Автор: Виктория (автор)

  • Никто не поимеет Шепард

    2186, Омега

    Генерал Петровский должен умереть.

    Это Лея Шепард осознаёт предельно отчётливо, пока обновлённая в бункере Арии программка в инструментроне, перехватив короткий сигнал, подбирает криптоключ. Символы сменяют друг друга со скоростью света, сливаясь в сплошное полотно, и поддавшийся наконец механизм откликается тихим размеренным тиканьем, запуская обратный отсчёт мгновениям жизни Олега Петровского. Ария Т’Лоак, едва дёрнув бровью, окутывает себя мерцанием биотического барьера, и Лея Шепард следует её примеру, хотя вся её концентрация уже трещит по швам.

    Генерал Олег Петровский сегодня умрёт — в этом нет никаких сомнений. Так предписывают все законы.

    По законам войны лишение вражеской армии — а у Призрака целая армия цепных одержимых пёсиков — генерала, а также хорошей базы, сильно упростит ведение если не наступления, то хотя бы контратак.

    По законам офицерской чести генералы не сдаются в плен: они стреляют себе в висок, пачкая мундир и погоны кровью, но не позором. Хотя где офицерская честь — и где «Цербер».

    Даже по законам гуманизма Олег Петровский должен умереть, чтобы и люди, и ксеносы, потерявшие в этой кровавой бойне, деспотии близких, отравленные чистым нулевым элементом, не думали, что об этом позабыли. Чтобы Лея Шепард знала: они сделали всё, что могли, и даже чуточку больше…

    Но прежде всего, конечно, законы Омеги. Жестокие и вполне однозначные — сражайся или умри, ствол в лоб или смерть в подворотне, кровь за кровь, смерть за смерть — Лея Шепард впервые готова их принять, сцепив зубы, перекусав сухие губы до крови, правда, но всё-таки принять. И коротко кивает Арии, когда открываются двери.

    И Ария Т’Лоак, Королева Пиратов, Фемида Омеги, сама Омега, врывается широким решительным шагом в командный центр «Цербера», в свою тронную залу. Она не торопится, отнюдь: она как будто наслаждается каждым ударом тяжёлого каблука о пол, красный уже от неона, не от крови, но Лея всё равно едва поспевает за ней, на ходу вгоняя в «Палача» новый термозаряд.

    Лея Шепард неслышно взбегает по лестнице с одной стороны, Ария Т’Лоак, покачивая бёдрами, поднимается по другой, нарочно медленно, однако Олег Петровский всё равно не успевает доиграть партию. Он проиграл. И его приказ о капитуляции — «всё кончено» — ещё вибрирует эхом под высокими потолками.

    — Коммандер Шепард, я сдаюсь на вашу милость, — торопится выдохнуть Петровский, очевидно, ища защиты у Шепард.

    Лея Шепард дёргает уголком губ в тусклой усмешке и едва уловимо мотает головой. Во-первых, у неё уже не осталось щитов прикрывать преступников, наёмных убийц и просто безумных учёных всех мастей: потерялись где-то за ретранслятором Омега-4. А во-вторых, здесь, на Омеге (да и не только) Ария Т’Лоак точно могущественнее и едва ли прислушалась бы к Лее Шепард, даже если бы она вдруг решила сохранить Петровскому жизнь. Лея Шепард об этом даже думать не хочет, чтобы потом не кусать губы, не топиться в подушке от чувства вины перед Альянсом и собой: Олег Петровский уже мертвец.

    Его дыхание и голос — вопрос времени.

    — Ничего более жалкого слышать мне не приходилось, — хрипит Ария Т’Лоак, хищницей подступая к нему.

    Воздух искрит и сжимается под волнами цвета индиго. Олег Петровский пятится мелкими шажками до тех пор, пока не упирается в стол, и тут же с лёгкого взмаха руки — мощного биотического удара, валится под ноги. Лея Шепард, брезгливо отступая на полшага, уже в который раз за вторые галактические сутки безмолвно соглашается с Арией.

    Он просит сотрудничества с Альянсом, обещает сдать Призрака, и Лея Шепард мнётся с ноги на ногу, выдыхая сквозь зубы. Призрак Шепард нужен. У неё — и от своего лица, и от лица Альянса — крайне много вопросов и претензий. Только «Церберу» веры нет, пускай и на грани гибели (особенно на грани гибели, ведь можно сказать что угодно!), и когда Ария Т’Лоак бесцеремонно локтем отпихивает её, Лея Шепард покорно отступает.

    Генерал Петровский сегодня умрёт. Тонкие пальцы, искрящиеся от энергии, впиваются в его широкую шею. Хрустит под его спиной пластик приборов, руки лихорадочно мечутся по обесточенной панели управления, горло содрогается в хрипах:

    — Но… Я же дал тебе уйти… с Омеги… Я заслужил… снисхождение.

    — Это правда, Ария? — горло давит спазм, словно бы и Лею кто-то придушивает.

    — Да. «Цербер» захватил станцию, но дал мне уйти, — по-змеиному присвистывает Ария, и Лея Шепард понимает, что просит Петровский зря, потому что Ария Т’Лоак не Лея Шепард: её не прельстит информация, не разжалобит старый должок.

    К тому же забрать у Арии Т’Лоак Омегу — это как лишить Джокера «Нормандии» и дурацких приколов, Гарруса калибровки и обострённого чувства справедливости, а Лею жетонов Альянса и фамильного упрямства. Хуже, чем убить: лишить сущности, сердца. Такое не прощают. И Ария Т’Лоак продолжает с упоением впиваться пальцами в генеральскую шею:

    — Чувствуешь, Олег? Это смерть, и она всего в нескольких дюймах. Запомни, каково это…

    Её голос дрожит от наслаждения так, как будто бы она высасывает из него жизнь по капле, по крупице, и мрачный холод, эхо свидания с ардат-якши, скользнувший под кожей, заставляет отвернуться к шахматной партии. Лея морщится, слушая предсмертные хрипы Олега Петровского, и поджимает губы. Она вспоминает реактор, вибрирующий от каждого прикосновения к панели управления, и голограмму Петровского, искусно играющего на натянутых донельзя нервах, вспоминает искалеченных нулевым элементов и экспериментами «Цербера» ксеносов — адъютантов, и Найрин. Её по-туриански скупую, но совершенно не по-туриански мягкую улыбку, растворяющуюся в ослепительной синей вспышке не то взрыва, не то ярости Арии Т’Лоак.

    Лея Шепард стискивает челюсти до туповатой боли. Олег Петровский не может не умереть.

    — Я не буду тебя убивать! — в отчаянии рычит Ария, и Лея Шепард, оборачиваясь, едва не сбрасывает с доски ферзя. И хотя Ария на неё даже не смотрит, повторяет спокойно и уверенно специально для неё: — Я не буду тебя убивать — ради своего партнёра и ради войны с твоим хозяином. Надеюсь, ты будешь полезен.

    Ария Т’Лоак отбрасывает Петровского под стол и брезгливо кривится, подпинывая носком сапога воздух:

    — Забирай его, Шепард. Тебе с Альянсом решать его судьбу. Только убери этот мусор с моей станции.

    Лея Шепард на мгновение забывает, как думать и дышать, чувствуя ритмичную пульсацию одной лишь мысли: Ария Т’Лоак изменила своё решение из-за неё, ради неё. А Петровский тем временем поднимается, совершенно по-генеральски одёргивает китель и позволяет себе чересчур едкий комментарий для того, чья жизнь мгновение назад дрожала биотическими разрядами на убийственно изящных пальцах:

    — Капитан. Я рад, что вы… Оказываете успокоительный эффект на мисс Т’Лоак. Я сам однажды пытался образумить её. С удовольствием послушаю, как это получилось у вас.

    Коротко мотнув головой, Лея поправляет шахматную доску и хмурится:

    — Не заблуждайтесь насчёт своего будущего. Бесед по душам не будет.

    — Почему нет? Насколько я знаю, Альянс обеспечивает своим военнопленным довольно комфортные условия. Кто знает — может, мы с вами ещё станем друзьями.

    Генерал Петровский торжествующе улыбается сквозь усы и расправляет плечи, очевидно, чувствуя себя победителем. Шестиугольник «Цербера» блестит позолотой вызывающе ярко, Лея поудобнее перехватывает «Палач» и сквозь зубы рычит:

    — Никогда.

    И до того, как Олег Петровский скажет что-то ещё, после чего Лею вновь поведут первобытные дико-кровавые ритмы Омеги, она (с молчаливого разрешения Арии) приказывает Брэю его увести.

    Они с Арией Т’Лоак остаются наедине в сердце ликующей, освобождённой, вдоволь напившейся крови Омеги.

    — Я несколько месяцев ждала момента, когда смогу грохнуть его, — признаётся Ария сквозь зубы, но с удивительно мягкой улыбкой, бережно поглаживая перила площадки. — Но стоило несколько часов провести с тобой — и размякла. Ты какую-то заразу несёшь.

    Лея Шепард может сказать Арии Т’Лоак то же самое с точностью до наоборот: несколько часов рядом с Арией напомнили ей, как приставлять ствол к подбородку вместо уговоров, с подозрением относиться к каждой протянутой руке помощи, показали, что значит — держать власть. Однако Арии не нужны ответные откровения, Ария упивается восхищением и властью, так что Лея качает головой:

    — Это не делает тебя слабее.

    Потому что даже сейчас Ария, пускай и в растерянности от собственного милосердия, выглядит Королевой Омеги, восхитительно властной, решительной, последовательной в своих поступках.

    Лее Шепард никогда такой не стать, как ни пытайся.

    — Восхищена твоим упорством, — едва приподняв уголки губ, мрачно усмехается Ария. — Благодаря тебе я вернула Омегу.

