Автор: Виктория (автор)

  • Самая тёмная ночь

    Асгерд бежала. Всю жизнь отец учил их с братьями держать бой — сжимать древко меча так, чтоб клинок продолжением руки становился — а Асгерд бежала. Юфтевые башмачки едва касались древесины; она беззвучно всхлипывала, напитавшаяся крови и ярости.

    Асгерд сбегала, но не от боя. Предательски заколотый в собственной постели супруг не остался неотмщённым: убийца остался в той же спальне, пронзённый мечом своего конунга, рукой его жены, рядом с колыбелью их первенца.

    Теперь Асгерд желала обмануть саму смерть. Бережно прижимая к груди крепко спящего, напоенного медовухой, ребёнка, она убегала прочь по длинным коридорам чертогов, где когда-то была счастлива, чтобы спастись. Их жизнь, расшитая на гобеленах, печально трепыхалась ей вослед.

    Отец конунга Бёдвура пал в бою, защищая свои чертоги, свою семью, от рук собственных ярлов, волков, покусившихся на руку кормящую.

    Его жене, гордой, воинственной вдове Брюнхильд, из викингов, названной по имени валькирии, удалось спастись из горящего чертога и найти приют в землях другого конунга, где она бесстрашным, властным, воинственным воспитала последнего выжившего, младшего сына Бёдвура, с материнским молоком поила его желанием мести и учила вернуться.

    И Бёдвур вернулся, под руку с девой лесной: пришёл как конунг с мечом родовым и длинным — и разрушил до основания построенное предателями, завоевал чертог и уважение фралов. И на тинге, свидетелем которому был отец Асгерд, был провозглашён новым конунгом.

    Лесная дева погибла внезапно — Асгерд сглотнула и резко налево, коснувшись швов-рубцов, проложивших погребальный костёр — осиротел чертог, осиротел Бёдвур. И тогда ему предложили Асгерд.

    Их гобеленов было всего два: пышная свадьба и рождение первенца — окружённые благословением богов.

    «Боги отвернулись от нас, отец, — бормотала Асгерд в макушку ребёнка, пока под ногами сменялись, крошились в спешке ступеньки, — за то, что мы совершили, чтобы я оказалась здесь…»

    Чёрный ход зарос мхом и плющом. Асгерд в кровь разодрала пальцы, обломала ногти до мяса, навалилась плечом на тяжёлую дверь, и рухнула на колени в душную влажную летнюю ночь. Небо от дыма и крови разбухло и побагровело фурункулом. Из-за кустов вышла тонкая тень с длинным мечом.

    Асгерд вскочила.

    — Прошу, пощадите, — взмолилась она, пусть ей этого бы и не простили.

    — Никто не причинит тебе вреда.

    — Ингвар?

    Имя сорвалось с губ, обжигая: старший сын Бёдвура и лесной девы, его без малого год считали сгинувшим в густых лесах среди диких зверей. Зов материнской крови оказался сильнее: он вырос, возмужал. Асгерд попятилась, слёзы застлали глаза. Спиной наткнувшись на стену, стонавшую от боли и криков, она медленно сползла на землю.

    — Никто не причинит тебе вреда, — рыкнул Ингвар, и меч легко и звонко, как игла, вонзился в землю. — Ты жена моего отца, ты мать моей сестры. Я не позволю.

    — Но как же…

    — Ярлы поступили бесчестно. Ударили ночью. В спину. Хотели избавиться и от меня. Лес меня спас. И спасёт тебя, Асгерд. И вырастит Сольвейг.

    — Ингвар…

    Ингвар протянул ей ладонь. Не юноши — мужчины. Мозолистую, крепкую, с рубцом поперёк ладони.

     — Я помню, ты хорошо относилась ко мне, Асгерд, когда отец уходил, а мы оставались. Я помогу тебе, если ты пообещаешь помочь мне.

    — Что ты задумал, Ингвар?

    — Я вернусь. И приведу с собой войско. И возвращу всё то, что построил мой отец.

    Качнув головой, Асгерд схватилась ладонью за лезвие меча и поднялась. Алая кровь затерялась на мутном подоле ночной сорочки. Расправив плечи, Асгерд вложила свою ладонь в ладонь Ингвара.

    Перед ней стоял достойный сын своего отца, истинный воин, которому по силам обмануть смерть и покарать подлых предателей. Который сумеет не разрушить, но отвоевать созданное отцом.

    Асгерд слишком долго жила волею богов и родителей.

    Но сейчас ей давался шанс всё переломить, поэтому она без малейших колебаний прошептала:

    — Клянусь.

  • N7

    2179, станция на орбите Земли

    Тихонько пиликает входная дверь, и Лея, задремавшая в бесформенном кресле-мешке под тонкозвучные мотивы индиктроники, дёргается. Вытягивает ноги, стряхивая морозное оцепенение, накрывшее её вдруг (и уже привычно), и прислушивается. Сквозь рок-балладу о невозвращении из пустоты до неё долетают обрывки родительских разговоров. С кем-то. Но слушать теперь их уже не так интересно, как в детстве: они всё об одном.

    — Она не разговаривает!

    Когда мама с отчаянной яростью озвучивает это уже в который (сотый? тысячный? — Лея сбилась со счёту ещё во время пребывания в реабилитационном центре на территории бывшей Швейцарии) раз, Лея закатывает глаза, легонько стукаясь макушкой о металлическую стенку, чуть более плотную, чем тонкие, как из жести, перегородки в клинике. 

    — Она не разговаривает с нами, а не совсем не говорит, Ханна. Это немного разные вещи. Кроме того, доброго утра, как минимум, она нам желает.

    — Ты повторяешься. Придумай что-нибудь поудачней.

    Не нужно выходить в кухню, чтобы видеть, как мама, маленькая, худенькая, выворачивается из-под жёсткой отцовской руки и, обняв себя за локти, пристраивается у кофеварки. А отец, растерянно сжав в кулаке воздух, с мягкой улыбкой делает шаг навстречу:

    — Я тебя люблю…

    В голосе отца столько же горечи, сколько терпения. В квартире на мгновение воцаряется умиротворяющая тишина. Она совпадает с дрожащим позвякиванием электроксилофона, и мигрень, уже будто забившая уши ватой, ударяет в виски. Лея кривится и утомлённо массирует их прохладными пальцами. Головная боль не проходит вот уже полтора месяца. 

    А ведь её убеждали, что импланты нового поколения, L3, не имеют побочек.

    И точно не закоротят.

    — Она не совсем не разговаривает, Дэвид. Просто отмалчивается, когда мы её спрашиваем о планах.

    Это отец объясняет уже гостю, но его хрипловатый густой голос, как всегда спокойный, глохнет в грохоте кофеварки. Едва различимый ванильно-молочный аромат соевого кофе соблазнительно щекочет обоняние.

    Её даже не пытаются позвать: знают — не выйдет. Потому что чтобы выйти, нужно собраться с силами, духом и совестью, улыбнуться и сказать, что будет дальше: завтра, послезавтра, потом… 

    Но Лея всё ещё существует в плотном коконе беззвучия и капельниц палаты с видом на горы, где не было никакого завтра — только сегодня. Каждый день — одинаковое: бегство от зубастого червя. Так обзывал их сеансы Николас Шнейдер, когда Леиному голосу, плачу, стону, удалось наконец пробиться сквозь немоту. 

    Лея тускло усмехается и думает, что от зубастого червя не убежать, если он устроил себе уютное гнёздышко среди множества песчинок мыслей и даже не знает, что от него кто-то бежит.

    — Поговори, может, ты с ней? — выдыхает отец, когда кофеварка выстреливает щелчком.

    — Я?

    — Да, ты! — вдруг оживляется мать и даже, кажется, начинает хлопать дверцами шкафчиков в поисках чего-нибудь повкусней. — Мы родители. А ты… Друг. К тому же, наша вина, мы не всегда были рядом, пока она росла. А теперь наше присутствие её тяготит.

    Мама зрит в корень — и от этого становится жарко до пятен на коже. Родители и вправду теперь никогда не выходят на дежурство вместе — только по очереди. Как будто боятся, что Лея станет слоняться по пустой квартире, постукивая в тонкие переборки, что ночами станет заваривать крепкий отцовский чай и, кутаясь в одеяло, воробушком восседать на барном стуле и глядеть в окно на человейник очередной станции. Такой же, как все остальные.

    Боятся, что Лея останется в квартире одна. 

    А она ведь, на секундочку, лейтенант первого ранга, офицер Альянса…

    Была им.

    В полуприкрытую дверь стучат едва слышно, тихо ровно настолько, чтобы привлечь внимание Леи, но не потревожить мигрень.

    — Разрешите, лейтенант первого ранга Шепард?

    Теперь-то Лея узнаёт этот бодрый гулкий голос без труда и, едва ли не подпрыгнув на месте до лёгкого головокружения, поднимается открыть. Пульт искать нет ни желания, ни времени, ни смысла (всё равно потеряется, и ей придётся вставать до двери и обратно). Когда дверь пиликает от лёгкого касания и отъезжает вправо, Лея пятится к кровати, пропуская Дэвида Андерсона в комнату.  

    — Андерсон!

    На расстёгнутом не по уставу воротнике синей форменной рубашки золотисто поблескивает широкая полоса, и Лея впервые за долгое время улыбается без усилий. Андерсон приподнимает уголки в ответ, чуть склонив голову, и лучики морщинок разбегаются в разные стороны от уголков его глаз — теперь все улыбаются, когда Лея зовёт их по имени — и с плохо скрываемой неловкостью потирает обритые почти под ноль тёмные волосы. 

    — Проходи.

    Кивком головы Лея приглашает его или бухнуться в кресло-мешок, или присесть на кресло за рабочим столом, заранее предполагая, что он выберет. Угадывает. И пока Андерсон поудобнее разваливается в кресле-мешке, вытягивая ноги, Лея усаживается на кровать в позу лотоса и украдкой разглядывает его. 

    На самом деле, Дэвид Андерсон мало изменился с тех пор, как навещал её во время реабилитации, но выглядит совсем по-другому. Не то свет, не то стены дома, не то торжественно поблескивающие золотые петлички, ещё не покоцанные службой, не то взгляд, спокойный, без преувеличенной тревоги и сожаления, каким на неё смотрят многие — но Дэвид кажется роднее. 

    Роднее всех родных, как бы кощунственно это ни звучало, сейчас в мучительном ожидании потягивающих тревожно чашку за чашкой на маленькой кухне.

    От этой мысли становится не по себе, и Лея опускает голову, рассеянно пощёлкивая чехлом от наушников. 

    Андерсон с поскрипыванием усаживается в кресло поглубже и постукивает кончиками пальцев по полу. Ему в руку попадается наушник, маленькая чёрная раковинка, и он, хмыкнув, подбирает его. Андресон хмурится, вслушиваясь в приглушённые пульсации, прежде чем Лее удаётся отключить музыку на инструметроне. Она вскидывает голову, придушивая в себе испуганный вздох, но Андресон не глядит осуждающе. Просто качает головой и подбрасывает наушник в руке.

    — Вас можно поздравить с новым званием, капитан Андерсон? – с дружелюбной усмешкой бросает Лея как бы между прочим, выкручивая фаланги пальцев. 

    — Спасибо, — коротким кивком отзывается Андерсон. — Ходят слухи, тебя тоже скоро можно будет поздравлять с повышением.

    Лея раздражённо – и уже привычно – фыркает и на едва приподнятые брови Андерсона коротко мотает головой. Несмелый взгляд, брошенный из-под бровей, снова опускается на пальцы. Подушечки теперь гладкие, ногти практически ровные, если не считать давнего изгиба на когда-то отбитом указательном — ни песчинки под кожей, ни зарубцевавшейся царапинки, ни пятна от чистки оружия, ни затёршейся мозоли. 

    Ни отпечатка кровавого песка и белого солнца Акузы. 

    Ни следа тяжёлой службы — той, за какую положено награждать. 

    Лея Шепард наград не заслужила: она это знает. Ни ордена, подобного тому, какой стыдливо прятал в самом тёмном и пыльном углу своего шкафчика Джеймс, ни внеочередного звания, которое ей обещал Стивен Хакетт, едва навещал её после пересадки имплантов, ни программы повышения квалификации, приглашение на которую висело непрочитанным в почтовике вот уже вторую неделю.

    Награждают не тех, кто остался в живых благодаря настоящему герою, не тех, из-за кого осиротели почти пятьдесят семей. 

    Лея ведь никогда не хотела держать в руках оружие, не училась стрелять из штурмовой винтовки — она должна была защищать. Вот только не справилась даже с этим. Поэтому теперь матери, жёны, сёстры, отцы, мужья, братья и дети всех тех, кто остался на Акузе, проклинают её. 

    Пускай Лея не слышит этих проклятий, она их ощущает, и это травит хуже яда молотильщика. Тот разъедал кожу до самых костей, этот — душу до опустошения.

    — Шепард, эй!

    Андерсон кидает наушник ей точно в руки, Лея выпадает из оцепенения. 

    — Не надо, — сипит она, сжимая руки в кулаки.

    — Поздравлять?

    — Звания. Звания не надо.

    Андерсон с притворным разочарованием поджимает губы и покачивает головой:

    — Штаб-лейтенанта тебе в любом случае дадут.

