделать вывод о том, что двигало Саней скорее желание заработать быстро и много, чем стремление сделать мир лучше или попробовать себя в новой сфере.
По большому счёту у Сани и стремлений-то нет. Она, как и главные герои подобных произведений, выполняет лишь одну функцию: страдательную. Героиня страдает, потому что дети дерутся и унижают друг друга, героиня страдает, потому что кричит на ребёнка, героиня страдает, потому что другие учителя кричат на ребёнка, героиня страдает, когда едет на работу, когда едет с работы, когда сидит на педсовете. Саня застыла в этом страдальческом состоянии — и именно эта эмоция (а автофикшн — это жанр про эмоции, испытанные в той или иной ситуации; про стремление поделиться пережитым опытом, разделить его, показать «ты не один») является в тексте доминирующей.
Однако я обману, если скажу, что Саня только страдает — она ещё и талантливо бегает! Она бежит на автобус, она сбегает с педсовета, сбегает от неприятной ей трансляции — бежит прочь от ответственности. И абсолютно не вызывает эмпатии.
Саня — инфантильная, апатичная, безответственная и опасно взрослая девушка, которая почему-то ощущает себя исключительной, оскорблённой и загнанной в угол. Она что-то слышала о том, что педагог должен быть последовательным, но для неё последовательность — просто вывесить три правила, написанные маркером на доску, и ссылаться на них, и ничего не делать, когда правила игнорируют. Для неё последовательность — сначала разогнать семиклассников, унижающих Анжея, а потом курить с десятиклассником Александром за школой. Для неё последовательность — это защищать Анжея, но не восставать против отца Аркадия. Одним словом, понятия о последовательности в педагогическом, воспитательном смысле у Сани нет.
И как педагог Саня, на самом деле, ничуть не лучше Веры Павловны. Они, в сущности, две стороны одной медали: обе уверены в своей абсолютной правоте, но одна считает, что православие и СССР — зло; а другая выросла в этом. Одна считает, что современная образовательная программа устарела и надо отринуть всё старое и преподавать по-новому, забыть про идеалы «тургеневских барышень» и поэзию Некрасова; другая, напротив, воспевает чистоту русского языка и требует от современных детей понимания идеалов прошлого. И обе слепы и правы и не правы одновременно. И неспособны взглянуть на любую ситуацию с другой стороны: ярким примером может служить диалог Сани с матерью, где та отмечает, что Сталин и войну выиграл, и страну развил, а Саня просто закатывает глаза и уводит диалог в сторону.
И Вера Павловна, и Саня — не самые хорошие педагоги.
Вера Павловна — педагог «старой закалки» с тоталитарным складом воспитания. А Саня — инфантилка, не способная взять ответственность на себя: даже когда она создаёт презентацию с мемами, которую дети принимают не так восторженно, как она надеялась, в её голове звучит обиженное «могли бы и посмеяться для приличия».
Ни та, ни другая не сумеют научить детей жить эту жизнь. Вера Павловна (и педсостав школы) приучили детей, что на них постоянно кричат и указывают, как им жить эту жизнь. А Саня демонстрирует последствия этого воспитания.
Саня ничего не выбирает, не решает, не делает. Ни-че-го.
Саня не записывает сама маму на МРТ и не ведёт её туда, хотя знает, что та не пойдёт, зато много страдает по этому поводу.
Саня не придумывает альтернативных карательных мер для поддержания дисциплины в классе, зато рыдает, когда кричит на двоечника.
Саня не проводит вечер современной поэзии, хотя хочет это сделать, зато проводит вечер поэзии Некрасова и думает о его бесполезности.
Саня не спорит открыто, не отстаивает свою позицию, она просто каждый раз в учительской думает, какие все вокруг дураки.
Даже увольняется Саня не сама! Она пишет заявление на увольнение, но просто фотографирует его на сторис — настоящее заявление, которое отправляется на стол директору, вынуждает её написать директор.