    У Леи вспыхивают щёки таким пламенем, словно перегрелись давно прижившиеся импланты, и она облокачивается на перила. Может быть, Ария Т’Лоак и не умеет говорить «спасибо», но это её скупое признание, пожалуй, дороже всякой бесплатной выпивки в «Загробной жизни», запасов нулевого элемента и даже флота наёмником.

    Они обсуждают планы по восстановлению Омеги, словно бы и вправду партнёры: не наёмница на побегушках Королевы Пиратов; не Королева Омеги, использующая офицера Альянса в качестве живого щита; а живущие по диаметрально противоположным законам, движимые разными мотивами, однако готовые практически без опаски подставить друг другу спину партнёры.

    И хотя Ария не жмёт (а Лея и протянуть не пытается) ей руку на прощание, покидая Омегу, Лея Шепард всё-таки чувствует между лопаток благодарно-уважительный взгляд Арии Т’Лоак, взирающий со всех экранов, и даёт обещание сюда возвратиться (как с полгода назад клялась не возвращаться сюда никогда), когда война закончится в их пользу.

    Страницы: 1 2

  • Кривое зеркало

    «Друг друга отражают зеркала
    Друг друга, и взаимно искажая отражение» —
    А что, если не так?
    И правда в том, что зеркала не искажают ничего,
    А отражают искажение?
    pyrokinesis — «я верю только в неизбежность зла»

    Не приближайся к зеркалам, особенно старинным и мутным, особенно сверкающим и звенящим, не вглядывайся в отражение, если не хочешь сойти с ума.

    Это твердили им с детства. Не вглядывайтесь в зеркала, не смотрите в глаза своему отражению долго, иначе увидите мир таким, каким его видели братья-создатели, иначе увидите то, что человеческому разуму не постичь!

    И они следовали этим правилам: заглядывали в зеркала мимолётом, отводили взгляд от собственного отражения, скрывали их в глубине шкафов, закрывали створки трюмо, не оставались с зеркалами один на один.

    Однако однажды Аглае показалось, что что-то попало в глаз, и она, отделившись от группы, подошла к зеркалу в медной раме, изъеденной зелёными коррозионными пятнами, вгляделась в свои глаза — и осколок в груди шевельнулся.


    Аглая сидела на бархатном диване в вип-зоне ночного клуба, закинув ногу на ногу, и ленивым взглядом сканировала гостей. Вот изменщик: прижимает к груди девчонку в коротком платье и с ярким макияжем, а сам оглядывается по сторонам, не заметил ли кто. Вот охотница до лёгких денег: сидит у барной стойки ногу на ногу, как бы невзначай обнажив аккуратную, как фарфоровую, коленку и болтает соломкой в почти закончившемся коктейле. Вот любитель развратного отдыха: пересчитывает толстую пачку денег и глядит на девчонку, что вертится на пилоне. А она, в свою очередь, ненавидит их всех.

    Место похоти, разврата, ненависти — здесь людьми правят звериные инстинкты, и породить такое место было способно лишь истинное чудовище.

    Аглая в изнеможении откинулась на спинку дивана. Волны неонового света сменяли друг друга, до боли обжигая глаза. Биты музыки грохотали в ушах автоматной очередью. Наконец среди посетителей мелькнула фигура в небрежно распахнутом бордовом пиджаке и круглых чёрных очках в золочёной оправе, и Аглая демонстративно взглянула на часы.

    — Опоздал, опять, — вздохнула она вполголоса и закатила глаза.

    Давид легко поднялся по трём ступенькам к ней и пригладил растёрпанные чуть вьющиеся волосы.

    — Прости, меня задержали.

    Из-под горла коричневой водолазки виднелся мазок ярко-красной помады, но Аглая ничего не стала говорить, а только фыркнула и рывком поднялась.

    — Идём. Нас ждут.

    Аглая перепрыгнула через ступеньки и решительно направилась по длинному коридору, освещённому тревожным алым мерцанием: там располагались комнаты для особых развлечений особенных гостей, а в самом конце коридора — кабинет владельца этого заведения.

    — А ты не хочешь обрисовать ситуацию? — едва поспевая за ней, спросил Давид.

    — Если бы ты не опаздывал и не пропускал летучки, был бы в курсе, — отрезала Аглая.

    Они зашли в приёмную, Давид приподнял очки. Он в них походил на слепого, но на самом деле его хрустальные, полупрозрачные глаза, поражённые осколком, видели гораздо больше, чем глаза обычного человека, и воздействовали на них. Одного взгляда Давида хватило, чтобы секретарша собрала все свои немногочисленные пожитки в маленькую красную сумочку и скрылась в красном мерцании коридора.

    Только каблуки глухо застучали по ковру.

    Давид снова надел очки. Аглая, оглянувшись через плечо, подмигнула ему, пусть её одобрение было ему без надобности, и без стука вошла в кабинет.

    Владелец клуба — грузный, но ещё не толстый лысеющий мужчина — сидел в кожаном кресле, откинувшись на спинку стула и разговаривал с кем-то по телефону, договариваясь о крупной поставке девочек кому-то (Аглая успела подумать, что у этого «кого-то» тоже следовало бы поискать осколок), но стоило двери захлопнуться, положил трубку.

    В воздух витали запахи табака и миндаля: на сейфе стоял диффузор, наверное, презентованный ему секретаршей по случаю какого-нибудь празднества. Но для Аглаи воздух пах металлом.

    — Чем обязан? — сурово сдвинул брови владелец, но голос его предательски дрогнул.

    Он знал, чем он обязан, он чувствовал то же, что и они: вибрацию в густеющем воздухе, вязкий запах металла, тонкий перезвон.

    — Вы и сами знаете, чем, — располагающе улыбнулся Давид и задрал очки на лоб. — Не так ли?

    Ещё на заре мира братья-создатели, искусные стеклодувы, соревнуясь в мастерстве, создали зеркала. У одного брата зеркало вышло кривым: всё, что ни было напротив него, обращалось в чудовищное. У другого брата зеркало вышло истинным: оно отражало суть всего, что окажется против него. Эти зеркала долго стояли друг против друга, но однажды в порыве ссоры братья разбили зеркала, и осколки огненным ливнем опрокинулись на землю, и поразили некоторых людей.

    Страницы: 1 2 3

  • Связь

    Между жертвой и преступником всегда есть связь — так её научили. 

    Эта связь может быть тонкой, полупрозрачной ниточкой, липкой невидимой паутинкой, но она накрепко связывает преступника с жертвой: личные антипатии, детские травмы, извращённые фетиши, застарелые конфликты, кровные узы — эта связь есть всегда, и в условиях неочевидности, когда расследование приходится вести, как полагается, а не хватая ещё тёпленького мужа у остывающего тела убитой жены, Вика упрямо её ищет. 

    И находит, к своему сожалению. 

    «А почему она? Почему отец в завещание вписал её, дочь его шалавы, а не собственного сына? — искренне возмущался мужчина, заколовший сводную сестру на её же дне рождения и исчезнувший из толпы пьяных развесёлых гостей, которым было всё равно, что праздновать — лишь бы наливали. — Ну и что, что у неё детей трое? Она на пособия так жила, как мне и не снилось. А я мужчина! Мне деньги нужны! Я эту хату сброшу и дельце своё открою. В биткоин вложусь». Вика слушала его молча, съедая вязкую помаду с медовым привкусом с губ, и пальцы стучали по клавиатуре громче и злее, лишь бы поскорее закончить протокол и сбыть с рук это грязное мерзкое дело. 

    Не грязнее, впрочем, тех, что были, и тех, что будут. 

    Люди не меняются. Охочие до лёгких денег и недвижимости, ведомые слепыми эмоциями и глупой самонадеянностью, они обманывают, подставляют, предают, убивают — мучают своих близких, лгут себе и в конце концов оказываются в её кабинете, чтобы Вика продолжила терзать себя и гоняться, как собака за хвостом, за призрачной справедливостью.

    Надев тёмно-синюю форму, на которой бурых пятен, посаженных неаккуратным движением на месте преступления, не видно, повязав на шею алый-алый галстук, как пионерский, из детских фильмов, Вика чеканит шаг. Грудь разрывает желанием спасти, защитить всех несправедливо обиженных, униженных, оскорблённых, растерянных и преданных, по осколкам собирающих привычный мир, как когда-то собирала она, но её душат слёзы. Жизнь снова и снова — насмешками обвиняемых, скепсисом пострадавших, ненавистью родственников каждой из сторон — наотмашь бьёт её по лицу.

    Однако люди не меняются, не меняется и Вика, поэтому всё всегда заканчивается одинаково. Операм — благодарность, обвиняемому — клетка, суду — дело, а Вика, растирая пересохшие от бумажной пыли и чуть вибрирующие после дрели подушечки пальцев друг о друга, трясётся в маленьком автобусе, прячет форму под безликим чёрным плащом и мечтает уволиться и не знать того, что знает теперь. 

    Квартира встречает Вику влажным запахом осени (она опять не закрыла окно утром) и зябким сумраком. Замок защёлкивается, и Вика сбрасывает тугие туфли, стягивает жёсткую форму и подставляет утомлённое тело и гудящую голову прохладным струям воды, пока зубы не начинают стучать друг о друга: напор горячей воды всё ещё до смешного слаб.

    Укутавшись в большое махровое полотенце, Вика бродит по квартире в темноте: на обшарпанной двери над домофоном с оплавленными кнопками со вчерашнего дня висел кусок объявления о плановых работах на электросетях. За окном, усеянном крупными каплями тихого редкого дождика, нагнавшего её на остановке, — тоже тьма. Весь район обесточен и от этого кажется неживым. 