     — За что?

    Впервые за долгие месяцы находится смелость и слова, чтобы говорить о новой должности. Пускай и сквозь плотно сжатые, как в попытке сдержать рвущуюся прочь боль, зубы, но Лея всё-таки повторяет то, что так долго копилось внутри:

    — За что? За то, что я там всех угробила?

    На последнем слове голос предательски срывается в сип. Андерсон тяжело вздыхает, и Лея, испуганно потерев шею, поднимает на него помутнившийся вмиг взгляд. Она почти не моргает: расплакаться сейчас совершенно ни к чему. А Андерсон, вопреки ожиданиям, остаётся спокойным. Он не кидается её утешать, не просит прекратить, не умоляет не думать о себе так, не торопится разубеждать. Сперва он внимательно рассматривает её, а потом запрокидывает голову и тускло усмехается собственному размытому отражению в тёмном металле перегородки. 

    — Я тебе так скажу: пока дослужился до капитана, успел понять многое о нашей службе. В том числе и то, что в таких ситуациях не бывает виноватых

    — Я там была, Андерсон, — вскидывает голову Лея, проглатывая всхлип. — Я. Там. Была.

    — Прости. Хотел выразиться по-другому: если бы ты была виновна, разве тебя бы наградили?

    Лея протяжно (и на удивление ровно) вздыхает. Этот вопрос мучает её без малого полгода — и теперь кажется таким же философски-вечным, как «быть или не быть», «кто управляет случайностями» и «бесконечна ли Вселенная».

    — Не знаю, — признаётся она, и голос почти не дрожит. — Не… Я уже ничего не знаю, Дэвид. Мне… Говорили, что моей вины нет. Но я там была. Я знаю, что всё… Могло сложиться по-другому. Я могла сделать больше. Кто бы что ни говорил. Я ведь почему-то жива, а другие — нет.

    — Ты никогда не найдёшь на этот вопрос ответа.

    — Мне это тоже говорили, — угрюмо кивает Лея, — просто… Я не хочу. Не хочу это переживать, не хочу это помнить.

    — Я знаю. Знаю так же, что ты не сможешь спрятаться вечно.

    — Почему нет? — Лея неловко спускает ноги с кровати и, растерев ладонями лицо, взмахивает руками. — Смогу. Уйду в лабораторию, как изначально и планировала. Буду анализировать, вести расчёты, строить алгоритмы… Не знаю… Исследовать природу молотильщиков!

    Андерсон заинтересованно подаётся вперёд, многозначительно поднимая палец:

    — Вот именно. Ты не знаешь. Ты уже попробовала эту жизнь, Лея. Ты по-другому не сумеешь.

    — Но почему бы не попытаться? 

    Лея пожимает плечами, но уверенность тает в воздухе, слабеет, как запах кофе, который нервно допивают родители в кухне. В затылке, там, где этот проклятый имплант нового поколения, назойливо зудит признание правоты Андерсона. В которую Лее не хочется верить.

    Но правда в том, что она — биотик. А на них на гражданке всегда будут смотреть с подозрением, всегда будут сторониться.

    Правда в том, что она — биотик, единственный выживший в кровавой бане в песках Акузы, где планируют поставить мемориал. Как только там станет безопасно, разумеется.

    Правда в том, что она — биотик, импланты которого посчитали закоротившими в момент катастрофы.

    И все, с кем она будет работать, начнут задавать вопросы. Не вслух, скорее всего, но хуже — про себя: «Не закоротят ли её импланты в неподходящий момент? И закоротило ли их в самом деле, или она просто опьянела от силы и уничтожила всех?» Даже если им сверху прикажут забыть обо всём и действовать, не забудут, не станут действовать.

    Лее Шепард из Альянса уже не выйти.

    Лея подтягивает колени к груди, а Андерсон понимающе — как будто прочитал мысли! — посмеивается:

    — Думаю, ты и сама понимаешь, почему… С этого не соскочить, думаешь, я не пытался? Не пытался устроить себе нормальную, человеческую жизнь?

    — И что вышло?

    Лея знает ответ. Мама сотни, а то и тысячи раз рассказывала, что им с отцом повезло встретить друг друга в Альянсе, потому что люди с гражданки и люди с Альянса живут на разных планетах. Зачастую, к сожалению, в прямом смысле этого слова. Лея знает, что Андерсону сочувствие не нужно, уже — нет: прошло слишком много лет с его развода. Поэтому, приподняв брови, посмеивается, когда Андерсон немногословно хлопает по новеньким погонам на плечах.

    — Так что вперёд, без-пяти-минут-штаб-лейтенант Шепард! 

    Звание рядом с фамилией, как биотика с взрывчатым веществом, не сочетаются — оглушают Лею на мгновение, огненным ливнем окатывают с головы до пят. 

    — Надеюсь, тебя не послали они? — с подозрением щурится Лея и ныряет в инструментрон.

    Помеченное непрочитанным, на незакрытой корпоративной почте всё ещё висит письмо с тремя восклицательными знаками — его бы посчитать за спам. Но сине-белая эмблема Альянса не позволяет. Лея растягивает письмо на голо-экране и разворачивает к Андерсону. Белые буквы едва заметны в голубоватом свете комнаты.

    — Что это? — морщится Андерсон, вчитываясь.

    — Приглашение, — коротко фыркает Лея и сворачивает письмо. — На программу. Ты знаешь, какую.

    — Понятия не имею…

    — Эн-семь.

    С протяжным вздохом Андресон откидывается в кресле назад, упираясь затылком в переборку. «Не знал», — понимает Лея. Озябшие пальцы ныряют в карманы спортивных штанов.

    — Звучит плохо, — наконец констатирует она, когда молчание начинает затягиваться.

    Голос неуверенно сипит.

    — Думаю, ты заслужила, — выдыхает наконец Андерсон, но подниматься не торопится.

    Лея скептически вскидывает бровь. Она знает об этой программе больше, чем может полагать Дэвид Андерсон: не только потому что после получения письма она облазила все форумы в сети и даркнете и выяснила, что участники программы дают подписку о неразглашении, но и потому что Джеймс Шепард, “Первый”, герой Элизиума, участник Скиллианского блица, мечтал попасть в программу N7 и стать универсальным бойцом, но его первое резюме завернули.

    Второе отправить он не успел.

    Лея рассерженно растёрла ладонью налившийся тяжестью кончик носа и поморщилась. 

    Джеймс Шепард не смог попасть на N7, а её, случайную выжившую на Акузе, приглашают туда.

    Это нелепость.

    — Всё очень даже логично, — отзывается Андерсон, ёрзая в кресле. Кажется, Лея озвучила свои сомнения вслух. — Суть программы N7 — в выживании.

    Внутри Леи в момент обрывается что-то, бьётся на тысячи осколков и звенит-звенит-звенит: звенит сиреной, звенит спасательным сигналом, звенит приборами в клинике, звенит выстрелами на похоронах, звенит обвинениями осиротевших семей. Лея торопится заткнуть уши космическими перезвонами ксилофона. 

    — Они издеваются? — голос предательски дрожит и Лея хватает ртом воздух. — Издеваются, да?

    — Лея…

    Лея не слышит Андерсона — она в полумиге от того, чтобы не зарыдать — но заставляет себя проглотить тугой ком, перекрывший дыхание, и продолжить слушать, подняв голову. По губам Андерсона пробегает несмелая улыбка, которую он торопится спрятать, сдвигая брови к переносице.

    — Такое предложение делается однажды в жизни, Лея. Я не буду говорить, что ты пожалеешь, если не воспользуешься шансом — это смешно, да и неправдоподобно. Но я точно знаю, что я не стал бы тем, кем я стал, без N7. 

    — Отличным бойцом и надёжным другом? — шмыгнув носом, усмехается Лея.

    — И это тоже. 

    — Но… Выживать?..

    — N7 — это непросто объяснить. Я… Рос в этом. Тогда идея этой программы только-только обкатывалась и, возможно, была не той, что сейчас. Но я могу сказать, что N7…

    — Можешь? — ловит его на слове Лея и со смешком заговорщицки подаётся вперёд: — А как же подписка о неразглашении?

    — А ты, я смотрю, времени даром не теряла. Значит, что-то тебя зацепило, да?

    — Ты хотел рассказать, о чём программа эн-семь.

    — О борьбе. 

    Лея закатывает глаза, а Дэвид Андерсон раскатисто смеётся, так что его эхо его гогота дрожью прокатывается по переборкам. Где-то на кухне подрываются с места мать с отцом.

    — N7 — программа, суть которой одним словом можно описать именно так. Борьба. Преодоление. Мне пришлось изрядно потаскать свой организм и психику, чтобы запомниться Джону Гриссому. Но в конце концов, каждая капля пота себя оправдала.

    Лея с деланной брезгливостью морщит нос, и Андерсон снова смеётся, а она — вместе с ним. Отсмеявшись, Лея откашливается, поправляет воротник топа и качает головой:

    — И всё-таки с меня хватит… Выживать.

    Андерсон? уперевшись руками в колени, поднимается и спокойно пожимает плечами. Как пожелаешь, Шепард, — его вечный ответ, потому что он ей не командир и не родитель. Надёжный друг семьи, который исполняет свои обязанности безукоризненно. Пожалуй, он даже представить себе не может, насколько Лея ему благодарна…

    — Андресон! — окликает она его у самой двери, за мгновение до прикосновения к центру управления; он оборачивается, едва приподняв брови. — Спасибо…

    — Не за что, Шепард, — Андерсон растерянно приглаживает обритую голову (Лея без труда воображает, как волоски щекочут ладонь) и дёргает уголком губ: — И всё-таки ты подумай, Лея… В конце концов, некоторые говорят, что лучшее средство от сожалений — запах пороха.

    Панель управления откликается тонким пиликаньем, дверь с шипением сдвигается в сторону — Лея укоризненно вздыхает:

    — Нельзя чинить менталку, пока перебираешь ствол.

    — Думаю, половина Альянса с тобой не согласится. 

    — А другая?..

    — А другая продолжит молча сходить с ума под свист оружия, — Дэвид Андерсон подмигивает ей, придерживая дверь, чтобы не захлопнулась. — На службе не найти нормальных, Лея. Как ни старайся. Война или служба, смерти или рутинный долг так или иначе отпечатываются на человеке. И там, где на гражданке от него могут шарахаться, в Альянсе ему протянут руку. 

    — Ты так веришь в Альянс… 

    Лея снова усаживается на кровати в позу лотоса, Андерсон обречённо покачивает головой:

    — Я верю в то, что быть частью Альянса — иметь возможность хоть что-нибудь изменить. Выздоравливай, Лея.

    Стоит двери за Андерсоном плотно закрыться, Лея падает на кровать, раскинув руки и ноги в стороны, и долго смотрит в мутный потолок. Так много она не разговаривала давно, и впервые по телу проносится физическое утомление, как после хорошего кардио. Даже мышцы приятно ломит.

    Мама коварно подсылает отца позвать Лею к ужину, и Лея — о чудо! — соглашается. Она с наслаждением по маленьким кусочкам жуёт наспех приготовленную мамой запеканку и смотрит на родителей. Счастливых, спокойных, уверенных друг в друге и в завтрашнем дне родителей. За плечами у каждого — не одна операция, на груди у каждого — не одна медаль. Может быть, Андерсон прав и ей в самом деле место здесь, в Альянсе? 

    В конце концов, её воспитали военные; в конце концов, её баюкали корабли…

    В конце концов, ей снова и снова снится космос, бескрайний, манящий, неисследованный — голубовато-чёрный космос… И форма в тон ему. 

    Лея Шепард подскакивает посреди ночи на кровати, сон слетает в сторону. Неоновые угловатые цифры инструментрона сообщают, что сейчас два часа ночи по местному времени. Что ж — пожимает плечами Лея, вводя код-пароль, — самое время дать ответ Альянсу.

    Над формулировками Лея не думает долго: в Альянсе ценят действия, не слова.

    Просто коротко пишет: «Согласна, какие документы предоставить?»

    Письмо улетает, а Лея падает обратно на кровать и удовлетворённо прикрывает глаза.

    Может быть, Андерсон прав и она пожалеет о своём решении, а может быть, это то, что сделать должно.

    Во всяком случае, Джеймс Шепард хотел бы оказаться в N7…

  • Лебедушка

    — Выйди вон. Говорить будем.

    Морана складывает руки под грудью и изгибает бровь. Её из терема, пусть нелюбимого, неприютного — мужниного, выгоняют. Притом выгоняет не враг, да и не супруг — брат Перун, силой её к супружеству приволокший. Он даже не смотрит на неё, не оборачивается: бороду огненно-рыжую только оглаживает в нетерпении да пристукивает носком сапога сафьянного, красного не то от жара, не то от крови вражеской.

    Морана стоит на месте ледяною глыбой — и медленно плавится под раскалёнными взглядами воинственных, пламенных мужей. 

    Знает Даждьбог, супруг нелюбимый, исправления ради, но в наказание ей назначенный, что нет в его руках, управляющих и солнцем, и мечом, власти над нею. Знает и брат Перун, что Моране и сил, и норова хватит выстоять против приказа его.

