Автор: Виктория (автор)

  • Глава 11

    художник: @uhwhatever

    Что у Вари неприятности, Олег догадался ещё в понедельник, когда она, испуганная, дрожащая, совершенно по-детски повисла на нём, спасаясь от мрачных мужчин в штатском, но промолчал. Промолчал и вечером, когда в майле вместо привычной рекламы банков вдруг всплыли предложение пройти реабилитацию от наркотической зависимости, приглашение на юридическую консультацию и иконка онлайн-платформы психологических консультаций — подумал только, что подобные запросы делать лучше не с домашнего вай-фая, чтобы не рассекретили. Случись что серьёзное, Варя непременно рассказала бы об этом: Олег с Яной делали всё, чтобы дочь могла на них положиться. Но она смотрела кино, спокойно развалившись в кресле-мешке, а наутро и вовсе веселилась, пританцовывала и подпевала колонке не в такт, поэтому Олег решил, что перебдел и Варю просто напугало внимание полиции.

    И вдруг нос к носу столкнулся с Филом. Тот вылетел из подъезда, как пробка от шампанского, плечом задел Олега, пересёкся с ним взглядом — и не сказал ничего: ни задушенного «здрасьте», ни испуганного «извините», ни банального «ой». Он отшатнулся, глянул на него широко распахнутыми глазами, полными испуга, и рысью кинулся прочь. Олег придержал дверь. Незамеченный, он наблюдал, как метался из стороны в сторону Фил. Сперва он сверился с телефоном, притормозил у арки, развернулся, вскочил на поребрик, чтобы пропустить въезжающую во двор машину, и помахал Варе на прощание рукой.

    Хмыкнув, Олег закрыл дверь и вошёл в подъезд.

    В дверях его тоже никто не ждал, хотя обычно Варя от нетерпения притопывала босыми ногами на грязном коврике у порога, а Олег ещё на лестничной клетке между этажами рявкал: «Не стой на холодном!» Сегодня дверь Олег открыл сам, повесил ключ в пустующую ключницу. Варин ключ почему-то валялся на полочке под зеркалом среди флаконов духов, расчёсок и прочей мелочи. Как правило, Варя не бросала вещи где ни попадя и в этом была так не похожа на Яну. Жена могла разбросать по квартире недочитанные книги, записные книжки, украшения, но от этого в квартире становилось только уютнее.

     Со вздохом Олег повесил Варин ключ в ключницу, щёлкнул по носу брелок в виде глупого белого котика, стянул ботинки и гаркнул:

    — Вар-вар-вар-вар-вара!

    В детстве нашкодившая Варя часто пряталась под столом, под кроватью или за диваном, и Олег всегда знал, как её выманить: он рокотал “Вар-вар-вар-вар-вара” и притопывал ногами для пущей убедительности. А когда Варя с развесёлым визгом выбегала из укрытия, Олег перехватывал её и щекотал до бессилия и только потом устраивал притихшую Варю в кресле, сам присаживался на корточки и спокойно объяснял, как делать можно, а как не стоит, чтобы мама бормотала только добрые заклинания и не превращалась в Гингему. Тогда Варя сползала с кресла и шла убирать разбросанные игрушки, вытирать разлитое молоко, подбирать рассыпанные макароны, составлять раскиданные книжки на полку, а весь день гонявшаяся за дочерью Яна прятала усталость на его груди.

    К ним много тогда лезли с непрошеными советами — «Девчонка избалованная вырастет!», «Пороть надо, как сидорову козу!», «Да что толку разговаривать? Она ж лялька совсем, всё равно ничего не поймёт», «С детьми, как с щенками, надо: ткнул мордой в лужу один раз — и больше никаких проблем», — но Олегу не хотелось, чтобы дочь, родившаяся на восходе новой эпохи, жила по-старому: испытывала боль, унижения, лишения там, где должна быть в безопасности, связывалась с сомнительными компаниями и искала поддержку вне дома, а домой возвращалась, как в тюрьму, искала себя, глядя на других и забывая о своих собственных желаниях. Олег хотел, чтобы вся жизнь, переступившая границу нового тысячелетия, потекла по-другому, и у него получилось. Он смотрел на сверстников, на их детей, рано повзрослевших, как Артём, или открыто ненавидящих родителей, или совершенно игнорирующих советы старших и шатающихся по дворам, как в девяностые, и укреплялся в мысли, что всё сделал правильно.