    Есть Вике после подобных дел всегда не хочется, а сегодня ещё и не приготовить: электроплитка и микроволновка без сети не работают, а холодильник размораживать почём зря не хочется. Наощупь переодевшись в шёлковую пижаму, Вика зажигает свечи. Две старые, оплавившиеся, одна ароматическая — подарок Даны на день рождения. Вика забирается с ногами на диван, кутается в плед и бездумно таращится на пляску огней, на скольжение продолговатых уродливых теней брошенных на журнальном столике безделушек — резинок, браслетов, заколок, — по кухонному гарнитуру. 

    Ноги мёрзнут. Темнота подбирается к центру квартиры уродливыми щупальцами спрута, хочет схватить за пятку, утащить во мрак, и Вика поджимает пальцы на ногах. Деревянный фитилёк аромасвечи трещит, как ветки в костре. От свечки нежно пахнет взбитыми сливками, ванилью и карамелью, да только эти запахи быстро растворяются в вязком запахе осени. Из окна тянет прелой листвой, влажным асфальтом, по подоконнику стучат капли, а электричество, видимо, включать никто не собирается.

    Вика теснее кутается в плед и полушёпотом подбадривает себя:

    — Ну ничего. Вспомни, как в грозу в лагере пробки выбило ночью. 

    Гремела, грохотала, лютовала за окнами непогода, дети (а тогда ей ещё доверили отряд помладше) просыпались и бежали к ней, по случайности оставшейся дежурить в ночь, а она гладила их по голове и бормотала, что в грозе нет ничего страшного, хотя у самой сердце сжималось, едва слышались громовые раскаты.

    Сейчас не гремела гроза, никто не плакал, не жался к груди, подрагивая всем телом, но Вика всё равно беспокойно ёрзала, пытаясь устроиться на маленьком диванчике поудобнее. Дождик неравномерно тарабанил по окну, совсем как обвиняемый постукивал пальцами по столешнице в кабинете.

    «У вашей сестры, — нахмурилась Вика в ожидании, пока старенький принтер прогреется и пустит протокол на печать. — Осталось трое маленьких детей. Вы не думали, кто ими займётся?» Обвиняемый сощурился, прицокнул языком и усмехнулся: «Ну она же где-то откопала оленя, который её с прицепом взял. Вот пусть этот прицеп дальше и тащит». «Он мужчина», — процедила сквозь зубы тогда Вика и поторопилась подсунуть ему протокол на подпись.

    Вика жмурится, пытается отогнать навязчивые воспоминания прошедшего дня, но они возвращаются и накрывают её ледяной волной тревоги, оседают мурашками вдоль позвоночника, дрожью в пальцах, пощипыванием в носу. И Вика, как в полубреду, тянется к телефону и открывает контакты. Листает список вызовов долго-долго, прежде чем находит нужный — и нажимает, пока не передумала.

    Длинные гудки тянутся долго, заставляют дышать тяжелее и громче. Вика перекладывает трубку из руки в руку, накручивает на палец кисточку пледа и уже хочет всё бросить, но трубку наконец снимают.

    — Привет! — за грубоватым голосом слышен грохот посуды и гул воды.

    От привычного кухонного шума тревога улегается, и Вика выдавливает из себя непринуждённую улыбку, как будто её кто-то увидит:

    — Привет, мам! Что делаешь?

    — Ужин готовлю. Быстрее говори, что надо, — раздраженно бормочет мать и отворачивается от трубки, чтобы прикрикнуть на младших: — Заглохните вы уже! Хватит реветь из-за пустяка, Муська! Подумаешь, ударил. Нечего было ноутбук у Вадьки отбирать, вот и огребла. Сама виновата, знаешь ведь, что ему нужнее!

    Слова, готовые вылиться слезами облегчения, каменеют в глотке, и Вика едва-едва выдавливает задушенный писк:

    — Ничего. Просто… Рада была услышать.

    Мать угукает и отключается, а Вика бросает телефон рядом с собой и утыкается лбом в колени. 

    Её тошнит и потряхивает — сидеть одной в полной темноте и снова и снова вспоминать непроницаемые водянистые глаза обвиняемого невыносимо, но это её выбор — так сказала бы мать, если бы не бросила трубку.

    Деревянный фитилёк начинает побулькивать, утопая в расплавленном воске. Теперь пахнет вовсе не сладкой ванилью, а горьким дымом костров и золой. Вика поднимает голову и краем глаза замечает, что у неё звонит телефон. Поставленный на беззвучный, он едва ощутимо вибрирует под боком, тускло мерцает экран. На голубом фоне белые буквы со смайликом кота на конец: «Котов».

    Повертев телефон в руках, Вика всё-таки снимает трубку.

    — Виктория Сергеевна, ты как?

    В голосе Толи столько мягкого беспокойства, что Вика опускает тонну вопросов и ошарашенно шепчет:

    — Привет! Я… Да… Нормально.

    — На тебе просто лица не было, когда ты уходила. Что делаешь?

    — Сижу, — хмыкает Вика и, поправив плед на плечах, зачем-то уточняет: — В темноте.

    — А чего свет не включишь?

    — У нас его во всём районе отключили. Мрак беспросветный…

    — Хочешь, приеду?

    Вика гулко сглатывает. Сердце подскакивает к горлу и, кажется, замирает там. Вика не просто хочет — Вике отчаянно нужно, чтобы на этом потёртом диване рядом сидел кто-то, кому она бы положила голову плечо, и чтобы в этой отсыревшей студии стало немножко теплее. Но она заправляет за ухо прядь волос и спрашивает с небрежной усмешкой:

    — Зачем?

    — Привезу горячей еды. Ты ведь наверняка не ужинала. Устроим ужин при свечах!

    — Угадал, — глухо смеётся Вика. — Не хочу тебя напрягать, если честно.

    — Спуститься вниз и купить горячий вок через дорогу, чтобы потом поужинать с тобой, куда приятнее, чем валяться на диване и таращиться в телефон. И совсем не в напряг.

    — Правда?.. — в голосе предательски звякает надежда, Вика прикусывает кончик ногтя и бормочет вполголоса: — Тогда захвати ещё свечек. Мои… Почти потухли.

    В жидком воске в панике трепыхаются затухающие огоньки. Толя на том конце трубки протяжно вздыхает, и Вике кажется, что сейчас они думают об одном и том же.

    — Держись, солнышко. Я скоро приеду, — выдыхает он. — Ещё повербанк захвачу.

  • Откровение

    Откровение

    художник: нейросеть

    Она не мессия.

    Она — Зверь Апокалипсиса, вышедший из-под земли, прошедший сквозь шторм и вернувшийся из вышедшего из берегов моря.

    Она копьё Лонгина, пронзающее сердце мира.

    Она бич Божий — всего лишь глупое, жестокое орудие в руках умелого палача, вспарывающего раны мира, вспарывающее небеса и землю, заставляющее мир рыдать, стонать и биться в агонии.

    Она — никто.

    Лэйн поняла это, когда затрепетавшая в груди сила — сгусток энергии столь колоссальной, что закружилась голова, что подкосились ноги, что задрожали пальцы, —вырвалась из груди, чудом не размолов рёбра, и сотрясла мир громом, и зажгла небеса.

    Вырывая копьё Лонгина из ослабевших рук Грега и ныряя в последнюю дверь коридора собственных мыслей, Лэйн не думала, что вернётся.

    Но думала, что этой жертвой сумеет искупить свою вину перед миром, поможет склеить его заново, пусть не идеально, но как сумеет, по-человечески: скотчем, изолентой, ржавыми гвоздями — всем, что окажется под рукой.

    Теперь искупать вину было не перед кем.

    Проклятая Донован была права: не стоило верить книге, не стоило ожидать от небес снисхождения или благоговения — небеса всегда были жестоки и безразличны к людям. Но теперь Лэйн уже ей об этом не скажет, как не скажет ничего и никому.

    Мир пал. Испарялся на глазах. Растворялся, сгорал в кровавом огне.

    А Лэйн стояла на вершине горы и сжимала-разжимала кулаки, под босыми ногами лежали обломки базы, а слёзы, холодные, отчаянные, катились по щекам и терялись в кровавых разводах на белом платье.

    Она ведь сделала всё, что мог сделать обычный человек, и даже больше!

    Она перевела текст, написанный на чужом языке.

    Она нашла путь, нашла корень, нашла червоточину.

    Она нашла противоядие, нашла избавление.

    Она сама себя напорола на копьё Лонгина. Не зная, что в этом её предназначение, принесла себя в жертву. Без креста, без таблички, без верных апостолов и без предательства.

    Принесла себя в жертву, напоследок подумав, что, может быть, хоть теперь её полюбит кто-то ещё, кроме Грега. Хоть теперь её простят…

    Принесла себя в жертву, чтобы выжил мир.

    Но мир не выжил. Он лежал у ног Лэйн, умирающий в страшных мучениях.

    А ещё у ног Лэйн лежал отряд.

    Лэйн думала, огненные шары сотрут с лица земли всё сущее — испепелят быстрее, чем ядерный взрыв, не оставив даже теней, обратят в звёздную пыль, но её отряд казался нетронутым.

    Они лежали в обломках «Сибири» и ошарашенно таращились в развороченное небо, как будто бы их застали врасплох. До крови обдирая босые ноги и руки, Лэйн спустилась к ним. Сердце, ещё живое и вполне человеческое, пропустило удар, дрожь прошибла колени.

    У Ноа были разбиты очки. Он хмурился, как будто не договорил что-то важное и серьёзное.

    — Тебя перебили опять, да? — грустно вздохнула Лэйн, двумя пальцами закрывая ему глаза.