    — О чём? — вопрошает Морана; крадучись, подступает к брату вплотную. — О чём разговоры ваши? Чего я не слышала? Чем думаете меня удивить али напугать?

    — Разговоры эти тебя не удивят и не напугают, Мара. Токмо не для твоих они ушей.

    Перун разворачивается к ней, накрывая ладонью рукоять меча, и грозные молнии сверкают в его чёрно-лиловых глазах. А Морана — смеётся. Ведомо ей, чего ей ведать не следует: вновь брат с мужем речи затеят о том, как губительна тьма Моранина для всего живого, обитающего по эту сторону Дремучего леса, как избавить Морану от этой тяжёлой ноши, её не спросивши, как исцелительна сила Даждьбожья, а паче того — дитя, которого нет и впомине, но которое отчего-то непременно должно родиться.

    Ведомо ей, что вновь её судьбу брат решать да вершить будет, как годы назад, когда она путами Скипер-Змиевыми скована была, и даром, что ныне она свободна, голоса у неё всё ещё нет.

    — Как знаешь, Перунушка, — посверкивает глазами Морана в ответ, жаждая холодом уколоть, ужалить до зуда, до жжения. — Только помни: неведение — плодородная земля для тьмы. Ибо что неведомо, то и страшит, и влечёт.

    Морана подмигивает Даждьбогу и, встряхнув косами длинными, тяжёлыми, как была — с непокрытой головой да босая — выбегает из терема прочь, а бессильная ярость Даждьбожья жжётся на нежной коже муравьиными укусами.

    Пусть разговаривают, пусть вершат судьбы — едва ли только её судьба на острие меча Перунова, — пусть льют медовуху, пьют из золочёных кубков, в которых играет солнце, смеются, усы отирая. То словеса — не дела.

    Дел им с собою Морана свершить не позволит.

    Морана хмурится, оглядываясь на терем, что уж скрылся из виду, и только блики заходящего солнца, играющие на красной крыше языками пожара, напоминают ей о месте, куда надлежит возвратиться.

    Морана выходит к озеру, равноудалённому и от Дремучего леса, куда Моране приближаться не следует, по решению семьи её, и от дома, в который самой возвращаться не хочется. Раскинулось оно под небесами серебряным зеркалом, и Морана подходит к кромке воды, чтобы взглянуть в отражение. Мелкие травинки росяной предсумеречной прохладой щекочут ступни, а те, что повыше — задирают подол льняного платья, норовят поцарапать икры.

    В отражении водной глади Морана всё та же: всё те же глаза матушкины, всё те же косы чёрные, что уголь, каким отец кузни свои топит, только алые ленты в них — змеи, чужеземные, ядовитые, медленно отравляющие душу. Устроившись на каменистом берегу, Морана распускает узлы на концах, и прядь за прядью распутывает тугие косы жены. Освобождается. Озеро журчит, тихо и бережно прохладной водой целует стопы Мораны, а с густеющих предвечерних небес спускается лебедь. 

    Горделивая, изящная и белая, что первый снег, Мораной на землю насылаемый в начале зимы, лебедь кружит в воздухе, а после опускается на воду.

    — Здравствуй, лебедь, — уголком губ улыбается Морана и обнимает колени. — Отчего одна?

    Лебедь, ожидаемо молчалива, гневливо хлопает крыльями по воде и зарывается клювом в пёрышки — Морана поправляет рукав платья.

    — Али не нашла себе избранника по сердцу? Али не люб тебе избранник? Али сердца у тебя вовсе нет?

    Лебедь горделиво изгибает шею, и крохотный уголёк её глаза с пониманием посверкивает сущей тьмою, Морана качает головой:

    — Мне тоже говорят, будто сердце моё чернотою изъела тьма. Словно она и не тень мира вовсе, а червь, подъедающий плодоносное древо.

    Лебедь отвечает задиристым едким смехом, и губ Мораны тоже касается мрачная усмешка. Кончики пальцев перебирают влажные камни, поблескивающие пуще драгоценных камней, гладкие и ровные они — обтесанные ласковыми мягкими волнами, как лучшим мастером.

    Камень разбивает зеркальную гладь вдребезги, искры-осколки взмывают вверх, а белая лебедь недовольно кряхтит. Однако подбирается к Моране поближе. Морана протягивает ей навстречу ладонь.

    — Быть бы мне, лебёдушка, как и ты, птицей вольною, — пух у лебеди прохладный, шелковистый и плотный, что Моранины платья в зимнем тереме; лебедь голову под поглаживания Мораны подставляет, — я бы тогда бежала прочь. Сквозь Дремучий лес да в хижину Велесову. Обернулась бы лебедью белой, снежным пухом бы засыпала землю, да улетела высоко и далеко, за реку огненную да в царство смерти, если бы только могла…

    — И вовсе не обязательно.

    Морана содрогается всем телом, бережно прижимает к себе вскрикнувшую лебедь и оборачивается. Холодный страх, нахлынувший мгновенно, отступает.

    Морана выдыхает с облегчением:

    — А, это ты…

    Перед нею стоит незваный, но такой долгожданный гость её свадьбы. 

    Единственный, кто пил не брагу, а вино, кто, как и она, не веселился и не улыбался на торжестве, кого сторонились и опасались, как и её, о ком слухи начали распускать, будто бы Чернобог не желает дочерей Сварожьих отпускать и нового сына послал, дабы под уздцы их взять, как прежде. У Мораны страха, как не было, так и нет. Она оглядывает его с ног до головы: в чёрном кафтане, подбитым серым мехом, в высоких сапогах с тяжёлыми подошвами, ни травинки, тем не менее, не шевельнувших, без меча, он совсем не похож ни на мужа её, ни на брата, ни на отца. И Скипер-Змеевой чернотой, густой и вязкой, от него не веет.

    — Ждала меня, Морана? — усмехается он.

    Морана головой качает и улыбается так счастливо, так искренне, как, думала, и забыла улыбаться. И как же она могла не признать его даже со спины, если в хрипотце его голоса — перестук костей и сыпучесть праха слышатся.

    — Не ждала, посланник Чернобожий, воевода мертвецов, — прищуривается она, сквозь ресницы глядя на гостя, пока ладонь по лебяжьей шее успокаивающе скользит сверху вниз, а сердце чувствует частое сердцебиение лебеди.

    — Кощеем меня зовут, — приосанивается Кощей и щурится в ответ, разгадать её желает. — И тебе это ведомо. Я не просто посланник Чернобожий. Я князь царства мертвецов.

    — Князь? — приподнимает бровь Морана с усмешкой и, заправив за ухо прядь,

    отворачивается к озеру. — И что же ты забыл здесь, по эту сторону Дремучего леса, князь царства мёртвых?

    — Можешь считать, явился исполнить все твои чаяния.

    — Это как же?

    — А отправишься со мной за Дремучий лес в царство мёртвых гостьей, не убоишься?

    Морана оборачивается стремительно, и тень улыбки слетает с её уст. Коли шутит так посланник Чернобожий, не избежать ему беды: пусть будет уверен, опрокинет она на него всю холодную ярость, что в груди её годами томилась, пока она — в собственной горнице.

    Не шутит — понимает Морана и прижимает лебедь к себе нежнее, чтобы сердца в унисон бились, размеренно, успокаивающе.

    — Не убоюсь. Отправлюсь.

    — Отправишься? — Кощей хмурится: не ждал такого ответа. — С чужим мужчиной да простоволосая в его терем отправишься?

    — То, что я испытала, никому, окромя меня, неведомо, Кощей, — Морана лебедь из рук выпускает и собирает с платья снежно-белый пух. — Только после плена Скипер-Змеева меня уж ничем не напугать.

    — Не о том я, Морана. Не сочтут ли тебя прелюбодейкой?

    — Прелюбодеянием это было бы, коли был бы мне люб супруг мой, — отвечает Морана, горделиво подняв голову. — Коли был бы моим супругом. А так… Наречённый братом, что мой, что чужой мужчина — едино.

    Склонив голову к плечу, Кощей прицокивает с восторгом и удивлением. Морана пожимает плечами и печально улыбается в ответ на его недоумение: ведомо ей, что язык у неё остёр и колок и что за такими речами следует наказание жестокое. Да только здесь никого, кроме озера, травы да них с Кощеем.

    Даже лебедь улетела, оставив их наедине.

    — Ну так что, князь царства мёртвых, воевода рати Чернобожьей, покажешь мне свои владения?

    — С одним условием, — ухмыляется Кощей и протягивает ей руку. — Зови меня по имени.

    Морана из-под ресниц глядит на него, мрачного, поджарого, бледного, как из глыбы льда выточенного, посмеивается лукаво, а потом касается кончиками пальцев его руки и поднимается легче весеннего ветра.

    Из-за пазухи, из ниоткуда, Кощей вытягивает сафьянные сапожки, красные, что вино, и накидку, чёрным волком подбитую и ведёт её за собой к частоколу елей.

    Ленты алые, золотом расшитые, Даждьбогом ко дню свадьбы подаренные, остаются змеиться в высокой траве.

  • Я вижу тебя

    Закончилось.

    Это всё — закончилось! И тяжесть прошедших дней — тяжесть души, перенесшей годы, десятки лет страданий, тяжесть переживаний за близких, тяжесть потери хорошего когда-то, но здесь совершенно чужого человека — навалилась на её хрупкое, не подготовленное к ожесточённому бою ежедневными беговыми тренировками, тело неподъёмной тяжестью металлических доспехов, сотканных из эфира светлых.

    Колени дрогнули — Лайя покачнулась.

    В груди всё ещё горел отпечаток улетающего света: жгучий, сильный — отдать его было не так-то просто, как она надеялась, свет изо всех сил цеплялся за неё, за душу, в которой был пророщен. И пока Ур не то с дружеским любопытством, не то со всеведением человеколиких узнавал, чем будут заниматься друзья теперь, когда закончилась эта охота на Мефиса, Лайю мелко потряхивало, пальцы путались в тяжёлом чёрном бархате юбки и не могли сжаться в кулаки.

    От яркого, кроваво-красного закатного света рябило в глазах, а на языке сворачивался горький привкус: так ощущались кровь и смерть. Лайя прикрыла глаза в изнеможении.

    Большие ладони мягко накрыли её дрожащие плечи. Лайя распахнула глаза, и мягкая улыбка скользнула по губам.

    Перед нею стоял Влад — тот Влад, который когда-то в солидном костюме с юношеской беспечностью щекотал её кожу травинкой, тот Влад, который прятал в тенях свою истинную мрачную сущность, чтобы не потревожить, не испугать её, тот Влад, который без колебаний выделил деньги в поддержку кризисному центру детей, тот Влад, который сделал её владелицей бесценных картин, тот Влад, который открыл ей портал в новые, неизведанные, иногда жуткие, но даже в ужасе прекрасные миры…

    Мир Тьмы и Света, мир прошлого — и мир её души, расцветавший и трепетавший от одной лишь мысли, что все мучения Влада закончены. Что он свободен.

    Свободен от оков, которые навесил на себя договором с мытарём и чувством вины.

    И хотя уголки губ Влада были едва приподняты, его глаза сияли драгоценным камнем в кольце, что носила Лале, лазурными небесами — и в ответ на это невидимое, невесомое, но такое светлое счастье в груди Лайи сердце трепетной птахой вспорхнуло к горлу. Она несмело скользнула кончиками пальцев по его щетине. Она не растаяла, и на ощупь была такая же щекотно-колючая, как Лайя запомнила.

    — Твоё лицо… Человеческое. Как же я скучала, — выдохнула она со смешком и мягко ткнулась лбом в щёку Влада.

    Его губы оставили на виске лёгкий нежный поцелуй, заскользили по коже горячим шёпотом:

    — Ты отдала весь свой свет ради моего спасения. Это слишком много…

    — Я сделала бы это снова сотни и сотни раз, — горячо шепнула Лайя в ответ и обняла Влада.

    Не чувствовать жжения, не ощущать незримого присутствия Ноэ — просто касаться Влада, просто обнимать казалось наградой. А вот Влад вдруг окаменел.

    — Знаю, — вздохнул он. — И всё же, думаю, тебе будет его не хватать.

    Жгучая обида полоснула Лайю прежде, чем осознание. Она отстранилась и посмотрела на Влада, прищуриваясь:

    — Почему ты так говоришь? Без лазурного света я тебе уже не так интересна?

    — Нет, что ты. Просто он так долго был твоей частью. Мне кажется, тебе будет не по себе.

    — Хочешь сказать, ты так заботишься о моём состоянии?

    Лайя неровно усмехнулась.

    Её свет был ничуть не легче его тьмы, но Влад смотрел на неё с такой болью, с какой смотрел на Лале из монастыря, живую, но чужую, забывшую и его, и юность в султанском дворце, и школу, и мальчика с рыжими волосами, что отдал за неё жизнь.

    Лайя отшатнулась, руки выскользнули из его рук, таких надёжных, таких крепких, но вдруг показавшихся чужими. Горло словно сдавило терновым венцом.

    Влад смотрел на неё, но всё ещё видел Лале…

    — Послушай меня, Лал…

    Влад замолк на полувздохе. Лайя опустила голову и усмехнулась, прикусив щёку изнутри до боли:

    — Ну что же ты? Продолжай.