    Олег повесил зимнее пальто на крючок, стряхнул с воротника холодные капли подтаявших снежинок, и повторил:

    — Я сказал: “Вар-вар-вар-вар-вара”!

    — Ну па-ап… Я сижу, никого не трогаю, починяю примус.

    Варин ленивый голос донёсся из кухни. В золотистой полоске света на полу мелькнула тонкая тень, и сразу зашумела вода, загремела посуда, забулькал чайник — тихий до этого дом ожил, по квартире поплыл сладковатый запах поджаренного лука и помидоров, а в комнатах стало светлее, хотя Олег ещё не прикоснулся к выключателям. Растерев озябшие ладони друг о друга, Олег выложил из кармана пальто брелок сигнализации, проверил состояние машины и, удовлетворённый, нырнул в спальню переодеться.

    Янины цветы на подоконнике поникли, не то подмороженные вечно приоткрытым окном, не то опечаленные отъездом хозяйки не меньше Олега. Сменив рубашку и брюки на футболку, подаренную Яной на Новый год, с развалившимся в офисном кресле ленивым недовольным котом и спортивные штаны, Олег через одного полил цветы из стоявшей у батареи бутылки с мутной водой. Фиалка с бархатными листочками, которую Яна спонтанно притащила домой прямо накануне отъезда («Какая-то женщина продавала их прям на морозе у продуктового, — болезненно морщась, рассказывала она, пока пересаживала цветок из стакана из-под сметаны в ярко-розовый горшок за полтора часа до рейса. — Я не могла пройти мимо! Это же фиалка. Она бы умерла!»), приподнялась с земли, и крохотные листочки приветливо покачивались вверх-вниз. Олег скинул её фото Яне. Она тут же прислала сердечко.

    В кухне перестала шуметь вода, а из коридора раздался тоненький голосок Вари:

    — Па-па! Вы-хо-ди. Кушать подано, садитесь жрать, пожалуйста.

    — Она мне ужин приготовила… — рассмеялся Олег под нос, но Варе крикнул: — Иду, дочь!

    Варя, забравшись с ногами на стул, глотала капучино из огромной бледно-зелёной кривоватой чашки с выпуклыми розовыми цветочками, которую слепила недавно на мастер-классе в очередном порыве найти себе хобби, и тыкала пальцем в экран телефона. Однако едва Олег переступил порог кухни, Варя заёрзала и неуклюже натянула конец футболки на коленки.

    — Варь, испортишь футболку, — нахмурился Олег.

    На столе его уже ждал омлет с луком, колбасой и помидорами. В любимой кружке с надписью “BOSS”, от который вверх поднимался пар, чернел чай с бергамотом. На блюдце рядом разместились два скромных ломтика подсушенного хлеба, а в центре стола совершенно нехудожественно сгрудились тюбики соусов: соевый, сырный, горчица, кетчуп, васаби. На немой вопрос Варя пожала плечами:

    — Не знаю, насколько вкусно получилось. На всякий случай вытащила все.

    Составив в холодильник все тюбики, кроме кетчупа, Олег наконец уселся за стол и посмотрел на Варю:

    — А ты ужинать не собираешься?

    — Я уже, — буркнула Варя и перегнулась через стол, чтобы подтянуть к себе пухлый стеклянный чайничек, на стенках которого осели мокрые листочки мяты, смородины и ещё какой-то травы.

    — Что ты делаешь?

    — Сейчас увидишь.

    Варя прислонила телефон к чайничку, сделала пару пассов руками, как будто это помогло бы ему удержаться, и по кухне раздались длинные размеренные гудки.

    — Кому звоним? — полюбопытствовал Олег, разламывая омлет на кусочки.

    —Маме, — улыбнулась Варя и спрятала ноги под стол.