    — А ты всё-таки жив, — глупая улыбка скользнула по губам, когда Лэйн увидела Лестера, но тут же прикусила губу: — Был… Жив.

    Дмитрий сжимал в объятиях Анну, наверное, и в последнюю минуту был готов пожертвовать своей жизнью ради сестры. Жаль, это их не спасло. Из груди вырвался неровный смешок:

    — Ты ошибалась, Анна. Я всё-таки победила заражение. И даже смерть.

    — А ты… Ты отличный генерал, — Лэйн присела перед Дмитрием на колено и, стянув с него жетоны, надела их. Они плаксиво бряцнули и обожгли кожу холодом. — Ты лучше, чем думал. Ты был прав. Тысячу раз прав, когда не доверял мне. Это всё началось с меня. Это всё…

    Лэйн поднялась, захлёбываясь словами. Собственного языка не хватало, чтобы выразить всю глубину боли, всю горечь вины, сворачивающуюся под языком, и Лэйн просвистела на языке, мёртвом, как весь мир теперь:

    — Mea maxima culpa…1

    Жаль, некому было её исповедать…

    Страницы: 1 2

  • Покой

    Когда к Моране являются гости, её зимний терем на окраине Яви первым приветствует их.

    Коли является Кощей али его посланники — такие же охладелые и оплетённые мраком, как хозяйка, — стёкла позвякивают хрустальной капелью, а половицы поскрипывают тоненько и почтительно. Ничто не смеет нарушить драгоценного молчания. Коли является отец, али кто из Сварожичей, в чьих телесах кипит и плещется жгучее пламя иль малые искры его, терем тревожится. Двери распахиваются с протяжным испуганным скрипом, половицы трещат ветвями, ломаемыми в пургу, окна дребезжат, аки птица в силке.

    Сейчас её терем звучит именно так. По сумрачным прохладным коридорам медленно проходит огонь. Даже холода мышатами съеживаются и прячутся по углам от его тяжёлых сапожищ.

    Морана стоит на балконе, сложив руки под грудью, и северный ветер неугомонным щенком треплет тяжёлый подол её одеяния. Шаги всё ближе. Размеренные, твёрдые и чеканно поцокивающие металлическими каблуками — они ей хорошо знакомы. То шаги грозового воина, многомогучего богатыря, Победителя Змея — Перуна Сварожича. Он ступает по её терему свободно и властно, как по своим хоромам, и за эту бесцеремонность прогнать его хочется люто. Да невозможно — он ведь ей брат и спаситель.

    Когда шаги замирают за её спиной у порога балкона, как бы невзначай пропетляв меж еловых колонн залы, Морана заправляет под убрус непокорные седеющие пряди и неторопливо оборачивается. Учтивое приветствие хрипло раздаётся в перезвоне стекла и завывании множества вьюг. Перун со сдержанной улыбкой коротко склоняет косматую голову, и Морана чувствует его взгляд, осторожно скользящий по белым одеждам.

    — Чем обязана? Ужели случилось что с Даждьбогом?

    — С Даждьбогом? Отнюдь. С тобою, Морана, с тобою.

    Ирония Перуна горчит на языке, как медовуха в день её свадьбы. Морана невольно кривится. Известно ей, какие речи заведёт брат, — те самые, что неустанно льются из уст Сварожичей вот уже вторую сотню лет. О том, что внутри неё тлеет тепло. О том, что ей следует распахнуться навстречу светлым лучам любви братьев, сестёр да супружника. О том, что зачерствело сердце её. О том, что она изменилась. Да о том, что они её вылечат.

    Они словно не в силах понять, что уже ничего не исправить. Ибо сама Морана приняла зло, пущенное Скипер Змеем супротив её воли; сама вплела черноту в силу свою; и тьму, растекающуюся в теле, обуздать пытается тоже сама.

    — Не нужно, — предупредительно качает она головой, и в голосе вибрирует лёд.

    — Я ничего не сказал… — хмурит тёмные брови Перун, но губы всё-таки поджимает.

    Морана смотрит на него утомлённо, кончиками пальцев очерчивая грубоватую вышивку на рукавах платья — обереги на счастье супружества. Перун в раздумьях оглаживает тёмную курчавую бороду, в которой уже начала серебриться мудрость. Он неуместен в Мораниных чертогах. Настоящий сын своего отца, Перун слишком сильно пропитан чистым пламенем, что пугает тени и холода и заставляет их ютиться по углам. Даже алая рубаха, небрежно подпоясанная кушаком, словно горит на нём, разгоняя мороз и сумрак — то, во что кутается Морана, чтобы обрести покой.

    Перун вдруг закатывает рукава и, утомлённо поведя плечами, по-хозяйски входит на балкон. Взор его синих-пресиних очей вскользь задевает Морану и застывает за её спиной. Морана оглядывается.

    За балконом кружит зима. В пелене вьюги и наростах льда мечутся сизые тени людей. Они кутаются в шубы, разжигают костры и коптят избы теплом. Они рубят леса, проливают на снег горячую звериную кровь и возносят бесконечные мольбы о прекращении холодов. Морану тянет к перилам, и подрагивающие, как в опьянении, пальцы впиваются в резное дерево до туповатой боли. Рука Перуна ложится на плечо внезапно, и от её тяжести едва не подгибаются колени. Брат подаётся вперёд, прижимаясь широкой грудью к спине Мораны, и кажется, что она прильнула к раскалённому камню.

    Морана содрогается и ведёт плечом. Только не под силу ей сбросить богатырскую руку. Остаётся лишь качнуть головой и сильнее прижаться к перилам.

    — Взгляни вперёд, Морана, — склоняется к самому уху Перун, и шёпот его раскатом грома тревожит покой в её груди. — Взгляни, что творится с людьми. Они плачут. Они молят о спасении. Они боятся тебя. Они больше не любят тебя, Мара…

    — Даже удивительно. После всего, что я для них сделала, — едко отзывается она и мотает головой, вынуждая Перуна отпрянуть. — К чему напоминать очевидное?

    — Просто вспомни, как было раньше. Как дети с радостью кидались в сугробы, забавлялись со снегом, как росли невиданной красоты цветы, как не зол и не безжалостен был мороз. Как не нёс он смерть на много вёрст окрест. Вспомни радость, что дарила ты, сестра…

    Перун выдыхает, и слышно, как на устах его замирает тихая обнадёживающая улыбка. Морана усмехается в ответ. Усмешка выходит невесёлой.

    Морана помнит. В отличие от сестёр своих, она не забыла ни мгновения своей жизни, не сбежала от злодейств и от сил. И помнит, что никогда не была столь же любима людьми, как вечно счастливая Леля, влюблённая в жизнь, в людей и дурманящий запах первых цветов. Никогда не была почитаема так же, как Жива, чьи загорелые ладони оберегали золотые колосья и кормили всех хлебами. С радостью в круговерть ветров и снежинок давным-давно кидались лишь дети, а остальные сокрушённо качали головами, отсчитывая дни до конца зимы.

    А потом зима принесла боль. Много-много болезней, окоченевших телес и смертей. Вместе с людьми и скотом погибли и последние крохи любви к зиме. И не пробудиться им отныне, не пробиться сквозь толстый слой страха и обид, ибо люди не подснежники. Куда слабее они этих первых смелых цветов.

    — Ты ошибаешься, — горделиво вскидывает голову Морана. — Никогда не была любима ни я, ни зима моя. Всегда люди ждали её конца. Всегда провожали меня с бо́льшими почестями, нежели встречали. Так всегда было и так всегда будет. Такова их природа.

    — Они страдают.

    — Не так, как раньше, — Морана оборачивается, и Перун отступает на пару шагов. — Нет отныне в зиме беззаботного веселья. И диковинных цветов да ягод тоже нет. То правда. Однако страшного мора, и бесконечной зимы, и непробиваемых ледников тоже отныне нет. Пусть будут благодарны за это.

    — Ты можешь дать им больше.

    — Могу. Но зачем? — шепчет Морана, осторожными беззвучными шагами тесня брата к выходу. — Весна им несёт радость. Лето да осень — труды и плоды. Зима принесёт покой.

    Перун глядит на неё из-под густых бровей, и в его ясном взгляде Моране чудится жалость. В груди взвивается вьюга. От неё стынет кровь, голос сипнет, а руки сжимаются в кулаки. Перун тянет пальцы к её щеке и бережно смахивает не то слезинку, не то седой волосок.

    — Я понимаю тебя, сестра. Но люди… Они не поймут. Их век слишком короток, чтобы оценить твой дар. Ты не будешь любима…

    Морана мотает головой. Ожогами на стареющей коже пульсируют прикосновения Перуна.

    — Мне не нужна их любовь, брат мой. Люди того не стоят. Пускай считают меня злой, пускай ненавидят, пускай боятся. Покуда они будут меня уважать — будут жить спокойно. Но если кто посмеет меня оскорбить, обмануть иль обидеть, я клянусь, брат, тебе и всему миру, клянусь всем, что пережила и что мне ещё предстоит пережить, ему придётся горько пожалеть об этом.

    Колючие льдинки многозначительно царапают подушечки пальцев и стелются под ноги тропою инея, что тает у багровых сапог Перуна. Он хмурится, глядя на Морану, поглаживает бороду, и уста его беззвучно шевелятся. Она вскидывает бровь и не может сдержать лукавой ухмылки. Стужа медленно подкрадывается к Перуну всё ближе и ближе, вытесняя прочь жар. И вот уже ему становится неуютно и тесно в Моранином тереме.

    Перун понятливо кивает, и кивок его — почти что поклон. Перун знает, что клятва Моранина не пуста и не людям одним предупреждение. Знает (от сына своего — не иначе), что отныне и до той поры, пока не найдётся тот, кто способен услышать Морану, не будет ей дела ни до кого, кроме себя самой.