    — Прости меня, Лайя. Но я искренне люблю тебя. Только тебя.

    Ужасно хотелось плакать.

    Лайя покачала головой и проронила тихо, почти беззвучно, росинками в густую траву, такие болезненные, ядовитые слова:

    — Прости, не поверю. Не смогу, даже если захочу, искренне поверить в любовь. Давай… Давай поблагодарим друг друга за всё, что было с нами, что было между нами. И останемся лишь друзьями, — Лайя сморгнула навернувшиеся слёзы и посмотрела на Стамбул, утопающий в лучах заката. — Никакой любви больше.

    Слова, может быть, были не совсем точными, зато честными, меткими, ёмкими — лицо Влада менялось: то поднимались в удивлении брови, то болезненно сжимались губы. И Лайя бы соврала всему миру и самой себе, что ей не хотелось бы, чтобы всё было иначе.

    Чтобы после победы над злом её, утомлённую, едва стоящую на ногах, валашский князь подхватил бы и увёл, унёс в счастливое будущее в замке на холме, где среди кустов роз, которые они посадят вместе за каждый год жизни после освобождения, будут растить детей…

    Но счастливый финал случается только в сказках — а жизнь не сказка, и Лайя вынуждена сказать то, что говорила:

    — А может, и не было её вовсе?

    Любовь… Была.

    Она — любила. И когда отдавала всю себя, Влад принимал, но не от неё — от Лале, спрятанной где-то глубоко в её проклятой драгоценной душе.

    Это не она, Лайя Бёрнелл, прошла семь кругов Ада в прямом и переносном смысле. Не она отдавала свой свет ему. Не она была вынуждена оставить сестру и мать, рискуя никогда к ним не вернуться… Не она в одиночку противостояла Мефису, лишившему их покоя и мира. В глазах Влада это по-прежнему делала Лале — лазурная душа, чистый свет, к которому его тянуло, как полубезумного мотылька.

    — Лайя…

    — Картины я оставляю тебе, Влад. Не могу… Не хочу их больше видеть.

    Сжав подрагивающие пальцы в кулаки, Лайя развернулась и неровным шагом двинулась прочь. Прочь отсюда, от этого места, где на манер шахматной партии разыгрывалась судьба целого мира, прочь от воспоминаний, от которых саднила израненная во всех смыслах душа.

    Так хотелось остановиться, вернуться, обнять Влада, пообещать, что всё будет хорошо! Но Лайя не позволяла себе возвращаться.

    И только с губ срывались и таяли в густом воздухе неуклюжие в её исполнении, но многократно прекрасные румынские стихи:

    — Не плачь, что предаю забвенью я образ твой. Постигло нас души с душою отчужденье, и вот настал прощанья час1.

    Лайя не выдержала — обернулась. Влад, зажимая ладонью рот, стоял и смотрел прямо на огромный огненный шар закатного солнца, пронзённый насквозь пикой купола собора, чьи швы зарастали на глазах.

    ***

    На то, чтобы понять, что не душа азура виновата в том, где она оказалась и что пережила за считанные месяцы, ушло больше тысячи дней.

    То, за что она так злилась на Милли, когда та была подростком, — безрассудство, слепую тягу к неизведанному, любопытство на грани смерти, — в ней самой, Лайе, было во много крат сильнее.

    Наивная, она надеялась, что после всего пережитого возьмёт передышку и сможет вернуться к нормальной жизни, когда поняла, что от «нормального» в её жизни ничего не осталось: её друзья были тетраморфами — колдунами и легендарными защитниками человечества, — её сестра и сестра Лео вдохновенно строчили фэнтези-рассказы о мире демонов, о вампирах, о любви, протянувшей сквозь века, о перерождении душ, и какой-то из рассказов даже занял призовое место.

    И даже работа стала другой: после того, как картины неизвестного художника Османской Империи XV века были представлены на выставке в Стамбуле, имя Лайи Бёрнелл как искусного и тонко чувствующего искусство реставратора стало известнее в определённых кругах. Лайе теперь не нужны были директора, представители — не нужна была компания, к которой она бы относилась.

    Лайя работала сама на себя. Она выезжала в музеи, помогая в реставрации испорченных в период ремонтных работ, отсыревших из-за неправильного хранения картин, месяцами жила у храмов, помогая команде реставраторов восстанавливать фрески — Лайя повидала гораздо больше, чем могла себе представить.

    И жалела, что не могла разделить эти моменты с Владом.

    Лайя знала, что не могла бы счастлива там, где вместо неё видели Лале: рано или поздно Влад прозрел бы, когда Лайя сделала что-то, что никогда не совершила бы Лале, и тогда расставаться было бы гораздо больнее.

    Лайя не пыталась забыть Влада: они, в конце концов, обещали остаться друзьями! Но пыталась найти кого-то, кто был бы лучше: заботливее, мягче, спокойнее — не находила. Обычные свидания за капучино с пушистой пенкой, среди шелеста листвы в городском парке, в художественном музее на выставке работ нового художника-авангардиста не шли ни в какое сравнение с реставрацией картин на балконе старинного замка в Румынии, с полуночным ужином под смех и катание на спине, с вальсом в старинной церкви…

    Никто не читал ей стихи на румынском, без прикосновений, одними словами касаясь самой души. Никто не прижимал её к груди бережно, словно она была статуэткой из китайского фарфора прямиком из седьмого века. Ни к кому не тянуло так сильно.

    Свет и Тьма покинули их души, но их отголоски, притяжение, которое создали они, не смогло улетучиться, раствориться во влажном воздухе задержавшегося заката…

    И Лайя не знала времени счастливее, чем когда приходило время в непогоду вызывать такси и ехать извилистой, узкой тропкой в горы, наблюдая частокол из тёмных елей и подпрыгивая на наледях, прислонившись к тонированному окну пассажирского сидения. Таксист матерился, а Лайя посмеивалась, вспоминая жуткую дождливую ночь, когда лес не хотел её выпускать из страшного замка.

    — Напомни мне, почему мы всегда ездим на Рождество к твоему бывшему?

    Милли убрала телефон в карман пальто: связь наконец пропала. И тут же звучно ударилась головой о низкий потолок машины, когда та подпрыгнула на очередном бугорке.

    — Потому что пристёгиваться надо, — мягко усмехнулась Лайя.

    — Ты проигнорировала вопрос, — прищурилась Милли, но всё-таки пристегнулась. — Почему мы уже пятое рождество празднуем у твоего бывшего?

    — Пятое? — охнула Лайя.

    — Да-да, пятое. И вопрос про бывшего остаётся открыт.

    — Влад… Он… Не совсем бывший.

    — То есть вы не расстались?

    — Расстались, но…

    — Значит, не бывший, — перебила её Милли и с видом знатока встряхнула кудрями. — Когда мы расстались с Фредом, мы всё — расстались. Разошлись. Он полюбил другую, а я нашла Майкла.

    — Милли, ты не поймёшь…

    — Ты уже не можешь сказать, что я маленькая, мне уже двадцать один. — Милли поддела Лайю локтем и рассмеялась: — Не думай, мне нравится сюда приезжать. Просто… Жалко, что вы с Владом разошлись.

    — Хотела, чтобы я стала невестой вампира?

    — Хотела, чтобы вампир стал моим зятем, — хихикнула Милли.

    Лайя покачала головой, но не сумела сдержать улыбки.

    Когда машина припарковалась у ворот замка, обвитых голыми колючими ветвями, на которых летом разворачивались крупные тёмно-зелёные листы, Влад в распахнутом пальто, усыпанном мелкими блёстками снежинок, уже ждал их подле статуи дракона.

    Он с отеческой нежностью потрепал по голове Милли, с разбегу кинувшейся в его объятия, заплатил таксисту крупной купюрой и взял на себя их чемоданы, как будто начисто позабыл о возвращении Антона на службу.

    — Лео и Дерья задерживаются. Рейс задержали из-за непогоды. Они выехали из аэропорта. Попытаются купить билет на поезд, — сообщил Влад и посторонился, чтобы впустить Лайю в замок. — Ноэ пообещал не начинать Рождество без них.

    — Но пока ещё не принёс сюда свою аддиктумскую задницу?

    — Нет, — подавил смешок Влад. — Говорит, стены с каждым годом менее устрашающие, но посттравматический синдром никто не отменял.

    Лайя покачала головой и поравнялась с Владом. В глубине коридоров Милли что-то кричала Сандре. Антон спешил принять у господина сумки сестёр. Позёмка кружила на ступенях, Влад, румяный, улыбался, и ресницы его подрагивали от ложившихся на лицо снежинок.

    — Господину не по чину… Багаж носить, — запыхавшись, подоспел Антон и взял сумки из рук Влада. — Добро пожаловать, пресветлая госпожа.

    — Спасибо, Антон, — кивнула Лайя.

    — Где мои манеры, — притворно посетовал Влад и развёл руками, опасаясь прикоснуться к Лайе. — Добро пожаловать.

    Лайя потупила взгляд и вытянула руку, позволяя Владу галантно прижать её к губам. В этот раз, как и всегда, её тело объял трепетный жар, на щеках проступил румянец. Не отпуская её руки, Влад скользнул холодными пальцами вдоль костяшек и шепнул:

    — Лишь раз единый к сердцу ладонь твою прижать, смотреть, не отрываясь, в глаза твои опять…2

    Его румынский, как и всегда, звучал как песня, как река. Если бы она не зачитала сборник стихов Михая Эминеску до дыр, помечая карандашиком каждый образ, каждое сравнение, попадавшее в самое сердце, не поняла бы, что Влад сказал.

    Но она поняла. И в сознании сразу нашлись другие строки:

    — Я ушла без сожаленья, чтобы скрыть тоску свою. Но прекрасные мгновенья вновь и вновь в душе поют3.

    Губы Влада дрогнули. Он отпустил её руку и, пятернёй пригладив волосы, хрипло отметил:

    — Ты делаешь успехи. Твой румынский звучит… Прекрасно.

    — Ты мне льстишь, — Лайя заправила за ухо прядь и наконец шагнула в замок. — Только ты можешь читать румынские стихи так, чтобы я верила… Каждому слову — верила.

    Влад рассеянно улыбнулся и растворился в тенях, на ходу отдавая приказ Антону, а Лайя оказалась в горячих объятиях Сандры и Илинки.

    Хоть до Рождества было ещё три дня и им предстояло пережить перемещение Ноэ и приезд Лео с Дерьей (когда Лайя выразила свои опасения по поводу приезда Дерьи, Милли громко расхохоталась и пообещала вести себя как обманутая невеста, но потом призналась, что куда больше ей теперь интересно общаться с Ноэ), дел в замке было невпроворот. Илинка и Антон наперебой жаловались, что Влад в замке бывает от силы несколько раз в году: всё остальное время путешествует, наслаждаясь предоставленной ему свободной, однако ни одно путешествие не приносит ему радости.

    Замок от этого ветшал, мрачнел, и только в Рождество оживал и расцветал.

    Уже стояла в главной зале ёлка, огромная, пушистая, но без единого украшения. Уже отовсюду тянуло жареной курицей, апельсиновыми корочками и пуншем. Уже витал аромат грушевого пирога с карамельной корочкой. Уже на стёклах вились белые узоры…

    Но замок казался голым.

    И в их силах было это изменить.

    На следующий день после приезда Лайя пробегала по коридору второго с охапкой еловых венковых, которые они с Милли сплели под чутким контролем Сандры, смеясь и обсыпая друг друга иголками, когда вдруг приоткрылась дверь кабинета и на пороге показался Влад. Оглядевшись, он бросил на неё несмелый взгляд из-под ресниц, и Лайя затормозила от неожиданности. По чёрной струящейся ткани платья рассыпались желтоватые иголки.

    — Можно тебя ненадолго?

    — Конечно, — улыбнулась она и вслед за Владом нырнула в полумрак кабинета.

    Когда-то она так же неловко топталась на его пороге, пока они подписывали договоры о передаче всех картин в её собственность. Тогда её восхищали монументальность, мрачность комнаты: тяжёлый стол, огромные стеллажи, тянущиеся ввысь, заставленные толстыми книгами.

    Сейчас всё было по-другому: старые книги сменили акварельные пейзажи из разных концов мира, ракушки — какие-то мелкие безделицы, которые люди привозят в память о случившемся путешествии. А напротив стола Влада больше не висел тот треклятый последний портрет, который он выкупил у Эльчин и Серкана: потерявшие Эзеля и Мехмеда, они не желали иметь ничего общего с этим демоническим искусством.

    Лайе показалось, что Серкан и вовсе сбыл его с рук с облегчением.

    Этот портрет озарял кабинет Влада ещё два года назад — и вдруг пропал. Вместо него висел гобелен, где дракон пожирал свой хвост. Зато стол остался прежним — и блестел как будто ещё ярче. Влад с шумом выдвинул верхний ящик стола и вынул оттуда плотный бархатистый конверт бордового цвета.

    — Хотел вручить тебе в Рождество, но не могу ждать.

    — Что же там?

    Влад рассеянно похлопал им по ладони, обошёл стол и с шумом отодвинул в сторону обитый бархатом стул:

    — Садись.