    Несмотря на то что она постаралась сделать это быстро, так что аж звучно стукнулась о столешницу и чай в кружке пошёл кругами, Олег успел различить на Вариных коленках красные пятна свежих синяков. Олег нахмурился: не странно было, что Варя набила синяки (с тех пор, как она вслед за Яной начала регулярно заниматься йогой и пилатесом, они появлялись то там, то здесь), странно было, что она их прятала.

    — Варь… — вздохнул Олег, но спросить ничего не успел: Яна подняла трубку.

    — Привет, доча! — послышался сбоку её голос, искажённый помехами.

    Варя помахала ей рукой и развернула телефон к Олегу:

    — А я не одна! Папа уже дома.

    — Олег! Привет! Сто лет тебя не видела! — широко улыбнулась Яна, от чего на щеках проступили очаровательные ямочки.

    — Всего-то четыре дня.

    Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9

  • Самый страшный день

    Из темноты возвращаться было тяжело. Перед глазами всё ещё маячил далёкий тусклый огонёк единственного факела кладовой, где остались родители. Как Мириам ни цеплялась за холодные влажные стены чёрного хода, как ни обламывала аккуратные ногти до крови, как ни стирала кончики пальцев до мяса, не могла до него дотянуться, ухватиться за шанс спасти их. И вопль, отчаянный, раздирал горло, разрывал связки, но — оставался беззвучным.

    Сквозь зубы прорвался стон, обоюдоострой иглой застыв поперёк горла, Мириам поморщилась. Каждый неровный вздох ударялся в грудь и отдавался пульсирующим жаром в спине. Чья-то жёсткая холодная рука схватила её за шею, губы защипало травяным настоем. Мириам скривилась, тогда рука сильнее перехватила её шею и низкий голос надавил на сознание так же мягко, как шершавое горлышко бурдюка — на губы:

    — Пей, девочка, пей.

    Пить приходилось маленькими глоточками, и каждый — жидкий огонь в истерзанное горло. Когда настойка кончилась, Мириам закашлялась и позволила опустить себя обратно.

    — Молодец.

    Отрывистая суховатая похвала показалась смутно знакомой, Мириам осторожно приоткрыла глаза. После темноты тревожного сна тусклые цвета мира зарябили, заплясали разноцветными кругами. Глаза пришлось прикрыть, но провалиться обратно в забытье Мириам себе не дала. Вокруг пахло сеном, мокрой землёй и лошадьми, как в конюшне, и дымом. А шею колюче щекотало тонкими метелками снопов.

    Она была не дома. Но где?

    Мириам сделала ещё одну попытку оглядеться и чуть приподнялась на руках, правда, тут же рухнула обратно в сено от боли, вспыхнувшей под лопаткой. Впрочем, сознание не потеряла и даже сумела, морщась и то и дело закрывая глаза, оглядеться. Вокруг были рассыпаны тюки с сеном и жёсткие мешки, в каких прислуга таскала свой скудный скарб, переезжая из комнаты в комнату. Сквозь тонкий брезент над ней, трепыхающийся на ветру, угадывалось зеленовато-лиловое предрассветное небо. А рядом старательно натирал кинжал смуглый мужчина с тёмными волосами, затянутыми на затылке в хвост.

    «Дункан! Серый Страж!» — подсказал отцовский голос как-то издалека, из глубин памяти, и Мириам оставалось лишь повторить за ним.

    — Дун-кан? Серый… Страж?

    Фраза получилась обрывистой, сиплой, и глухо лопнула, как подгнившая тетива. Дункан поднял голову, в густой тёмной бороде промелькнула полу-улыбка.

    — Рад видеть тебя в сознании. Как самочувствие?

    Мириам осторожно отползла от Дункана и поморщилась: левую руку сковало пульсирующим жаром.

    — В сознании? — Ссохшиеся губы едва шевелились, совершенно не поспевая за мыслью, и так неторопливой, короткой и простой.  — Что было? Где мы?