    Перун уходит. Немногословно кивнув сестре на прощание, он седлает своего алого коня, факелом пламенеющего в белой пелене, и уносится прочь стремительно и ярко, как молнии его секиры. Запах мороза и хвои разливается в воздухе, а Морана горестно кривит губы.

    Сколько было таких разговоров — и сколько будет ещё.

    Родне есть дело до чувств целого мира.

    А до её — никому.

  • Запеканка из ничего

    август, 2017

    Сегодня долго гулять и шляться по крышам не получилось: ледяной августовский ливень обрушился на парней, загнав под козырёк ближайшего подъезда. Как только первые раскаты грома перестали греметь над головами, Фил предложил продолжить прогулку. Но Артём скептически принял его предложение: рубашка насквозь промокла, а футболка неприятно прилипла к телу. Да и кроссовки начинали подозрительно чавкать. Фил выглядел нисколько не лучше, но гораздо бодрее.

    Помёрзнув под козырьком подъезда, они решили расходиться по домам.

    — Пошли к тебе, — безапелляционно заявил Фил.

    — А ты дома появляешься хоть иногда? — ехидно протянул Артём, доставая из кармана мелочь на автобус.

    — Иногда, — Фил взъерошил мокрые волосы и тут же передёрнул плечами от холода. — Чтобы знали, что живой. И рано меня из собственников квартиры выписывать.

    В квартире было тихо, душно и пыльно. Отец три дня назад уехал на рыбалку с мужиками и с тех пор Артём не очень-то и заботился о благосостоянии квартиры. Завтракал и ужинал он яичницей, а обед пропускал либо за играми, либо гуляя с Филом. Фил небрежно сбросил кеды в ближайший угол и, на ходу снимая белую футболку, почти прозрачную от воды, бросил:

    — Пожрать есть что?

    — А без еды никак? — отозвался Артём, распахивая белую дверь холодильника, увешанную разными стикерами-напоминалками.

    В холодильнике повесилась мышь. В прямом смысле. К решётке под самым потолком за провод была примотана старая компьютерная мышка, которую Артём года два сломал в порыве гнева, а на мышке болтался ярко-оранжевый стикер. Артём приподнял бровь и, усмеяхаясь, отлепил стикер.

    — Если ты нашёл мой подарок, Артём Александрович, значит, дела плохи, — вполголоса прочитал Артём. — Ай да батя… — потерев переносицу, продолжил читать: — И у тебя закончились яйца. Ну, или пришёл ещё кто-то, чтобы пожрать. Список на обороте.

    Артём перевернул лист и присвистнул.

    — Ты чего? — Фил подскочил сзади, вытираясь полотенцем, которое уже где-то нашёл.

    Заглянув через плечо Артёма в холодильник, он расхохотался:

    — Блин, надо матери сказать, что когда у нас кончился её авокадо — это ещё не мышь повесилась. И сколько она тут висит?

    — Видимо, как отец отъехал, — Артём засунул список в карман джинсов. — Свари пожрать, а?

    Фил ещё раз глянул на мышь и хмыкнул:

    — Иди вон, яичницу сделай. Всё равно только ими и питаешься.

    Артём поморщился. На яйца уже даже смотреть не хотелось. Фил ехидненько прищурился.

    — Может, это не потому что я готовить больше ничего не умею, а потому что люблю глазунью.

    — Вот и готовь, — пожал плечами Фил и направился в сторону его комнаты: — А я пока порублюсь.

    Артём захлопнул холодильник, так что коробки на нём покачнулись, и крикнул вдогонку:

    — Чёрт, ну что ты ломаешься, как девчонка? Что — слабо пойти приготовить?

    — А тебе? — ехидно отозвался Фил.

    Артём цокнул. Готовка не входила в список его талантов. Он мог приготовить простейшие блюда так, чтобы они были более-менее съедобными. Но это ему совсем не нравилось. Он часто вспоминал, как вкусно готовила простейшие блюда мама, втайне завидовал кулинарному таланту Фила и с аппетитом уминал его стряпню по несколько порций за раз.

    — А ты научи! — взъерошил волосы Артём.

    Фил на секунду как будто завис. А потом в коридоре послышались нарочито громкие шаги. Игнорируя Артёма, Фил прошёл в кухню и по-хозяйски принялся хлопать дверцами шкафчиков, пару раз заглянул в холодильник, видимо, в надежде, что там появится что-то помимо компьютерной мыши. Он то одобрительно угукал и кивал, то обречённо вздыхал и мотал головой. А потом выставлял на стол какие-то продукты. Остатки вермишели в пачке, недоеденный рис, скисшее молоко, яйца, невесть как затерявшаяся в закромах мука, маленький кусок старого сыра, чёрствый (но хотя бы не плесневый) чёрный хлеб.

    — Вот, — поставив на стол большую миску, победно улыбнулся Фил.

    — И… Что?.. — Артём оседлал стул и побарабанил пальцами по его спинке. — Мы вроде готовить собрались, а не выбрасывать.

    — Ты! И из этого ты будешь готовить.

    Артём сдержанно кашлянул. Фил хохотнул и пафосно продекламировал:

    — Запеканка из ничего! Потрясающее блюдо практически из воздуха!

    — Сам придумал? Долго над названием старался?

    Фил насупился и проворчал, что по рассказам его матери это было фирменное блюдо девяностых. А потом, активно и воодушевлённо жестикулируя, принялся рассказывать, что это универсальное блюдо: главное — соблюдать сочетаемость продуктов. На непонимающий взгляд Артёма пояснил, что не стоит смешивать овощи и фрукты с молочными продуктами, например. А потом быстро оттараторил около десятка способов смешать продукты, лежащие на столе, без вреда для здоровья.

    Артём запомнил запеканку из риса и рожек и гренки.

    Фил вальяжно развалился на одном стуле, ноги закинул на другой и, скрестив руки на груди, принялся командовать Артёмом с особым наслаждением. Артём сперва перешучивался с ним и отчаянно пытался переложить готовку на друга. Но Фил как-то хитро обходил все его попытки и продолжал командовать Артёмом.

    Артём уже начал опасаться, что придётся всё-таки готовить ему в одиночку, когда Фил присоединился. Правда, произошло это лишь тогда, когда Артём перестал справляться: гренки подгорали, вода для макарон кипела и выплескивалась на заляпанную плиту. Фил грациозно оттеснил Артёма от чернеющих гренок и принялся с воодушевлением переворачивать их и даже, кажется, замурчал под нос какую-то мелодийку.

    Артём энтузиазма не разделял. Готовка его замучила уже на этапе придумывания блюда. Артём уже предчувствовал, что запеканка из ничего действительно получится из ничего: все ингредиенты испортятся до попадания в блюдо. А вот Фил настроя не терял и даже подбадривал Артёма рассказами о том, как пару раз едва не спалил дом в процессе жарки мяса.

    Артёму вдруг нестерпимо захотелось шашлыков.

    — Слушай, Фил, — Артём схватил ещё дымящуюся гренку и громко захрустел ею. — Погнали на шашлыки? Речка, полянка, мясо…

    — Пацанов позовём — и вперёд, — легко согласился Фил. — Только, чур, мясо с меня.

    — Конечно! — Артём хлопнул друга по плечу, мысленно выдыхая: он втайне надеялся на такой ответ.

    Через минут пятнадцать парни поставили запеканку в духовку и со спокойной совестью пошли рубиться в игру. Только Фил коротко предупредил, что готовиться запеканка будет минут двадцать при определённой температуре.

    Через десять минут по квартире протянулся запах горелого, горьковатым привкусом отдавшийся на языке. Фил по-собачьи повёл носом и, стянув наушники, сурово поглядел на Артёма. Тот пожал плечами: так мог пахнуть и подгоревший до чёрной корки хлеб.

    — Ну смотри… — предостерегающе покачал головой Фил, и они снова нырнули в игру.

    Через двадцать минут запах стал мощным, и Артёму пришлось достать из духовки запеканку с почерневшими боками.

    Стараясь не обращать внимания на ядовитую ухмылочку молчащего Фила, Артём поставил запеканку на блюдо, распахнул настежь окно, и процедил:

    — Кушать подано. Садитесь жрать. Пожалуйста.

    Фил попробовал запеканку, прокашлялся и, щедро полив её кетчупом, оптимистично улыбнулся:

    — Неплохо, правда. Для первого раза. Моя первая запеканка была такой же.

  • Виновный

    Из допросной выволакивают Алексея, вялого, полуживого от таблеток, которыми его накачали, следом выскальзывает и старается потеряться где-нибудь за ободранным углом или среди вёдер безнадёжно серой краски Лида. С дрожью перепачканные чернилами принтера пальцы перебирают плотные листы картонной папки. Копии вещдока — личного дневника Алексея. Её клиента. Бывшего.

    Убежать хочется; отмыться, уволиться — тоже. А ещё проклясть того, кто блокирует остатки адекватности так безжалостно: с Алексеем невозможно становится разговор вести, понять невозможно, кто ошибся — полиция или всё-таки Лида.

    — Я же предупреждал, что это пустая трата времени.

    Данила Романовский — старый знакомец, участковым шугавший гопоту от Лидиного подъезда лет семь назад — теперь легендарный оперативник, поймавший их местного “потрошителя”, стоял здесь всё время, ждал. Лида хмурится и, мотнув головой, расплетает тугой пучок (ей приказали собрать волосы, чтобы не спровоцировать у Алексея приступ: маньяк был охотником до золотистых шелковистых волос). Губ Данилы касается улыбка, тонкая, почти хищная, торжеством сверкают тёмные глаза.