Даже свои часы Саня отстаивает пассивно! Она просто говорит «нет» и покорно уходит бродить по школе, попутно размышляя о том, как жестоко её здесь прессуют и сравнивает себя с узником в пыточной: «Идите, подумайте, говорит Вера Павловна, у всех большая нагрузка, это наша работа, вы знали, куда идете. Саня бесцельно ходит по школе. Ей кажется, что она сто раз о таком читала. Так вызывали в места, о которых нельзя было говорить. Давили и отпускали: идите, подумайте, а мы за вами присмотрим». На фоне тотального Саниного бездействия эти страдания выглядят просто смешными — так страдают тринадцатилетние девочки, когда родители запрещают им с кем-то общаться, поздно гулять или что-то ещё ради их же блага.
В тексте в принципе много ассоциаций с тюрьмой — и конкретно с советскими лагерями, чего стоит упоминание Шаламова, — так что кажется, что вся Санина жизнь — это тюрьма. Это подкрепляется и упоминанием перекрытых границ, и тоской по Европе, и неприязнью к СССР (как говорится, тяжелее всех в СССР жилось тем, кто его толком и не застал) — вообще у героини потрясающая ненависть к стране, и прошлой, и настоящей, так что невольно задаёшься вопросом: «А зачем она вообще так живёт?»
А затем — находится ответ к концу текста, — что не умеет иначе. Мотивы тюрьмы и Колымы напомнили мне российский сериал «Аутсорс» (2025), подтекст которого как раз о том, что многие люди сами отдают свою жизнь на аутсорс — в руки других людей — и страдают от того, как плохо и тяжело им живётся, не прикладывая никаких усилий для того, чтобы это изменить.
Саня — из таких персонажей. В отличие от подобных сюжетов, вроде «Всё из-за мистера Террапта», «Географ глобус пропил», «Я хочу в школу», где человек сталкивается с системой, с недружелюбной образовательной средой и начинает её ломать, чтобы вылепить что-то из себя или из своих учеников, Саня начинает активный воспитательный процесс только к концу книги — незадолго до увольнения. Однако ученики в книге — архетипы, шаблоны, далёкие и непонятные Сане и способные автономно существовать и без неё. Забавно, что в историях, где приходит учитель, вдохновляющий, обновляющий детей, после его увольнения дети горюют, страдают и пытаются собраться, чтобы сохранить в себе всё, чему их научили. Здесь же дети за себя не переживают и даже не выражают сожаления по поводу ухода Сани из школы: «Как вы теперь будете? — говорит Саня. Да все будет нормально, пожимает плечами Анжей». С одной стороны, мысль, что дети — отдельные личности, способные существовать автономно, без влияния взрослых, очень ценна. С другой стороны, это в целом аннулирует весь смысл Саниного пребывания в этой школе.
В результате Саня как персонаж апатичный, бездействующий, инфантильный, да к тому же постоянно страдающий, не откликается совершенно.
В довесок к абсолютно инфантильной героине текст выглядит как посты в Твиттере или ВКонтакте: никакого оформления прямой речи и диалогов, почти каждое новое предложение начинается с нового абзаца, мысли цепляются друг за друга, путаются и встают в хаотичном порядке — это не «поток сознания» как специальный стиль, где читателя несёт на волне мысли, это бешеные скачки мысли с одного на другое. Такой стиль лишь укрепляет типаж мнимой интеллектуалки, считающей себя исключительной и оттого несправедливо страдающей и преувеличенно пафосно размышляющей о самых простых вещах, несмотря на то что повествование на самом-то деле ведётся от некоего «я», вроде бы отдельного от Сани и просто наблюдающего за её жизнью, и почему-то за жизнью и действиями детей, и почему-то способного проникать в мысли и Сани, и Веры Павловны. Словом, если бы в тексте не было этого «я»-рассказчика, книга ничего бы не потеряла.
В результате, «Дислексия» — это не роман о недостатках с системой образования, это не роман о трудностях молодого учителя в глубинке, это далеко не «Педагогическая поэма» А. Макаренко и даже не «Географ глобус пропил» А. Иванова, это сборник страданий о выживании в системе человека, привыкшего убегать, а не бороться.