    Он бережно принял у неё все венки, не боясь перепачкать идеально белую рубашку еловым соком и хвоинками, и сложил их на столе нестройной горкой. Пара венков покачнулась и соскользнула на пол. Влад прислонился бедром к столу и снова взмахнул конвертом:

    — Здесь… Предложение, Лайя.

    Лайя вскинула брови. Кончики пальцев обожгло знакомым трепетным жаром.

    — Я много думал. Я ведь прожил не одну человеческую жизнь. Влад Цепеш, османский волчонок. Влад-господарь. Влад-мытарь, Влад Дракула… Влад, который встретил тебя и нашёл избавление от тьмы. И ни одна из жизней, по правде говоря, не сделала меня счастливым. В них не было любви. Моя первая любовь ушла слишком рано, а я слишком долго цеплялся за неё, искал её отголоски в портретах, в витражах — в других людях… Я так отчаянно сражался за правду, но сам себя топил во лжи.

    Лайя разгладила складки платья на коленях и сняла с ткани несколько хвоинок. Пальцы подрагивали.

    — Я знаю, ты сказала, что любви нет — и не было. Но… Чёрт возьми, как же сложно говорить об этом!

    — Тогда не говори, Влад.

    — Ты права, люблю действия, — усмехнулся он и, опустившись на одно колено, вложил в её руки конверт. — Это тебе. Приглашение на свидание, Лайя. За эти пять лет я объездил многие страны, увидел многие прекрасные места, но поверишь ли, если скажу, что красота их меркла, потому что я был один? Мне хотелось, чтобы ты была рядом. Чтобы я держал тебя за руку, обнимал, а ты запечатлевала закат за закатом. Рассказывала мне истории тех вещей, рождение которых я не застал. У меня осталась одна жизнь, и я не хочу больше жить без любви. А вся моя любовь — это ты, Лайя.

    Лайя прошлась кончиками пальцев по сгибам конверта. Он казался обжигающим, как угли, и острым, как лезвие османской сабли. Внутри лежала её жизнь — её новая жизнь, к которой так болезненно тянулось сердце.

    — А как же Лале? — не удержалась от шпильки Лайя, но всё-таки поддела ногтем клапан конверта.

    — С Лале я разговаривал о книгах, о ласточках, о звёздах. Лале я точил угольки, чтобы она рисовала, и водил смотреть на воду. С Лале я был счастлив, беспечен и полон надежд. Это правда, — пальцы Влада бережно скользнули по тонким запястьям Лайи, и кожа покрылась тёплыми мурашками забытого удовольствия. — Но только с тобой я научился жить. Жить с собой. Не ненавидеть себя за то, что я такой тёмный, когда она такая светлая… Принимать. Прощать. Я чуть было не лишился лучшего друга, если бы не ты. Я стал свободным с тобой ещё до всех ритуалов. Тебе я читал румынские стихи и посвящал их. Тебе, сильной и смелой. К тому же, Лале никогда бы не сделала того, что сделала ты.

    — И что же?

    — Вправила мне мозги самым жестоким образом, — тихо рассмеялся Влад. — Всегда знал, что ценность чего-то можно познать, лишь потеряв… Но не думал, что сам окажусь таким слепцом. Но когда мы… Расстались. Я много думал о том, чем обманул твоё доверие. И очевидное не приходило мне на ум. Даже когда ты говорила, что ты не Лале — Лайя. А я был так ослеплён твоим внешним сходством с Лале, я был так поглощён тоской, виной… Я не слышал тебя. И за это поплатился. Но теперь…

    Влад обнял её запястья и погладил большим пальцем проступившую синюю венку, Лайя затаила дыхание.

    Никогда ещё Влад не смотрел на неё так — широко распахнутыми глазами, полными сияния лазурных небес, полными восхищения. И любви. Лайя смотрела в его глаза и спускалась в пещеру, полную драгоценных камней, качалась на волнах мрачного Тихого Океана, парила на небесных островах фэнтези-книг.

    — Однажды художница нарисовала мне прекрасную жизнь-мечту. Но только тебе, искусному реставратору, удалось возвратить меня к жизни, претворить мечту в реальность, может быть, и не столь прекрасную, как рисовала художница, но зато настоящую. И я буду совершенным глупцом, если не скажу о том, что люблю тебя.

    Влад коснулся губами костяшек её пальцев и прошептал:

    — Я вижу тебя, Лайя.

    Конверт спланировал на ковёр из дрогнувших пальцев. Под ногами веером разметались два чёрных билета с посеребрёнными буквами — на мюзикл «Призрак Оперы» в Париже. Но это было совершенно не важно.

    Лайя поджала губы, боясь неловкой улыбкой или полусмешком-полувсхлипом разрушить этот бесценный момент. Ладони скользнули из рук Влада, обхватили его лицо, пальцы запутались в волосах.

    Лайе не просто хотелось верить Владу — теперь она ему верила.

    — Я люблю тебя… — сорвалось с губ шёпотом.

    Такие важные, такие нужные, такие бережно хранимые глубоко и далеко слова, оказались слаще глотка воды, теплее камина.

    Лайя коснулась лба Влада своим, прикрыла глаза, и показалось, что свет, от которого она отказалась давным-давно, переполнил их.

    1. Вероника Микле. «Не плачь, что предаю забвенью…» ↩︎
    2. Михай Эминеску.”Лишь раз единый» (пер. Н. Стефанович) ↩︎
    3. Вероника Микле. «Я ушла» (пер. Нел Знова) ↩︎
  • Узнать заново

    В глубине зеркала в квартире-студии, так же аккуратно обставленной в стиле лофт, жила девушка, как две капли воды похожая на Аню. Когда она улыбалась, пусть немного болезненно и несмело, у неё на щеках появлялись такие же ямочки и щербинка меж верхних зубов тоже проглядывала. Она перебирала пальцами гладкие тёмные пряди каре, как бы невзначай касаясь плотных рубцов за ушами, точно так же.

    Только жила она совершенно другой — правильной — жизнью. Она не влюблялась до умопомрачения, не принимала из покоцанных ожогами рук дорогие подарки, не декорировала прокуренную переговорную в бизнес-центре работой своего парня — чёрным идеальным кубом на подставке (из тротила, как оказалось потом). Она не цеплялась за жёсткую камуфляжную ткань обожжёнными пальцами, не просила прощения за свою слепоту и сотни загубленных жизней, не создавала себе лицо из ожогов заново.

    И со следствием сделок тоже не заключала: куда ей, даже не скромному столичному дизайнеру — учительнице МХК в тихом городке с подобающей ему незаметной размеренной жизнью! Разве что соседствовала через тамбур она с двумя молчаливыми мужчинами, в чью кожу, кажется, впитался запах ружейной смазки (охотники, наверное, — пожимала плечами она и нервно сжимала подол платья).

    Поправив лангету на сломанной руке, Аня стянула с прикроватной тумбы новый паспорт, оставленный куратором. Сиреневые страницы зашелестели под пальцами. «Ну просто Оля-Яло», — сорвался с губ смешок. Паспорт с глухим стуком приземлился обратно.

    Аня одёрнула платье-рубашку и, миролюбиво улыбнувшись, сделала шаг к зеркалу. Девушка по ту сторону сделала то же самое.

    — Ну привет… Яна! — Аня вытянула руку вперёд, кончиками пальцев касаясь стекла, разделявшего их с отражением. — Я тебя не знаю. Но очень хочу с тобой познакомиться.

    Уголки губ дрогнули. Улыбка сломалась. Аня вплотную приблизилась к Яне, коснулась лбом её лба.

    И тихонько расплакалась.

  • Касание

    Всё начинается с прикосновения, осторожного, почти невесомого.

    Морана сидит в свадебном платье, что расшивали золотыми узорами да оберегами нежные ловкие руки её сестёр, в драгоценном золотом кокошнике, что сдавливает лоб до тупой, размеренной боли, рядом с Даждьбогом в золочёной кольчуге. 

    Рядом с законным мужем с этого дня и до скончания времён, могучим сыном Перуна, правой рукой солнечного Хорса. С благородным воином, владыкой дневного света.

    Отец будто в насмешку отдал дочь, смирившуюся с тьмой, окропившей душу, поразившей тело, в руки солнечного, сияющего мужа. «Только яркому горячему свету под силу рассеять глубокую тьму, — говорил Сварог, запирая Морану в светлице — доме, что сталь клеткой хуже темницы Скрипер-Змиевой, — после попытки скрыться в Нави. — Одно есть средство, что сильнее любого оружия, сильнее любой силы — то жар любви. Одной искре по силам обратить в пепел то зло, что осталось в душе твоей. Такою любовью возлюбил тебя Даждьбог. Не беги прочь, смирись. Позволь ему избавить тебя от тяжёлой тьмы, раз уж не удалось моему огню». 

    И не слышал отец плача дочери, и не слышал убеждений Мораны, что нет в ней сущего зла Скипер-Змиева — то холод и тьма, с которыми жить и возможно.

    Даждьбог сжимает тонкую бледную руку Моранину горячей грубой хваткой могучего воина. В этом жесте нет нежности — лишь желание обладать. Морана содрогается и опускает взгляд на колени, причудливо расшитые на любовь, на семейное счастье.

    Его присутствие, его прикосновения Моране чужды. Как холод и лёд пожирают друг друга до гибели, так и они с Даждьбогом будут сосуществовать, пока не уничтожат друг друга.

    Морана не ненавидит Даждьбога, но и полюбить его не сумеет.

    Да и как может полюбить испорченное тьмою, поражённое холодностью сердце?

    Морана усмехается собственным мыслям и вдруг кожей сквозь плотную ткань платья ощущает прикосновение. Невесомое, осторожное прикосновение чужого взгляда ласкает кожу приятной прохладой. 

    Сердце вздрагивает, и Морана ищет глазами по трапезной того, кто смотрит на неё так. Не находит. Но взгляд возвращается снова и снова, и Моране наконец удаётся его перехватить.

    Высокий, с чёрными волосами, небрежно перевязанными на затылке тесьмой, мужчина так сильно не похож на воинов из Перуновой дружины, что громко и буйно празднуют свадьбу Даждьбожью. Он стоит в тени поотдаль, не в сияющей кольчуге, а в доспехах из чёрной, как сама ночь, кожи, набросив на одно плечо плащ, и смотрит на неё серыми полупрозрачными глазами, в которых тучами клубится тьма.

    Сердце вновь вздрагивает, а под кожей прокатывается трепетный бархатный жар, от которого дыхание застревает хрипом в горле.

    Морана его не знает, но уже её сердце тянет к нему, как одинокую лодку — к причалу, как перелётных птицу — в родные края. Морана не знает, кто он, но уже знает, что с ним ей будет спокойно.

    Морана — лишь изредка бросая притворно-благодарные взгляды на гостей, что желают им бесконечного счастья — внимательно разглядывает молчаливого гостя, без дрожи, без смущения выдерживая его испытующе-любопытствующий взгляд.

    Но приходит пора скрепить союз поцелуем и Даждьбог решительным властным жестом поднимает Морану из-за стола. Его мозолистые горячие пальце оглаживают её лицо, и каждая клеточка внутри Мораны застывает маленькой льдинкой.

    Морана не может раскрыть губы в ответ на поцелуй Даждьбога, Морана не хочет слышать радостный смех уже захмелевших гостей и крик: «Горько!». Поцелуй и вправду до ужаса горький, так что хочется утереть рукавом рот. Но приходится полностью отдаваться Даждьбогу. 

    А когда Даждьбог усаживает Морану обратно, она видит молчаливое сочувствие в глазах  мрачного незнакомца.

    Уже гости начинают расходиться, уже Даждьбог уединяется с другими воинами, когда Морана наконец может подняться из-за стола. Она к Живе, золотоволосой, румяной от хмеля, празднества и танцев, в которые её утягивали воины отцовской дружины, и осторожно касается плеча.

    — Мара! — Жива радостно протягивает к ней руки. — Как я счастлива за тебя, милая сестрица!

    — Не нужно, Жива, — Морана хмурится и крепко, со всем отчаянием, что горечью переполняет её, сжимает её пальцы.  — Ты знаешь: не в радость это мне. Нет в моём сердце отрады, сестра.

    — Не отчаивайся, — переплетает Жива их пальцы. — Конечно, погасить свет гораздо легче, чем прогнать тьму. Но Даждьбог поможет, как помогает всем.

    — Не быть мне его супругой, Жива. Не быть.

    В холодном и хриплом голосе Мораны не отчаяние — уверенность и пророчество, поэтому Жива отшатывается, прижимая ладонь к груди. Она видит всё в её глазах, но понять этого, конечно, не может.

    Морана поднимает голову с тяжёлым кокошником, расправляет уставшие плечи и, бросив через плечо взгляд на тёмного незнакомца, справляется как бы между прочим:

    — Что за воин там стоит в стороне ото всех? Не Перуновой дружины он воин. Другой стороне служит — я чувствую.

    Морана просидела в родной светлице (отцовской темнице) в ожидании свадьбы слишком долго — и много не знает. Жива переминается с ноги на ногу и, заправив за ухо прядь, с сомнением бормочет:

    — Говорят, что Кощеем его кличут. Имени его никто не знает, откуда он явился — тоже. Просто однажды встал во главе рати Чернобожьей, и все волкодлаки, вся нечисть, вся тьма его покоряется. Поговаривают, это сам Чернобог и переродился.