    — Неужели же я оплошала? Не заметила убийцу перед самым носом?

    — У тебя пять лет практики — немудрено.

    Пальцы Данилы осторожно скользят по её плечу и прихватывают локоть. Лида дёргается, и пустая баночка из-под краски с грохотом падает к её ногам.

    Данила примирительно прячет руки за спину и насмешливо, как любопытствующая сорока, склоняет голову к плечу. У него практики в поимке маньяков и того меньше, но он почему-то абсолютно уверен в своей правоте.

    — Вы его накачали. Как я могла с ним разговаривать?

    В горле клокочет злость.

    — А зачем говорить, когда и так всё ясно?

    Данила многозначительно кивает на папку, которую Лида сжимает до судороги в костяшках. Шелестят страницы под пальцами. Ей и смотреть на них не надо, чтобы читать — за две ночи до разговора выучила всё наизусть.


    «Сегодня большая радость. Их одиннадцать. Двенадцатая прядь должна стать её прядью — так везде написано. Про двенадцать. Двенадцать месяцев, двенадцать знаков зодиака, двенадцать апостолов. У меня двенадцать женщин, двенадцать золотых прядей.

    <…>

    Главное — не забыть сжечь этот дневник. Когда всё будет кончено. Когда его прочитает она. Хотя с огнём дружим мы плохо, почему-то верю, что он должен помочь. В этот раз»

    Лиде очень хотелось поговорить с Алексеем. Но чем больше она смотрела, тем больше убеждалась — напрасно. Алексей дрожал, путался в собственных пальцах, мыслях, словах. На висках проступил пот.

    Он себя-то помнил с трудом после такой дозы таблеток — интересно, какой изверг после безмедикаментозной терапии решил его ими накачать! — что уж говорить об именах убитых девушек. О перетянутых алыми лентами длинных прядях волос, таких же золотистых, как у Лиды.

    — Я не знаю, что это, — похрипывал он, — я пришёл. А там уже был он… Этот… Имя забыл. Смотрит своими глазищами и в трусы лезет. Не в мои, в ящик. И коробку оттуда достаёт. А у меня такой никогда не было. Я не пользуюсь духами.

    — Аллергик, — выдохнула Лида вместе с ним.

    — Знаете, сначала мне было очень-очень холодно, потом очень-очень страшно. Такой страх, как будто кто-то грязными ногтями в грудь заполз и сердце ковыряет…

    Он снова ковырнул ожог, и Лида невольно коснулась его руки своей. Тут же вздрогнула и отпрянула. Алексей взглянул на неё из-под разбитой брови и поджал пальцы, как втягивает когти случайно царапнувший хозяйку пёс.

    — А теперь всё равно. Даже не больно.

    — Это плохо, — выдохнула Лида и снова протянула к нему руку. — Дай мне руку.

    — Вы боитесь.

    — А ты — нет.

    Алексей тяжело моргнул, звякнули наручники, когда он с осторожностью вложил покусанные кончики пальцев в её ладони.

    С противным треском заверещала красная тревожная кнопка под потолком — Данила решил, что на этом сеансодопрос должен быть закончен.

    «Их кровь так тяжело отстирывается — кто бы знал. Она такая грязная, тёмная, бурая. Впрочем, как и они. Думают лишь о своём развлечении, удовлетворении низменных потребностей. Как им нравится, когда я сверху давлю на них, сжимаю до хруста кости. Почти так же, как им нравится танцевать в ночных клубах, петь в машине…

    А вот она не такая. Она помогает мне. Когда она коснулась моей руки, я вдруг подумал, что она так близко. Что ещё немного, и я приведу её к себе, уложу на простыни…

    Уверен, с ней всё будет по-другому. Не так, как с ними.

    Но её всё равно нельзя будет отпустить. И нужно сохранить пряди её волос»

    Страницы: 1 2 3

  • Дочери

    Погребальный костёр гордо взметался ввысь и сгибался под порывами ветра, безжалостно накрывавшего Денерим с северо-запада. Мириам плотнее закуталась в тёмный плащ, одолженный у Морриган, и протиснулась сквозь толпу. Чтобы просочиться в первые ряды, не привлекая лишнего внимания, она натянула капюшон по самый кончик носа (от аромата сушёных трав зазудело нутро) и чудом не врезалась в широкую спину королевского стража.

    Тэйрна Логэйна Мак-Тира хоронили с почестями, подобающими герою-освободителю — не убийце короля и предателю Серых Стражей. Кислая улыбка тронула губы: похоже, королева Анора между супругом и отцом избрала последнего. И Мириам не могла корить её за это — понимала. Вероятно, даже слишком хорошо.

    Ослабевшие пальцы дрогнули, сжимаясь в кулаки.

    Мириам помнила — не смогла бы забыть, вычеркнуть из памяти — этот спокойный взгляд израненного Логэйна, практически пригвождённого к полу замка Алистером, поверженного, но не побеждённого. Он не боялся смерти — он тонко, насмешливо улыбался ей в лицо; а кровь, обагрившая меч и заструившаяся по каменной кладке, казалось, бурлила пламенем.

    На глазах Мириам умирали разные люди. Бедные и богатые. Гнусные и благородные. Недостойные и достойнейшие. Достойнейшие встречали смерть, как отец и мать — с обнажённым мечом в руке и спокойным достоинством пред волей Создателя; в их глазах дотлевала надежда. Гнусные бились с отчаянием, из последних сил вгрызались в свою недостойную жизнь, как Хоу.

    Логэйн не был таковым. Он погиб так, пожалуй, как подобало герою: в схватке с тем, кого оскорбил, кого лишил семьи и чьи стремления растоптал безжалостно, чтобы спасти другие семьи. Мириам не знала, сожалел ли Логэйн Мак-Тир хоть на миг о том, на что обрёк Кайлана, Алистера, Дункана… Но искренне верила в это.

    Во всяком случае смерть он встретил не как кару — как освобождение и последнюю награду для героя реки Дейн. С той завидной храбростью, которой Мириам не доставало даже в бою за жизнь. Что говорить о смерти!

    В уголках глаз защипало до боли, и Мириам поспешила неловким жестом стереть навернувшиеся слёзы. Вокруг расстилался густой едкий дым. Огонь с оглушительным треском вгрызался в древесину, и в его зловеще-мрачном потрескивании не сразу получилось различить погребальную речь королевы.

    Оплетённая дымом, словно кольцом змей, фигура Аноры выглядела исключительно зловеще и величественно, а чуть надтреснутый, но не сорванный до жалкого хрипа голос сумел заглушить и гомон толпы, и хруст костра, и гулкое сердцебиение. Он поднимался вверх и плыл над Денеримом вместе с клубами тёмного дыма.

    — Я благодарна всем вам, явившимся почтить память тэйрна Логэйна Мак-Тира, героя реки Дейн… Моего отца. Вы многое можете услышать о нём в этот тревожный час и даже можете гадать о правдивости этих слов. Я не осмелюсь оспорить, что в это тревожное время он поступал как безумец, совершил множество преступлений… Но я призываю вас, ферелденцев по крови и духу, не забывать, что все стремления и деяния тэйрна Логэйна были направлены на благо Ферелдена, на поддержание его свободы, независимости, во имя которых они с королём Мэриком сражались плечом к плечу с вами. И в вашем присутствии я с лёгким сердцем вверяю его рукам Создателя.

    Рубец от ядовитой стрелы, полученной в башне Ишала, протестующе зазудел, вынуждая расправить плечи. Вскинув бровь, Мириам абсолютно непозволительно взглянула на королеву свысока. Она могла бы громко оспорить всё сказанное, заявить, что ставший героем однажды не останется героем (да и едва ли должен!) навсегда, если сумел сохранить плоть и кровь, не остался бесплотным светлым воспоминанием. Вот только губы остались плотно сомкнуты.

    Мириам не понаслышке знала, что можно сделать с убийцей отца, осмелившегося бросить в лицо подобные слова, но промолчала отнюдь не из страха или благоговения пред новоявленной королевой — по велению болезненно сдавливающего в груди чувства, помешавшего поддержать Алистера в его решении там, на дуэли, вопреки всем горячим обещаниям. Оно же заставило кулак удариться в грудь. Вибрация скрутила болью накануне залеченные Винн рёбра, но Мириам не вздрогнула и смиренно прикрыла глаза.

    Не выразить почтение Логэйну Мак-Тиру она не смогла.

    Резкий порыв северо-западного ветра всколыхнул подол накидки, царапнул обветренное лицо жёсткими прядями, просвистел под капюшоном и унёс далеко-далеко сорвавшуюся с губ столь верно-неверную просьбу Создателю.

    Дрожь прошибла Мириам навылет, и она распахнула глаза.

    Королева Анора, вложив ладонь в ладонь, смотрела прямо на неё. Хаотично колыхавшаяся толпа, разбредавшаяся в разные стороны, вдруг стала стеной. Нога потянулась назад, но вместо дороги обнаружила мысок чьего-то сапога.

    Бежать было некуда.

    Резким жестом и исключительно властным взглядом приказав страже оставаться на месте, Анора приблизилась к Мириам. Крепкие белые пальцы сомкнулись на предплечье клешнями. Хватка стальная — не вырваться.

    — Зачем? — холодно проскрежетала она, вытягивая Мириам из толпы горожан к королевской страже. — Зачем ты здесь? Неужели тебе нравится столь жестоко измываться над людьми, надо мной? Мало тебе было убийства моего почтенного отца… Ты имела дерзость явиться сюда, чтобы осквернить память о нём!

    — Я пришла… — Мириам не договорила: аккуратные ногти впились в предплечье до жгучей боли и голос сорвался на свист.