    В ответ на этот Дункан внезапно резко вложил кинжал в ножны и обернулся к ней. Совсем другой: уже без тени улыбки, с мрачным, почти что чёрным взглядом. Мириам содрогнулась всем телом — и что-то знакомое почудилось в таком почти животном страхе перед этим мужчиной.

    — Так ты… Не помнишь? — глухо пробормотал он, потерев бороду.

    — Не помню… Что?

    Дункан глубоко вздохнул и на секунду прикрыл ладонью глаза, как будто собираясь с мыслями перед чем-то болезненно важным, мучительно серьёзным. И Мириам с облегчением отвела от него взгляд. В глаза бросился двуглавый грифон, распластавшийся на рубахе среди бурых кровавых пятен серебристыми нитями. И воспоминания о прошлой — или очень далёкой? — ночи опрокинулись на голову грудой камней.

    Орен. Орианна. Сэр Гилмор. Выбитые двери. Перевернутая мебель. Нэн. Папа! Мама! И костры. Много-много красно-оранжевых чудовищных языков, с причмокиванием пожирающих кровь, дерево, стены — жизнь. Огромный столб дыма, чёрного от предательства, бордового от крови невинных, над Хайевером.

    Мириам медленно подняла левую ладонь на уровень глаз. Пальцы тряслись, боль ритмично пульсировала в плече почти в унисон с гулкими медленными ударами сердца, а ногти были обломаны почти до мяса.

    Грудь взорвалась, как бочка с порохом. Мириам сипло вдохнула раз, другой, третий — а воздуха всё не хватало — замахала руками, пытаясь нащупать, целы ли рёбра, или лопнули, как железные обручи. Мириам задрожала вся, сжалась, руки сдавили грудь, и там между рёбер, где сердце, садняще, вибрирующе завыло отчаяние.

    Дункан метнулся ей за спину, грубая ладонь больно зажала рот.

    Мириам не сразу поняла, что это взвыла она. У неё ведь на это не было ни голоса, ни сил.

    — Тише, — низкий, обманчиво бархатный голос у самого уха показался угрожающим рыком пантеры, — тише. Не кричи. Не время. Знаю, что больно. Но не время ещё. Людей распугаешь.

    Мириам рванулась, проскулив в ладонь что-то невнятное: сама не знала, что хочет сказать. Дункан другой рукой сжал её руки и цыкнул сквозь зубы:

    — Не кусайся только больше. У меня не осталось бинтов, а эти добрые люди, боюсь, не готовы делиться тканью со Стражами.

    Все попытки вырваться были тщетны. Мало того, что каждое движение отдавалось крохотным взрывом под левой лопаткой и глаза застилало болючими слезами, так ещё Дункан держал крепко — намертво — и перехватывал Мириам за секунду до попытки вывернуться. Как будто знал все её приёмы заранее. Наконец она сдалась, обмякла в его руках и шумно засопела в ладонь.

    — Не будешь кричать?

    Мириам поспешно замотала головой. И стоило Дункану её отпустить, она неуклюже перекатилась в противоположный угол повозки, дрожа, отфыркиваясь от слюны, слёз и рыданий, спазмами сдавливавшими горло, и вытирая губы тыльной стороной ладони. Боль пульсировала уже не в руке — во всём теле от мыслей, слишком быстрых, слишком острых, слишком торопливо кружащих в сознании. Дункан с протяжным вздохом облокотился о борт телеги и размеренно заговорил:

    — Я опасался, что ты вообще не выживешь. Рана была не тяжёлая, но наконечник, по-видимому, был смазан ядом. Напрасно ты обломала стрелу и никому ничего не сказала.

    — Я забыла, — сипло простонала Мириам, пряча лицо в ладонях.

    — Удивительно. Ты потеряла сознание неподалёку от вашего замка. А когда мы добрались до ближайшего дома, у тебя началась горячка. Ты бы видела, как смотрела на меня хозяйка, пока я извлекал наконечник. Он, к слову, засел глубоко, пришлось зашивать, так что не торопись размахивать руками — разойдётся.