    — Неужели батюшка разрешил самому злу посетить эту свадьбу? — усмехается Морана, и насмешка эта сочится ядом и злобой.

    Жива хмурится, но заученно повторяет заветы отца:

    — Тьма и свет всегда рука об руку ходят.

    — Только тьма всегда ищет тьму, — напоследок пожимает плечами Морана и разворачивается, чтобы уйти, да только Жива хватает её за руку.

    — Мара! Нельзя. Ты совершаешь ошибку. Быть беде большой!

    — Запомни, Жива, — Морана вырывает руку из руки сестры и шипит сквозь зубы: — Я иду своей дорогой. И беда обрушится на тех, кто помешает мне. Я покину Даждьбога однажды. Может быть, завтра, а может, через сто лет. Но только вместе мы не будем. Никогда.

    Полна решимости, Морана подходит к Кощею почти вплотную. Он стоит у распахнутой в ночь, где поют сверчки, ставни и глядит на неё с лёгкой полуусмешкой. От него веет свежей тьмой, замогильным холодом и кровью. 

    — Морана, — слегка склоняет он голову, но удивлённым не выглядит: как будто ждал, когда она подойдёт. — С праздником.

    — Не стоит, — отмахивается Морана. — Я вижу, ты ждал меня. Зачем?

    — Ты не счастлива, — замечает Кощей с горечью. — Отчего? Даждьбог хорош собой: силён, крепок, широкоплеч и… Слишком светел, верно?

    — Именно так, — кивает Морана, и мимолётная улыбка касается её губ; не желая выдавать себя, Морана разворачивается и смотрит на усыпанное белыми крошками-звёздами полотно небес. — У меня нет выхода, кроме как подчиниться воле отца.

    Кощей тоже отворачивается к окну, и его холодная рука накрывает её ладонь, сжимает пальцы крепко, надёжно — и у Мораны всё нутро трепещет, а тьма кажется теплее, ласковее света.

    — Отчего же выхода нет? — щурится он смешливо. — Коли пожелаешь — похищу тебя, утащу в Навь, куда ты так отчаянно просилась.

    Мимо проходит Перун, и его взгляд из-под густых бровей грозен и воинственен. Кощей разжимает руку, Морана прикладывает ладонь к груди — и замирает на мгновение в раздумьях. Слишком искусительно, слишком сладко — слишком заветно звучит всё то, что он обещает. 

    — Кто ты? — хмурится Морана, и в голосе её звеняще посвистывает вьюга.

    — Я? Я — Смерть. Я правая рука Чернобога, — Кощей распаляется, голос его звучит опьянело, в глазах разгораются молнии. — Я его повелитель. Я держу в руке всё сущее стихийное зло. Я контролирую каждый его шаг, каждый его помысел. Я правлю Навью. Все жертвы ему — мне. Все его силы — мои.

    — Почему же я должна верить твоим словам?

    — Потому что ты хочешь этого, Мара.

    Усмехнувшись, Кощей вкладывает в её руки свой кубок с вином и уходит неслышно и незаметно, растворяясь в сумраке дверного проёма.

    Морана делает глоток. Вино горечью пощипывает кончик языка и живительной силой проносится по разгорячённому, утомлённому долгим празднеством и роскошными одеждами, телу. Поболтав вино в кубке, Морана оборачивается к окну.

    Мрачная худощавая фигура поправляет меховую накидку на плече и, лихо вскочив на коня, уносится прочь. В густой воздух долгой летней ночи слышится глухой перестук костей. Морана делает ещё глоток.

    Её хочется верить словам Кощеевым, хочется вскочить на коня и так же смело, отчаянно, под перестук костей мёртвых, под завывание волкодлаков, раствориться в тенях, остаться в Нави — царстве, в котором она не была, но с которым теперь тесно связана.

    Грохочет бряцаньем металла хохот дружины Даждьбожьей, и Морана закатывает глаза: а пуще всего жаждет она избавиться от оков нежеланного брака.

    И Кощей может ей в этом помочь, если не убоится. «Вещать-то все мастера, — усмехается уголком губ Морана, исподлобья наблюдая за затихающим празднеством. — А ты возьми да увези».

    Морана допивает вино залпом и утирает неосторожную каплю краешком рукава — смывает с губ масляные и жгучие поцелуи Даждьбожьи.

  • Отложенный выстрел

    2186, Цитадель

    Едва различимый щелчок термозаряда, занимающего место в дробовике, действует магически. В зоне ожидания дока D24 не остаётся никого: ни развалившегося на два места озадаченного бизнесмена, ни фаната новостей, кажется, не оставляющего место перед терминалом, ни обнимающегося с женой-азари турианца.

    Одна Лея Шепард.

    И ствол дробовика в чешуйчатых лапах крогана.

    Всё это уже было когда-то: и немая тишина с белым шумом волн вод Вермайра, и залитые жаждой крови глаза крогана, и чёрное — темнее зловнщего космоса — дуло. Только Лея Шепард тогда стояла в экипировке, держала пистолет под рукой и Кайдена с Эшли на подстраховке, а ещё — была невиновна.

    — Ты спятил, Рекс? — нервно посмеивается Лея Шепард в ответ на обвинения и пытается отодвинуться от дробовика. — С чего бы мне тебя предавать?

    Лея бормочет ещё что-то невразумительное про отцовские — или дедовские — доспехи не в силах перестать улыбаться с натянутым дружелюбием. Она толком и не помнит, как это было, где — да и было ли в самом деле! Помнит только, что сразу после этого Рекс назвал Шепард другом, а уже через несколько дней — наставил на неё дробовик.

    Чернота дула недоверчиво покачивается, подступает к лицу, так что можно почувствовать отвратительный запах омни-геля. Лея Шепард туго сглатывает, делает ещё полшага назад, чудом не оступаясь: сама бы себе не поверила. Не после того, как шевельнулись предательски губы вслед собственному голосу на записи.

    — Смелая попытка, Шепард! Но на этот раз слова не помогут.

    Лея знает. Потому что и слов никаких у неё нет. Ни слов, ни мыслей — ничего, кроме шума сердца в ушах и дрожи в немеющих кончиках пальцев. Гулкий голос Рекса обещает быструю смерть — выстрел в голову. Холодный металл дробовика прижимается ко лбу. Лея медлит. Думает, почему гражданские — и не только — нерасторопные в бытовых мелочах, заслышав звуки оружия, становятся неуловимей вспышки света. Думает, что Рексу, чтобы её убить, нужно было ходить тише и прикрутить на дробовик самодельный глушитель. А потом невидимая сила толкает её в спину, как тогда, много лет назад на Акузе: «Шепард, не стой столбом!»

    Сгусток кинетической энергии вбивается в пол через миг после того, как Лея кувырком укатывается за колонну. По голени прокатывается огненно-кипучая боль (задело всё-таки по касательной!). Мир теряет краски, словно бы Цитадель накрывают стремительные, неправильно густые сумерки. Сердце бьётся гулко. Может быть, даже слишком, так что Рекс со своим звериным чутьем чувствует: не может не чувствовать вскипающий в венах, сковывающий жгучей дрожью всё тело страх.

    — Перед тем, как ты умрёшь, скажу, что я отзываю своих воинов с Земли! Если мой народ погибнет, то и твой погибнет тоже!

    «Дрянь! — обхватив часто пульсирующий кровавый ожог прохладной ладонью, Лея всем телом вжимается в колонну и стискивает зубы до хруста. — Его народ… Мы не за один народ сражаемся! Если погибнет Земля, погибнут все остальные!» Взгляд лихорадочно мечется по зале ожидания: дрожащие гребни, спины, мелко вибрирующие сидения, выбоины в полу — всё сливается в голубовато-лиловую пелену. За бронированным стеклопластиком КПП серо-синими пятнами суетятся, хватаясь за «Мстители», сотрудники СБЦ, в паре метров валяется один из них, оглушённый. Рядом — «Палач», не привычный, с чёрных рынков Омеги, но тоже надёжный. Дотянуться бы.

    Выжить.

    Лея осторожно высовывается из-за угла. Тень крогана, уродливо вытянутая, распластанная на исцарапанном ногами полу, неотвратимо приближается; Рекс безошибочно направляет дробовик в её сторону.

    — Нужно поискать другой выход, Рекс! — кричит Лея, опять прижимаясь к колонне.

    — Другой выход нужно было искать на Вермайре! Но я ошибся, поверил тебе. Каким же я был дураком!

    «И я была наивной дурой!» — беззвучно выдыхает Лея Шепард. Холод не то металла, не то ужаса, ползёт по коже мурашками вниз. Эти слова адресованы Рексу, но звучат не для него: вибрирующая надежда для неё, сигнал к действию для коммандера Бейли, мгновение назад перехватившему её взгляд. Только бы понял.

    Только бы прикрыл спину.

    — Что замолчала, Шепард? В чём дело? Есть ствол, но нет Эшли, чтобы сделать за тебя грязную работу?

    Лея Шепард прикусывает губу до боли и крови и беззвучно неровно смеётся, следя за шевелением тени на стенах. Сердце грохочет бешено, в венах вскипает кровь. Рекс уже близко. Так близко, что его блеклое, размытое, полупрозрачное, мутное отражение неторопливо скользит вдоль окон КПП. Так близко, что почти отомстил.

    — Ты трусиха и предательница! — рокочет Рекс, желая быть услышанным всей Цитаделью, наверное; но его голос тут же тонет в посвистывающем треске очереди из винтовки.

    М-8 хороша всем — разве что термозаряды расходует быстрее, чем убьёт крогана — но для Леи мгновения растягиваются в часы. Она рывком выкатывается из укрытия пистолету навстречу, потому что находиться рядом с раненым разъяренным кроганом безоружной так же нелепо и бестолково, как пытаться голыми руками задушить молотильщика.

    А ещё потому что хочет, чтобы Рекс её видел. Видел, что она не боится его.

    Передернув затвор «Палача», Лея Шепард коротко касается тёплой шеи сержанта СБЦ. В подушечках пальцев отпечатывается пульс, непонятно только, чей — едва уловимый сержантский или болезненный Леин.

    Очередь из винтовки Бейли с хрустом впечатывает Рекса в стекло. Лея Шепард мягко вскакивает, сжимая обеими руками пистолет, и за два широких шага становится плечом к плечу с коммандером Бейли.

    Они держат Рекса на мушке. Коммандер Бейли не стреляет, потому что пытается заменить термозаряд в перегретой винтовке. Лея Шепард — опять не смеет выстрелить. А Рекс, распластанный на стекле, истекающий кровью, изрешеченный двумя винтовками подчистую, Рекс смотрит всё с той же слепой яркостью, кровью залившей глаза. Всё так же направляет на неё дробовик.

    — Я… Знаю… Что… Ты сделала… Шепард.

    И хотя ствол в ослабевших лапах мотыляет из стороны в сторону, Лея Шепард уверена: Урднот Рекс не промажет. Палец намертво примерзает к спусковому крючку. Выстрелить гораздо легче, чем переубедить; правда на стороне того, кто выстрелил раньше. Такова философия кроганов. Может быть, с ними давно стоило поговорить на их языке?

    Лея Шепард стреляет и закрывает глаза. Волной тошноты её накрывает звон скачущих по полу осколков, вязкий звук упавшего тела и предсметрный яростный вопль крогана, тонущий в хрусте огромного куска стекла. Лею Шепард штормит, пистолет вываливается из рук, отдача — несильная, но возвратившаяся как будто издалека — и боль в обожженной ноге лишают равновесия.

    Лея тяжело садится тут же, на холодный пол, усыпанный выбоинами от выстрелов дробовика, и осторожно срывает с опухшей кожи кусок жёсткой ткани. По пальцам вязко сползает тёмная красная кровь.

    — Шепард! Что это было, черт побери?

    Коммандер Бейли присаживается перед ней и торопливо запускает на инструментроне сканер первичной диагностики. Лея не шевелится. Оторопело глядя в разбитое стекло, только что поглотившее Рекса, она шепчет:

    — Мы… Не сошлись во мнениях по одному вопросу. Но я надеялась, что до этого не дойдёт. — На периферии зрения торопливо моргает инструментрон Бейли, оповещая о завершении сканирования, и Лея медленно оборачивается к нему: — Как там?

    — Кажется, просто царапина, — с явным облегчением выдыхает Бейли и, скрыв инструментрон, подставляет Лее Шепард плечо. — Вы даже не пытались защищаться.

    — Не каждый день в тебя тычет дробовиком разъяренный кроган. Всё больше как-то лазеры Жнецов, — невесело кряхтит она в ответ, позволяя себя поднять.

    — Да? А я думал, это для вас ещё лёгкий день.

    Лея коротко мрачно посмеивается и, едва сделав шаг, бесцеремонно всем телом наваливается на коммандера Бейли. Ноги не держат не то от боли, не то от пережитого ужаса. Сходиться лицом к лицу с кроганом всё-таки не одно и то же, что выходить один на один со Жнецом.

    Кроганы непредсказуемее.

    — Вы мне жизнь спасли. Спасибо.

    — Просто выполнил свою работу, — не без самолюбования улыбается Бейли и смущённо добавляет. — Ну и вернул вам долг.