    — Молчи. Молчи и радуйся, что я помню, как ты спасла мне жизнь. И только поэтому я тебя отпущу.

    Её шёпот позвякивал сталью и заглушал гомон расходящихся с площади людей. С высоко поднятой головой Анора свирепо глядела на Мириам, а она лишь щурилась в ответ.

    Держалась Анора, как королева, но глаза… В её глазах (Мириам казалось, за эти месяцы она научилась видеть суть) искрящаяся ярость то и дело перемежалась с безгранично тёмной и до слёз знакомой болью.

    Болью маленькой девочки, которая больше никогда не поцелует отца.

    — Я не думала, что дойдёт… До такого, — Мириам кинула горестный взгляд на дым, чёрной горечью оплетавший всё вокруг.

    Анора гневливо нахмурила тонкие брови.

    — И ты хочешь, чтобы я в это поверила? Ты обошла с Алистером целый Ферелден пешком и теперь утверждаешь, что так и не узнала его? Мне хватило одной вылазки, что понять Кайлана таким, каким он был на самом деле! Не верю, что тебе не хватило ума!..

    Её слова звучали справедливо: Мириам не могла не узнать Алистера. Она видела и слышала, как в нём с каждым шагом, с каждой сгоревшей деревней, с каждым трупом беженца, растерзанного порождениями тьмы, взрастала чистая злоба, жгучая жажда мести Логэйну — такая же, какую Мириам лелеяла и оберегала для Хоу.

    Именно Мириам позволила Алистеру отомстить, хотя не должна была. Хотя бы потому что сама уже узнала, что такое месть и что она не возвращает погибших и боль не унимает — с исключительной безжалостностью вспарывает рубцы на душе и заставляет гнить запущенными ранами.

    Только Аноре не стоило об этом говорить. Мириам наморщилась и ответила ей таким же злым тоном:

    — Я надеялась, что получится избежать кровопролития. — И многозначительно добавила: — Месть ведь не приносит утешения.

    — Неужели? — уголок губ Аноры нервно дрогнул.

    Мириам кивнула и тихо-тихо добавила, с трудом подавляя тяжёлый ком поперёк горла:

    — Дочери для отцов всегда остаются маленькими девочками с золотыми косичками и сбитыми коленками, даже когда те уходят.

    Румянец схлынул с лица королевы, пальцы, стискивавшие предплечье, ослабли. Прежде чем Анора успела что-то сказать, Мириам с силой расцепила их и поспешила затеряться среди улочек Денерима, на прощание бросив:

    — Мне искренне жаль, что так вышло. Жаль…

    Бежала Мириам долго, как если бы за ней гнались, хотя за спиной не было слышно ни тяжёлых шагов, ни криков (уже привычных за прошедшие месяцы) — только тихие недоумённые взгляды заставляли вжимать голову в плечи и ускорять бег.

    Приют Мириам нашла в самом грязном проулке. Запах тлеющей древесины и тела, ещё стоявший в носу, здесь мешался с зловониями помоев. Но сейчас это казалось неважным.

    Сердце люто грохотало о грудную клетку, рёбра сводило тугой болью, ноги подкашивались от усталости, а на душе было горько. Мириам навалилась спиной на стену, пальцы вслепую зашарили по кладке, тщетно пытаясь нащупать хотя бы один выступ и за него уцепиться. Воздуха не хватало. Приходилось дышать ртом.

    «Если Алистер узнает — он может и не простить. Но если бы я этого не сделала — я бы не простила себя!»

    Что было правильней, безопасней, вернее — теперь рассуждать было поздно; равно как и жалеть о совершённом. В глазах защипало, сил смахивать слёзы не было. Мириам запрокинула голову и посмотрела на небо.

    Солнце над Денеримом подёрнулось скорбной дымкой погребального костра.

  • Танцы на костях

    Все неприятности начались с желтоватых человеческих костей, уродливыми фигурами засеявших землю, что успела порасти дикими ароматными травами.

    «Я туда не пойду!» — пробасил кто-то из практикантов за спиной Линды. Она коротко зыркнула через плечо, а потом покосилась на начальника экспедиции. Он не двигался. Только опалённые солнцем пальцы вверх-вниз пробегали по лямкам рюкзака. В шелесте листвы затерялись тревожные шепотки.

    — Это не капище, — вперёд выступила Женя, баловавшаяся эзотерикой. — Это кладбище.

    — Именно поэтому мы здесь, — процедила сквозь зубы Линда и снова покосилась на начальника экспедиции. Он молчал. — Нам нужно раскопать его. Это наша цель.

    — Нам нельзя раскапывать это, — парировала Женя и обратилась к начальнику. — Константин Дмитриевич, ну скажите же! Это священное место. Нам нужно хотя бы совершить ритуалы, известные местным. Сколько было случаев, когда проклятие обрушивалось на археологов.

    Константин Дмитриевич на этот раз сказать попросту не успел. Линда категорично отрезала:

    — Чушь! — и её голос эхом зазвенел над полем. — Каждое из этих так называемых «проклятий» легко было объяснить логически. И любой мало-мальски способный математик мог их просчитать! Здесь даже риска болезни нет — они все прошли столетия назад. Пока трупы разлагались.

    — Это священное место. Здесь особая аура.

    — Оно было священным, для них, — Линда зло ткнула указательным пальцем в сторону костей. — Потому что они так захотели. Я в это верить не стану.

    Она обернулась. Группа стояла в молчании, Константин Дмитриевич в раздумьях оглядывал останки тотемов, поросших мхом и плющом, но вполне узнаваемых. Здесь некогда славили волка и ворона. Терпение Линды кончалось.

    Слишком долго их команда ждала одобрения инициативы, слишком тяжело добиралась сюда, чтобы отступать из-за глупых суеверий.

    Пальцы в пару щелчков освободили её от плетения рюкзака. Линда обернулась к группе и выдохнула с нескрываемым торжеством:

    — Ладно. Повезло вам, что я атеистка. И не верю ни во что.

    Со злобной усмешкой она впихнула рюкзак в руки Жени и, помедлив лишь мгновение, так что никто и не заметил, пересекла невидимую черту. Константин Николаевич попытался остановить её — тщетно. Листва зашелестела сильнее, похолодели ноги в ботинках, зашуршала под ногами земля. Странное возбуждение холодными мурашками пронеслось вдоль позвоночника — Линда рассмеялась и пружинисто обогнула череп, второй…

    Линда не обходила капище — причудливо вальсировала на древних костях, хотя танцевать отродясь не умела. Смеялась и приплясывала, зазывая всех за собой, пока Константин Николаевич, помрачневший хуже грозовой тучи, грубо не приказал ей вернуться.

    Раскопки в этот день они так и не начали, однако лагерь разбили. На Линду бросали неоднозначные взгляды. Кто-то смотрел с осуждением, как начальник, кто-то с ужасом, как Женя, кто-то с презрением — она снисходительно улыбалась, мол, ничего не случилось с ней.

    Кости — всего лишь кости. Жёлтые. Мёртвые. Пустые.

    Утром она вальсировала на них.

    Ночью они пришли к ней.

    Безликая дама верхом на волке выпрыгнула из мрака палатки, не потревожив Женю. Вдоль позвоночника пронеслись знакомые холодные мурашки, и Линда, успевшая принять полусидячее положение, оцепенела.

    — Ты нас не уважаешь, — заговорила дама печальным шёпотом. — Это плохо. Зато ты нас не боишься. Это хорошо.

    Поперёк горла встали насмешки и дерзкие слова — язык отнялся. Дама мягко спустилась с волка и опустилась перед Линдой на колено. Из-под чёрного, как сама ночь, балахона выползла костяная кисть, буро-жёлтая, как все на капище. Острые кости пальцев сомкнулись на запястье. Левая рука взорвалась ледяной болью, на глазах выступили слёзы.

    — Ты услышала нас сегодня. Первая за сотни лет. Так помоги же нам. Почувствуй нас. Уйми нашу боль. Это наш тебе дар в благодарность за бесстрашие. И наказание за безверие.

    Дама отпустила Линду, но перед тем, как раствориться в темноте, оставила на лбу морозный поцелуй.

    На рассвете Линда приняла всё за сон: безмятежно сопела рядом Женя, вход был застёгнут, и никакой волчьей шерсти.

    Она переоделась, расчесалась, но, собирая волосы в хвост, вдруг больно царапнула себя по виску. Нахмурилась (не могли так быстро отрасти ногти!) и посмотрела на левую руку.

    Её не было.

    Вместо загорелой кожи с треугольником родинок от запястья тянулись белые тонкие кости. Проглотив крик, Линда торопливо натянула на руку рабочую перчатку и вынырнула из палатки.

    Белёсое солнце занималось над капищем. Под землёй стонали неупокоенные кости. Руку скрутило болью — их болью. Линда упрямо стиснула зубы и не шелохнулась.

    Впереди было много дел.

  • Щенки

    Щенки

    Пока старый волк на охоте, волчата осваивают волчий вой.

    В чёрном небе над королевством беспокойно-красными волнами плясали отблески факелов, зажжённых во всех дворах. Из домика в домик сновали люди, разнося поздравления, ароматы запечённой дичи и ужины. Из особняков через открытые окна на каменные кладки лились звуки музыки — бряцанье мандолин, посвистывание флейт, перезвон бубенцов и бубнов, веселое повизгивание скрипки, — а с ними смех, вино и презрение.

    Брайс и Эрик, посмеиваясь, вышли из сумрачных коридоров замка на балкон. Их кубки из тёмного серебра почти беззвучно соприкоснулись, прежде чем Эрик и Брайс пригубили вино и навалились на перила, свысока глядя на затянувшуюся предпраздничную сутолоку на улочках королевства.