    От мысли, что грубые руки Дункана, мужчины, раздевали её, ощупывали в поисках раны, зашивали, перевязывали, Мириам передёрнуло. И теперь она отчётливо почувствовала, как стягивают воспалённую кожу неровные узелки грубой тёмной нити. От этого плечо заболело сильнее.

    — Куда мы теперь? — прошептала она, так и не поднимая головы.

    — У меня оставалось немного денег, чтобы договориться с торговцами. Нас обещали довезти до Денерима и не тревожить. Но хорошо, что ты пришла в себя. А то на нас уже косо смотрят.

    Мириам кивнула. Ей, в общем-то, было совершенно безразлично, куда идти: возвращаться всё равно было некуда. Она отняла ладони от лица и рассеянно погладила воздух.

    — А где… Клевер?

    — Твой волкодав сбежал, как только мы покинули замок. И пока не появлялся. Но не переживай, мабари достаточно умны, чтобы не бросать своих хозяев. Думаю, он вернётся.

    — Конечно, — рвано усмехнулась Мириам и прикрыла глаза.

    Хотелось плакать, но слёз не было, не было голоса. Только что-то щипало под веками. Дункан понятливо замолчал. Телега дёрнулась, заржали лошади, залаяли псы — кажется, заканчивалась стоянка. Застучали под колёсами камни, зачавкала грязь. То с одной, то с другой стороны слышались выкрики и похабные шуточки. Эти люди были счастливы. Люди не знали ничего.

    — Какой… Какой сейчас день недели? — Мириам открыла глаза и взглянула на Дункана.

    Тот задумался на мгновение, почесал бороду и кивнул:

    — Понедельник. Ты три дня провалялась в бреду.

    — Понедельник… — эхом отозвалась она. — Впереди ещё целая неделя…

    — Впереди ещё целая жизнь, Мириам Кусланд. Если повезёт.

    Скривившись в ответ, Мириам отвернулась. Брезент раздражающе покачивался перед глазами, в его потёртостях вспыхивало солнце, и Мириам отдёрнула полог. Перевесив босые ноги через борт телеги, она прищурилась и подняла голову.

    Вдалеке занимался кроваво-красный рассвет, затянутый дымкой сгоревшего дома.

  • Братская помощь

    — Ты чего в темноте?

    Голос брата, подёрнутый лёгкой, едва различимой тревогой, тонет в тонком, томном стоне, словно зажатая клавиша ненастроенного синтезатора, расхлябанных дверных петель. Надо бы смазать.

    Под пальцами Гепарда глухо щёлкает выключатель, безрезультатно потрескивают провода, лампы загораются тусклым, полумёртвым светом. Надо бы заменить.

    Надо бы, надо бы… Слишком многое вдруг надо бы сделать, когда Сервал уже сидит на чемоданах. Когда Звёздный экспресс отправляется с минуты на минуту. Когда брат зачем-то приходит в полупустую и непривычно чистую, какую-то даже неживую, мастерскую.

    Сервал торопливо блокирует телефон и украдкой проводит запястьем по щеке. Влажная.

    Глупая — хмурится Сервал и, приобняв себя за плечи, вскидывает голову. В полумраке лица Гепарда практически не видно, но оно наверняка обманчиво расслабленно. На самом-то деле он хищным взглядом скользит по опустошённым полкам, запакованным ящикам, коробкам с деталями, которые пригодятся потом кому-нибудь.

    Не Сервал.

    Вообще-то Сервал Ландау не привыкать прощаться, не привыкать сидеть на чемоданах, не привыкать кидаться из огня да в полымя на волне освобождения и бунта: за свою жизнь она слишком часто меняла позиции, роли, инструменты, комнаты, чтобы научиться прощаться почти безболезненно — игнорировать эту покалывающую под сердцем тревогу. Но сегодня почему-то всё совсем по-другому.

    Дело не в дне, конечно, не во времени — в Звёздном экспрессе, который, всего лишь остановившись ненадолго (в сравнении с семисотлетней вечной зимой) у Белобога, перевернул его.

    И теперь ждёт её.

    — Прячусь, — наконец выдыхает Сервал, когда мягкие широкие шаги брата замирают совсем близко, и по-девчоночьи стыдливо шмыгает носом.