    Док D24 оживает. Поднимаются с пола, выползают из-под кресел, выкатываются из углов испуганные гражданские и ошарашенные безоружные военные. Воздух гудит от вибраций инструментронов, гарнитур и разноголосья. Все обеспокоены, все напуганы — все живы. Слабость накатывает снова, когда коммандер Бейли отдаёт приказ своим людям прибрать всё этажом ниже, Лея спотыкается на ровном месте.

    Бейли заботливо прижимает её к себе покрепче и выглядывается в лицо, наверное, бледно-серое, как через пару часов после «Лазаря».

    — Может, всё-таки в Гуэрта?

    Лея мотает головой и с усилием, переборов ком тошноты в районе груди, усмехается уголком губ:

    — Не нужно. Сами же сказали: царапина. Давайте к вам. Вы мне дадите обработать ногу панацелином, не возвращаться же мне на «Нормандию» в таком виде, а я дам показания. Вам ведь по-любому ещё рапорты строчить.

    Коммандер Бейли мрачно кряхтит, проклиная на все лады бюрократов и крючкотворцев, пока они на разные ноги хромают к лифту. Лея Шепард слушает шипящие ругательства, смотрит на мелькающую перед глазами серо-синюю форму СБЦ и невольно вспоминает Гарруса Вакариана. Ещё вчера он восхищался чудесами дипломатии, позволившими ей примирить кварианцев и гетов, турианцев и кроганов.

    А сегодня — Лея Шепард кидает короткий взгляд через плечо, едва ВИ Цитадели оповещает, что лифт отправляется в Посольства, и видит осколки, пятна крови, следы выстрелов повсюду — она его подвела.

  • Камень

    Грегори Гритти отменно ругался по-итальянски. Не то чтобы он целенаправленно это делал — вовсе нет, обычно он был сдержанным интеллигентным джентльменом, но только не когда руки вытачивали из камня совершенно не то. В такие моменты кровь приливала к голове и стучала в виски бранными итальянскими словами.

    Это случалось редко, но в последнее время чаще и чаще. Камень, обычно гибкий и податливый, приятнее глины, оставался неколебимо неживым. Девятнадцатилетняя Софи Легран, на свою беду согласившаяся быть музой и натурщицей для новой скульптуры Грегори Гритти, неловко поёрзала на трёхногой жёсткой табуретке, убрала всегда раздражавший Грегори локон и чуть повернула голову вправо.

    Сделала ровно то, что всегда требовал Грегори в минуты раздражения.

    Грегори Гритти ругаться не перестал. Вместо воздушной девы в тоге, истинной музы, в его руках лежал неуклюжий холодный гранит, обжигающий гладкостью.

    — Мсьё Гритти, — неловко позвала Софи и тут же отвела взгляд. — Я опять что-то сделала не так?

    — Не так! — согласился Грегори, отшвыривая в сторону инструменты и до жара растирая пальцы посеревшей тряпкой с пятнами глины и краски. — Всё не так, синьорина! Вы стали музой не того скульптора! Я чёртова бездарность, приправленная полной неизвестностью!

    — А мне нравится, — тихо вставила Софи, скользя взглядом по полкам с безжизненными кусками гранита и кремня, улыбаясь мрачным бюстам Леонардо да Винчи и Гая Юлия Цезаря, приподнимая тонкие брови в попытках угадать, кто остался недоделанным.

    Грегори скривился и неуловимым взмахом скрыл очередную недоделку под плотной серой тканью. Упал в кресло, вытянув длинные ноги, и прикрыл глаза. Софи безмолвной статуей осталась сидеть напротив. Вот её бы сейчас облачить в белый мрамор и так и оставить. Грегори, приоткрыв один глаз, скользнул взглядом по Софи и коротко кивнул: «Да, получилась бы очень живая скульптура. Настоящий шедевр. А не это…»

    Грегори болезненно наморщился и помассировал переносицу.

    Софи весенним ветром скользнула по мастерской и оказалась рядом с недоделкой.

    — Не трогай! — Грегори подскочил, предостерегающе подняв ладонь.

    — Но я одним глазком, — умоляюще закусила губу и наморщила тонкие брови Софи, — пожалуйста. Мсьё Гритти, мне очень нравится!

    Слова Софи были такими наивно-честными, но при всей искренности слишком сильно резанули самолюбие. Грегори лишь пренебрежительно скривился и, как обычно, предложил продолжить завтра.

    Софи покорно кивнула.

    Глухо захлопнулась за её спиной старая дверца мастерской на углу, на секунду впустив в пыльную мастерскую запах влажного асфальта и шум машин. Грегори широкими рваными шагами отмерил комнату, остановившись у огромного окна. Тусклый свет, едва-едва просачивающийся сквозь серо-сизые тонкие тучи, болезненно резанул глаза. Потерев глаза, Грегори проводил худенькую фигурку Софи, на ходу натягивающей на золотые кудри типичный французский красный беретик. Рука дёрнула нити.

    С перехрустом опустились пластиковые жалюзи, и мастерская погрузилась в полумрак.

    Отвернувшись от окна, Грегори окинул те немногие фигуры, что выжили после выставки в местном художественном музее. Вздохнул. Он не просто помнил каждое лицо — он помнил те секунды, когда он чувствовал, как из-под его пальцев выходит что-то по-настоящему прекрасное и живое, взирающее с интересом или раскрывающее душу.

    Не безмолвный кусок камня.

    А ведь всё так хорошо начиналось.

    Знакомство по интернету с ценителем искусства, предложение организовать

    первую выставку.

    Продажа лучших скульптур в частные коллекции богачей.

    Просторные двухкомнатные апартаменты на первом этаже старого домика стали идеальным местом для мастерской первого скульптора маленького городка.

    Десяток заказов.

    В один момент всё рухнуло. Последний заказ был завершён без особого энтузиазма и привычного праздника в жизни. Заказчик, разумеется, был в восторге: Грегори Гритти был одним из немногих скульпторов, которому удавалось не просто воссоздавать силуэты, но вселять душу в камень.

    А самого Гритти начало подташнивать от камня. Заперев мастерскую, он пустился жить: веселился в клубах, впитывал воздух французской провинции, знакомился с людьми. И постоянно прислушивался к себе — тщетно. Внутри ничего не ёкало. Только глухо звенела пустота.

    И только недавно, в парке он случайно столкнулся с Софи Легран, потерявшей серёжку. В то мгновение в душе что-то дёрнулось, такое живое, настоящее, за что Грегори вцепился, как утопающий за соломинку. Он вложил серёжку в её руку и долго не хотел отпускать эти нежные тёплые пальцы.

    Умолял стать его музой.

    Она старалась изо всех сил. Две недели Грегори то оживал, вдохновлённый живым румянцем Софи и колыханием её кудрей, то умирал, удручённый неестественностью складок её сарафана. Но каждый раз, когда она приходила, в душе слабо теплилось забытое чувство творческого подъёма, и руки сами тянулись к камню.

    Иногда на час. Иногда — на пару мгновений.

    — Что смотришь? — рыкнул Грегори на укоризненно взирающего со стены кумира, Леонардо да Винчи. — Ты тоже свою Лизу не с первого раза написал. Так что я ещё повоюю.

  • По делам их

    Онтаром, 2183

    Спектровский пистолет, ещё толком не пристрелянный, в руке лежит ровно, почти невесомо. Не дрожит. И не дрогнет.

    Сощурившись и почти не дыша, Лея Шепард смотрит вперёд и в прицеле видит только жёлтый шестиугольник Цербера.

    Она, конечно, говорит Тумсу, что всё ради закона, ради порядка, ради его спасения, но эти слова теряются в голосах, в шуме приборов — растворяются в наэлектризованном дезинфицированном воздухе. Ученый с эмблемой Цербера на плече что-то лопочет, оправдываясь, пытаясь подкупить, умоляя. Капрал Тумс надвигается на него, размахивает (название ствола), рычит о мести и опытах. А у Леи в ушах звенит визг молотильщика, поглощающий предсмертные вопли сослуживцев, один за другим, заглушающий хлюпанье крови и хруст костей. Пальцы прирастают к рукояти пистолета намертво.

    — Мне плевать! Плевать на закон! Я должен убить его, Шепард! — врывается в разум голос капрала Тумса, звуки рассыпаются царапучим песком, а он повторяет, как заведённый: — Меня пытали! Я выжил, стал лабораторной мышью. А ты обошлась лишь парой царапин и репутацией!..

    — Нет, — одними губами перебивает его Лея Шепард, чувствуя, как сжимаются связки, и коротким взглядом обрывает Тумса.

    Он не знает, что она вынесла. Никто не знает.

    И ей хочется расквитаться за это не меньше, чем Тумсу.

    Лея Шепард жмёт на спусковой крючок легко, но смотрит не на ученишку — на капрала Тумса. Когда хлопает выстрел и тело с грохотом валится на пол, заливая красной кровью просветы меж плит, Тумс сперва дёргается, как от оплеухи, а потом выдыхает, сжимает кулаки и поднимает голову. Он смотрит даже не на Шепард — мимо, на двери. По лицу его прокатывается волна облегчения: уголки губ опускаются, расправляется складка на лбу, глаза прикрываются…

    Кайден сейчас соображает быстрее Леи и ловит Тумса за секунду до того, как он упадёт рядом с церберовцем. Тумс хватается за предплечье Аленко, благодарно кивает и даже не пытается отстраниться. Его штормит и мотает из стороны в сторону, словно бы этим выстрелом Лея Шепард выбила из него остатки адреналина, на которых он бегал по лаборатории последние сутки, лишившись отряда. Тумс хрипит, булькает с облегчением, как ВИ, у которого отключили питание, что всё наконец-то закончилось. А Кайден Аленко, закинув руку капрала Тумса на шею, вместе с ним покидает поле зрения Леи. За спиной с шипением раскрываются двери, отстукивают по плитке быстрые короткие шаги, и трехпалая ладонь ложится на плечо.

    — Шепард? — рычаще рокочет над головой Гаррус Вакариан. — Мы идём?

    Холодная судорога проносится по телу. Пистолет после выстрела кажется тяжелее и не с первого раза пристегивается к набедренной кобуре. Лея Шепард выдыхает, запрокинув голову, коротко, громко, полно и, мимоходом сбросив ладонь Гарруса, проходит к дверям:

    — Да. Уходим отсюда. Альянс со всем разберётся.

    Лея Шепард не оборачивается, когда покидает лабораторию. Даже не смотрит, следует ли за ней Гаррус (впрочем, слышит и чувствует его тяжёлое недоумённое дыхание затылком), только встревоженно перебирает кончиками пальцев кожу там, где, должно быть, натянуты связки. Вверх-вниз. Вверх-вниз. И старается выдыхать полно, расслабленно — только бы голос не хрипел больше так надрывно.

    Когда они выходят из бункера, Лея рефлекторно прикрывает лицо ладонью: Ньютон неприятно засвечивает прямо в глаза. Справа Гаррус тоже недовольно шипит, а потом присаживается на выступ у кодового замка и отрывисто спрашивает:

    — Ну и зачем?

    Лея Шепард неопределённо ведёт плечом и уходит от вопроса в сторону, чтобы дать команду Джокеру связаться с Пятой флотилией. Тумса, конечно, жаль, но она уже помогла ему всем, чем могла: остальное — дело Альянса. Особенно если им и вправду не всё равно на своих солдат. Джокер сегодня на удивление не словоохотлив: просто обещает сделать всё в лучшем виде, но предупреждает, что придётся подождать ближайшего к системе Ньютона корабля Пятой флотилии. Понятливо кивнув скорее себе, чем ему, Лея Шепард возвращается к Гаррусу. А он смотрит на неё снизу вверх такими жгуче проницательными иссиня-чёрными глазами, что Лее кажется: видит её насквозь.

    Но подходить к Аленко и Тумсу — хуже.

    — Ты могла бы его сдать Альянсу.

    Гаррус Вакариан говорит мягко, даже несколько бархатно, без отвратительного грубого нажима, без демонстрации своего превосходства, чем страдают многие офицеры СБЦ, но у Леи Шепард всё равно ощущение, будто бы она на допросе. Или, как минимум, на проверке профпригодности. Гаррусу ведь даже её ответ не нужен. Выставив снайперскую винтовку перед собой (Лея невольно проглатывает завистливый вздох: Волков-VII выглядит как само совершенство), он задумчиво поглаживает пальцами ствол и бормочет вполголоса:

    — У Альянса больше ресурсов. Он с лёгкостью бы прижучил лабораторию. А то и не одну.

    Лея Шепард фыркает:

    — Едва ли.

    И, перехватив его растерянный (насколько можно доверять нечитаемым турианским лицам) взгляд, присаживается рядом. Ньютон продолжает слепить сквозь серо-зеленоватую атмосферу планеты, но в тени конструкций, уходящих под землю, даже на него смотреть становится легче. Лея, насколько ей позволяет экипировка, утыкается затылком в холодную гладкую стену лаборатории и с наслаждением вытягивает уставшие ноги.