    Старый король задерживался на пути с победоносной войны. Народ ждал его, высыпав на улицы, вывесив флаги из окон, повязав праздничные ленты на покосившиеся дверные ручки, и готовил традиционные блюда из дичи. Ждали и принцы, наотрез отказавшись ожидать отца в летнем охотничьем дворце и посвящать ему первую охоту сезона, как того желал сам король.

    Они предпочли стоять на балконе городского замка — вблизи народа — и разделять эту радость с ними.

    — И всё-таки нам стоило бы приказать приготовить какую-нибудь дичь. Отец будет рассержен, — Эрик поболтал вино в бокале и перегнулся через перила, разглядывая нарядно разодетые фигурки на линии ниже рынка. — В конце концов, наши охотники достаточно умелы, а псы достаточно выдрессированы, чтобы загнать какого-никакого вепря.

    — И охота тебе с этим возиться? — скривился Брайс и, небрежно поддерживая бокал двумя пальцами, сделал пару жадных глотков. — Если уж отцу будет так угодно, народ поделится?

    — Народ? — усмехнулся Эрик и осторожно отодвинул ещё полный бокал в сторону. — Интересно, какой? Этот или тот.

    Эрик кивнул за спину Брайса: туда, где в мутных светлых от множества свечей окнах пьяно танцевали силуэты.

    — Народ у нас только один, Эрик.

    В голосе Брайса звучало презрение. Эрик качнулся на пятках и сжал руки в кулаки — он делал так с самого детства, словно душил поганого змея ненужных эмоций, — Брайс с улыбкой прислонился бедром к балюстраде.

    — Эрик, давно пора понять, что народ в королевстве… Неоднороден. Есть те, кто поддерживает и обеспечивает власть короля. А есть те, кто действительно с радостью разделят с королем свой хлеб.

    — Вот как? — Эрик сердито почесал неопрятную щетину и, подперев кулаком щёку, кивнул под ноги. — А кто поделится с ними?

    Брайс пожал плечами и, оттягивая ответ, вновь прильнул к кубку.

    — Им нечего есть. Сейчас они съедают все запасы, потому что в королевстве праздник. Потому что король вернулся с победой. Потому что это традиция.

    Эрик знал, о чём говорил. Его нередко замечали — правда, притворялись, что и не замечали вовсе — выскальзывающим через двери для прислуги в город, переодетым то в кожаный жилет сокольничего, то в рваную рубаху рыбака, то в серое платье сапожника. Злые языки говаривали, что это его влечёт дурная кровь его матери-служанки, несчастной любовницы короля. Старый король, прикрыв ладонью лицо, убеждал советников — и себя, наверное, — что хороший король должен беспокоиться о своём народе и смотреть ему в глаза.

    — Король не должен забирать у народа последнее, королю надлежит с ним делиться.

    Брайс безразлично пожал плечами, как и всегда, когда дело касалось народа. Куда больше его забавлял невинный флирт на балах, торжественные визиты в замки советников и выступления бродячих трупп из иных королевств.

    Пока Эрик оттачивал навыки боя и охоты, зарабатывал мозоли на ладонях от меча и тяжёлой простой работы, Брайс стирал ноги в кровь в развесёлых танцах и перебирал тонкими бледными пальцами корешки книг в отцовской библиотеке, к которым сам отец, впрочем, притрагивался мало.

    — Король и делится. Взгляни сам: теперь дети, что помладше, могут идти в школы, учиться считать и писать.

    — Чтобы потом идти помогать родителям торговать. Мясом, рыбой… Собой.

    — Это их выбор. Их предназначение.

    — Да? — усмехнулся Эрик, взъерошив волосы. — Интересно, кто его им определил? Аристократы?

    Уколол.

    Во всяком случае, Брайс уязвлённо поморщился и как-то ссутулился, прежде чем взглянуть в сторону замков и особняков, где веселились богачи. Сын дочери правителя диких северных земель, первый законный сын короля, он был обречён стать частью знати, её любимцем. Никто не замечал, как он подолгу репетировал учтивую улыбку в зеркале в полный рост в медной оправе в своей гардеробной, никто не догадывался, что часами он просиживал над книгами и скрупулёзно скрипел пером отнюдь не в стремлении совершить новое открытие — только бы не забыть уже известное, но столь неочевидное.

    Брайс встряхнул светлыми кудрями, распрямился и одарил брата всё той же учтивой улыбкой:

    — А нам с тобой – кто? Как ты думаешь, ты принц, оттого что ты рождён служанкой? Или королём?

    — Скажешь — нет? — сощурился Эрик.

    Он весь подобрался, острые лопатки выступили в блестящем чёрном кафтане — словно чёрный демон, тигр, готовящийся к прыжку — однако кидаться на брата не спешил. Слушал. Внимательности ему было не занимать.

    Брайс оскалился, обнажив ровные здоровые зубы — редкость для аристократии — и чуть склонил голову вправо, как любопытный послушный пёс. Казалось, он забавлялся, на самом деле — упивался победой, замешательством Эрика.

    — А что ты скажешь? Смог бы ты оказаться здесь, если бы твоя мать родила тебя не в стенах замка, а, скажем, вон там.

    Кивком головы Брайс указал вниз, на одноэтажные одинаковые, залепленные соломой и известью, домики, где стоптанные деревянные башмаки поднимали пыль улиц. Эрик задумался. Наверное, метался от дома к дому, воображая себя то сыном кузнеца, то сыном рыбака, то сыном пекаря. Его рука стремительно схватила кубок. Эрик сделал несколько жадных глотков.

    — Я понял, о чём ты. Зайчонок среди зайцев вырастет зайцем. Оленёнок — оленем. Так и волчонку надлежит вырасти волком, только если его не вырастят собаки. Тогда он вырастет слепо преданным цепным псом.

    Брайс расхохотался, его ладонь легла на напряжённое плечо Эрика:

    — Послушай, братец, тебе всё-таки стоит посетить хоть одно торжество. Уверен, самые прекрасные девушки падут к твоим ногам, стоит тебе отчебучить что-нибудь эдакое.

    — Насмехаешься? — Эрик дёрнул плечом, отшатываясь от брата. — Не устал?

    — Вот уж неправда, — Брайс приблизился к Эрику на расстояние полутора шагов и по-мальчишески ткнул его локтем в предплечье. — Я и вправду сам бы лучше не сказал. Ну чего ты такой мрачный? Праздник же!

    Эрик покачал головой:

    — Честно говоря, опасаюсь возвращения отца. Он ведь действительно из тех, кто заставит народ поделиться последним, чтобы отпраздновать свою победу.

    — Ну, — Брайс нервно поправил манжеты, — победа досталась нам большой кровью. Стольким придётся выражать соболезнования. Народ должен ценить то, что король для них делает. А это невозможно без требований и ограничений.

    Эрик остервенело замотал головой.

    — Нет-нет. Знаешь, что происходит с повозкой, у которой слишком сильно затянули колесо?

    — Нет…

    — Точно. Я и забыл, что ты подобного не делал… — беззлобно усмехнулся Эрик. — Так вот… Она не едет. В лучшем случае. Или ломается. Государство движется на четырёх колёсах. Богатство, армия, вера — народ. Стоит хоть одному из колёс перестать работать…

    Эрик развёл руками. Брайс ненадолго умолк, а после неровно усмехнулся:

    — Знаешь, пожалуй, нам следует править вдвоём.

    Эрик согласно покивал, но тут же опомнился:

    — Править?

    Если бы старый король услышал — убил бы на месте, не посмотрев, что это полушутливое предложение отпустил его собственный сын, как убил четырёх братьев на пути к тогда ещё скромному трону.

    Брайс растерянно помотал головой и поспешно взъерошил волосы:

    — Да я так… О будущем просто… Задумался вдруг. Но ты начал этот диалог первым.

    Эрик и Брайс посмотрели друг на друга в растерянности, а потом расхохотались. Смех их, тихий, чуть придушенный, взвивался в густой и теперь неспокойно тихий воздух.

    — Ладно, — приобняв Брайса за плечо, Эрик кивнул в сторону тёмных коридоров замка, — пойдём-ка туда, где потише. А то ещё старый Конрад вдруг услышит, отцу донесёт.

    — Если старый Конрад хочет услышать — он услышит.

    В этом Брайс был, несомненно, прав. Братья обнялись, а старый Конрад прильнул к тонкой щели в каменной кладке, силясь разглядеть по-прежнему острыми глазами, не мелькнёт ли в руке одного из наследников нож.

    Когда же молодые короли, обнявшись, двинулись в сторону прочь от балкона, перекидываясь шутками и воспоминаниями о счастливом детстве, старый Конрад покачал головой и двинулся по холодному коридору прочь, к своему кабинету.

    Стук костяной трости тонул в тишине потайных коридоров. Прихрамывая на раненую ногу, Конрад размышлял, как же жестокому старому королю удалось вырастить двух своих сыновей столь неразлучными и даже мысли не допускающими о братоубийстве.

    Как удалось двум молодым королям уродиться столь схожими при разных матерях, вырасти столь дружными и так гармонично, словно две половины плода, дополняющими друг друга, и через многие годы оставалось загадкой.

    В кабинете Конрад первым делом зажёг факел и благовония в оленьем черепе пред алтарём. По кабинету заструился густой тяжёлый аромат леса, а Конрад присел за стол.

    Оставалось надеяться, что тревожное письмо, написанное быстрым скошенным почерком о том, что старый король, прельстившись триумфальной охотой на золоторогого оленя, упал с лошади и сильно повредился, окажется лишь предостережением старому королю или пустым беспокойством.

    Потому что в груди Конрада всё равно зрело предчувствие гражданской войны.