    — Это Цербер, Гаррус, — после недолгого молчания, не ради того, чтобы собраться с мыслями, но ради того, чтобы просто говорить, наконец выдаёт Лея и надтреснуто посмеивается. — Ты, может, не помнишь. Кайден с Эшли — да. Они убили Кахоку. Целого адмирала. Военного, который назвал Цербер секретным отделом Альянса. Хорошего адмирала. Хорошего человека. А все считают это несчастным случаем. Неужели ты думаешь, что сейчас всё сложилось бы по-другому?

    Лея одобрительно кивает Кайдену Аленко, который оборачивается, прежде чем ввести капралу Тумсу, покачивающемуся из стороны в стороны и сжимающего голову так, что, кажется, вот-вот раздавит, успокоительное, и разминает затёкшую шею.

    — Тебе полегчало, Шепард?

    На этот раз Гаррус говорит без утайки, без сглаживаний: не спрашивает — упрекает.

    — А тебе? — не остаётся в долгу Лея, украдкой касаясь горла. — Когда ты застрелил Салеона?

    — Это другое, — края мандибул Гарруса подрагивают, наверное, в раздражении. — Я сделал то, что должен был. То, с чем не справилась СБЦ. Защитил тех, до кого не добрались его склизкие пальцы. Ты сама видела, сколько и какой крови в этой лаборатории. Его смерть спасла жизни многих. Не нужно меня упрекать.

    — Я вовсе не упрекала, Гаррус. Просто… Пойми. Я тоже… Тоже спасла тех, кого могли загубить эксперименты Цербера. — Лея печально глядит, как Кайден Аленко помогает Тумсу присесть у ближайшей конструкции, и выдыхает: — И капрала.

    — За этим стоит какая-то история? — помолчав, аккуратно интересуется Гаррус.

    Из Гарруса Вакариана вышел бы отличный офицер СБЦ — лучше многих. Проницательный, рассудительный, наблюдательный, справедливый. Но, разве что, слишком стремительный: не каждый способен вынести его обманчиво мягкий напор. Сейчас Лея Шепард не может. Она сперва оторопело моргает, а потом торопливо мотает головой, без труда предполагая следующий вопрос.

    Нет, она не расскажет об Акузе и о том, что там с ней творилось, ни Гаррусу, ни кому бы то ни было ещё.

    Лея Шепард вернула голос после Акузы. Но так и не научилась об этом говорить.

    Лея Шепард сжимает руки в кулаки — только бы не заметил никто мелкую дрожь пальцев — и, чтобы точно увести Гарруса подальше от размышлений об Акузе, о Цербере, о ней, с мягкой улыбкой не приказывает — предлагает:

    — Когда Тумса наконец заберут… Сядешь за руль?

  • Письмо

    Арлатанский лес никогда не спал. Тихо шелестела листва многотысячелетних деревьев, видевших и возвышение, и падение древнеэльфийской империи. Трепыхание крыльев полупрозрачной, мерцающей зелёноватым сиянием Завесного огня бабочки отражалось в золоте безжизненных доспехов павших стражей тайн Арлатана. Над головой с журчанием скручиваясь в причудливое мерцание, магия, а Агата сидела на середине обрушенного моста, поставив подбородок на колено, и болтала ногой.

    С тех пор, как Беллара показала ей тихие уголки Арлатана, где не нужно бояться взрыва артефактов, появления растревоженных духов или осквернённых существ, Аварис часто приходила сюда, на разуршенный мост. Сначала долго стояла на краю, пока из-под носков замызганных, затёртых, запылённых сапог звонко осыпалось на землю бежевое крошево, а потом устраивалась поудобнее и смотрела на руины Арлатана.

    Города, который сам себя погубил в междоусобных войнах.
    Города, который — думала она раньше — её Тевинтер поработил и разрушил.

    Это странным образом успокаивало. И помогало сосредоточиться на цели — целях, которых с каждым шагом сквозь элювиан становилось всё больше и больше. Восстановить разрушенное. Разрушить установленное. Выжить.

    — Выжить… — шепнула Агата.

    Мятый листок, измазанный в чернилах, печально скрипнул в кулаке. Агата уткнулась в него лбом. Лист медленно тлел в раскалённых отчаянной яростью ладонях — и не было сил себя сдерживать. В конце концов, это всего лишь черновик письма: Эвка и Антуан напишут друг другу ещё десятки, сотни писем, пока будут живы. Если будут живы…

    За спиной послышалось шевеление. Шоркнула подошва о неровную кладку ветхого моста, затрепыхались листы вьющейся лозы. Пальцами свободной руки Агата подгребла себе воздух: здесь, в Арлатане, магия особенно легко и податливо скользила в ладонь, приобретая самые причудливые формы, о которых она в Круге не могла и грезить.

    — Рук?..

    От это голоса, льнущего к коже дорогим чёрным бархатом, по телу пронеслась крупная дрожь. Пальцы разжались. Искры алыми лепестками осыпались на доспехи стража, распугав бабочек. Агата зажмурилась и не шелохнулась.

    Шаги приближались.

    — Эй, Рук… Всё в порядке?

    «В порядке, конечно, в порядке», — Агата сжала губы и сердито засопела, тщетно пытаясь сбросить это дурацкое, неуместное чувство, от которого щипало в уголках губ, от которого она так старалась избавить всех вокруг.

    — Рук…

    Шаги замерли за спиной. Потом на правое плечо опустилась рука. Тяжёлая, горячая, мозолистая. Агату окутало запахом древесины, металла и пыли, она шмыгнула носом.

    — Агата!

    Агата подняла голову. Даврин стоял над ней и болезненно морщился, будто бы знал, о чём она думала. В плетении жёсткой ткани рубахи застряла стружка и пух Ассана. Взъерошенный, с закатанными рукавами, Даврин выглядел так, как будто что-то заставило его сорваться к ней в разгар резки по дереву. Агата виновато прикусила щёку изнутри: меньше всего ей хотелось приносить команде проблем. Их и без того хватает.

    — Ты… В порядке?

    Агата скользнула запястьем по скуле. На коже остались влажные чернильные следы.

    Конечно, она была не в порядке. Как можно быть в порядке, когда с миром происходит такое?

    Агата отвернулась от Даврина и, поставив подбородок на колено, посмотрела на теряющиеся в розовато-голубых небесах кристаллы башен некогда великого города.

    — Как ты меня нашёл?

    — Ну, в конце концов, я охотник, — усмехнулся Даврин; громко посыпались вниз обломки камней, когда он уселся рядом. — А твой запах… Его невозможно забыть.

    Агата кисло хмыкнула.

    — И что же в нём такого?

    Вообще-то им следовало поговорить. Но как говорить об этом, Агата не знала. Возможно, стоило поинтересоваться у Эммрика, как о таком разговаривали мёртвые, или с мёртвыми, или духи…

    — Ты пахнешь печеньем с шоколадной крошкой и пряностями… — Даврин задумался. — Кажется, так в последнее время всё чаще пахнет от Ассана. Ты ничего не хочешь мне рассказать?

    Агата фыркнула.

    — Ладно, если серьёзно, мне помог Смотритель. И немного Беллара.

    Агата вскинула бровь и с интересом поглядела на Даврина. Он в смущении потёр шею — Агата прикусила губу, наблюдая, как вздуваются вены на предплечьях, как подёргиваются мышцы на плечах, и тут же стыдливо отвела взгляд на носок сапога. Щёки вспыхнули почище сферы в подсумке.

    — Я хотел опробовать станок, чтобы подточить меч, а он всплыл из ниоткуда и просто сказал, что обитательница заплутала в тропах смятения. И всё в таком духе. Я позвал Беллару. Она сказала, что ты, видимо, в смятении, умчалась в Арлатан. Что за дурацкая привычка вечно говорить загадками…

    С тяжёлым вздохом Даврин прямо посмотрел на Агату. Она с трудом поборола желание полностью укрыться волосами. Варрик, конечно, говорил ей, что в боях волосы лучше собирать, а то и вовсе состричь, но Агата косилась на его шевелюру и только и фыркала. Не пожалела: теперь не составляло труда скрыться в прядях, как пугливые галлы Арлатана скрываются в зарослях, и только наблюдать.

    — Я это о тебе тоже, Рук.

    Агата встряхнула волосами и исподлобья глянула на Даврина:

    — Почему ты мне не сказал о том, что Страж, убивающий Архидемона, должен умереть?

    — Я не хотел, — Даврин вымученно потёр лоб. — Мне не хотелось, чтобы ты это знала. Ты бы тогда стала жалеть… Попыталась бы остановить меня. А я Серый Страж — это мой долг.

    — Ты предпочёл бы героическую смерть жизни со мной?.. — осознав, что прозвучало немного эгоистично, Агата поспешила исправиться: — Ладно. Жизни вообще?

    На глаза опять навернулись эти проклятые слёзы, мучающие её по ночам с воспоминаниями о битве в Вейсхаупте.

    — Не думала, что скажу это, но мне повезло, что Первый Страж так быстро очухался. Я бы не смогла… Потерять… Тебя.

    — Агата…

    Даврин коснулся её запястья. Агата дёрнулась и сунула ему под нос смятый, чуть почерневший от с трудом усмирённого пламени лист.

    — Об этом ты тоже не хотел, чтобы я знала!

    Двумя пальцами подцепив листок, Даврин осторожно развернул его, разгладил и принялся читать. Его лицо казалось непроницаемым: спокойным, безразличным, уверенным. Агата пошкребла ногтем каменную кладку, ожидая, пока он закончит чтение.

    — Ты украла чужие письма? — единственное, что сказал Даврин, возвращая ей сложенный вчетверо листок.

    — Они валялись под столом в ставке Стражей. Черновики. Мне стало интересно. Так… Когда ты собирался рассказать мне о Зове?

    Даврин помотал ногами в воздухе и опустил голову. Доспехи стража вновь облюбовали местные бабочки. Агата заправила за ухо прядь в ожидании.

    — Ты торопишь события.

    — И вовсе нет, — помотала головой Агата. — Никогда не торопила. Просто… Стараюсь держать ритм, который задали нам Эльгарнан и Гилан’найн.

    — До недавнего времени я не думал, что всё… Всерьёз.

    Щёки обожгло стыдом. Агата скривилась. Когда она флиртовала, всегда балансировала между дурацкими шутками, аллегориями и выглядела до невозможности нелепо. Как-то она пыталась разговорить в «Фонарщике» агента венатори таким образом — после драки Тарквин строго-настрого запретил ей флиртовать на заданиях, а вне заданий рекомендовал заготовить набор фраз из продававшихся у газетчика любовных романов и использовать их.

    С Даврином всё с самого начала пошло как-то… Не так.

    Грифоны. Осквернённый дракон в Минратосе. Гилан’найн. И охота.

    Охота на охотника.

    Охота быть с охотником.

    Охота… Жить.

    Агата не поняла, когда у неё вдруг зародилось это бурлящее желание помочь Даврину желать счастливой жизни, а не героической смерти. Видеть смысл в облаках, в искрах, в борьбе, в глупых заигрываниях, шутках — а не только в убийстве и умирании. Этого вокруг становилось слишком много.

    — Всё всегда было всерьёз, — Агата поглядела на письмо. — Хотя я знаю, могло выглядеть… Странно. И я знаю, что я выбрала, сама выбрала, сама приняла и ещё и сказала сказала тебе об этом… Я выбрала любить Серого Стража. Я видела, слышала, читала, как Эвка и Антуан…

    Даврин вдруг обхватил её запястье и мягко потянул на себя. Агата подняла на него глаза. Даврин улыбался. Мягко, коварно, очаровывающе — настоящий охотник, убьёт жертву безболезненно и быстро, по заветам своей эльфиской богини. «А жертва и рада быть убитой», — подумала Агата, позволяя Даврину себя поцеловать.

    Поцелуй был стремительным — мгновение, даже бабочки не успели взметнуться, потревоженные шевелением теней — но крепким, согревающим, как антиванский эль, который Агата тайком подливала в кофе. Губы пульсировали, руки дрожали, а Даврин мягко поправил прядь за ухом.

    — Не думай об этом, Агата. Не сейчас. Давай разделаемся с богами, со скверной, с Соласом в твоей голове. А потом… Потом будем жить. И охотиться на чудовищ. Ты на венатори и работорговцев, я на порождений тьмы, если они останутся. Вдруг у Соласа есть способ вернуть титанам сны и всё такое…

    Агата потёрлась носом о нос Даврина, он усмехнулся:

    — У Ассана научилась?

    Кончиками пальцев бархатно поглаживая чёрные рубцы эльфийской татуировки, валласалин, вассалин, валласлин — Агата ещё не выучила, — она улыбнулась:

    — Ещё бы. Хочу, чтобы ты обо мне тоже не забывал ни на миг.

    — Стать твоим телохранителем? — промурлыкал Даврин, накручивая длинный рыжий локон на палец. — Боюсь, на вас двоих может меня не хватит.

    — Нет, — беззвучно рассмеялась Агата. — Стань своим телохранителем. Сохрани себя. Ради меня. Пожалуйста, выживи.

    — Я постараюсь… — шёпотом откликнулся Даврин, прижимаясь лбом к её лбу.

    И Агата поверила. Прикрыв глаза, она позволила этому жаркому, бурлящему чувству пронестись по жилам, венам, смешаться с кровью — стать её частью сейчас и навек.

    Черновик письма осыпался с пламенеющих пальцев пеплом.