    — От кого? — в голосе Гепарда — обманчивая насмешка.

    — От себя.

    — Что случилось?

    В тихой темноте гремит коробка с гайками. Гепард подвигает её к саквояжам Сервал, усаживается на неё и, поставив перед собой смутно знакомый гитарный чехол, внимательно всматривается в её лицо. В тусклом свете почти выгоревших ламп и бледном мерцании ночи Сервал видит в его голубых глазах себя. Растерянную и почему-то маленькую: совсем не похожую на ту бойкую девчушку, что они встретили в Подземье.

    Сервал коротко мотает головой и невесело усмехается, убегая от темы и пристального взгляда:

    — Скажи, ты всё это специально спланировал, да?

    Гепард издаёт смешок, больше похожий на кошачий фырк, и Сервал посмеивается тоже. Её брат, быть может, и командир Среброгривых Стражей, и отличный стратег — однако уж точно не провидец.

    Он не мог предусмотреть всего.

    Взъерошивая волосы пятернёй, Гепард смущённо мотает головой, и от снисходительно тёплой улыбки (как будто бы он здесь старший брат) на душе почему-то становится тоскливо и холодно. Так, как не было, когда тень Коколии, отголосок Фрагментума, пускал в неё острыми стрелами (или часовыми стрелками?..) воспоминания.

    — Я просто хотел пережить ещё одно приключение с сестрой. Быть может, последнее.

    — Не дури. И не драматизируй. Ты же знаешь: меня сложно удержать на одном месте.

    — Да. Потому что ты постоянно от чего-то бежишь.

    — Я бы сказала: за чем-то, — Сервал опускает голову, большим пальцем поглаживая ногти: лак кое-где облупился; тоже надо бы обновить. Повторяет глухо: — Да. Зачем-то…

    — Зачем?..

    Сервал немногословно ведёт плечом.

    Она не знает. Теперь — не знает. Раньше бежала от отца — из-за отца; от Коколии — назло Коколии. Пыталась даже от времени убежать, воспоминаний — от себя убежать. В космос и неизведанные миры; окунуться в исследования, чтобы не окунаться в себя.

    В раздумьях пальцы перебирают воздух, словно перед ними натянуты гитарные струны. Наверняка, вышло бы что-то минорное, лирическое — идеальный саундтрек последней ночи в родном городе.

    — А ты зачем пришёл? — переспрашивает она, чтобы заполнить пустоту, по привычке наложить голос на фантомный звук.

    — Да вот, — поглаживая изгибы чехла, Гепард разглядывает его, чуть потёртый, поцарапанный, но всё ещё добротный; кое-где сверкают золотые узоры, — решил, что тебе пригодится. Ты ведь и музыку увезёшь с собой. И гитару не оставишь. Не повезёшь же её в руках. В чехле как-то… Надёжней.

    Сервал порывисто накрывает руку брата своей и с силой цепляется за его пальцы.

    — О… Геппи…

    Голос срывается разом, как первая струна, которую натянули слишком сильно, в судорожный свист.

    — Малыш Геппи, да? — бравадно усмехается брат, да только тоже прячет глаза. — Я пойду, провожу тебя утром, ладно?

    Он поднимается, а Сервал всё никак не может отпустить его руку: поднимается вслед за ним. Кивает, мотает головой, как будто ищет хоть какой-нибудь ориентир во мраке, и вдруг порывисто прижимается к Гепарду.

    Младший братец стал совсем большой (на полторы головы выше!), но обнимает по-прежнему: неуклюже и бережно, неловко и крепко. Сервал стискивает плотную ткань мундира в кулаках и тяжело сопит. Гепард хочет пошутить что-то неуклюже, но только вздыхает и прижимается щекой к её виску.

    — Ты уже не малыш Геппи, — отрывисто шепчет Сервал. — Я теперь увидела. Знаешь, я завтра поднимусь на борт Звёздного экспресса.

    — Знаю.

    — Не перебивай, когда старшие говорят, — Сервал мягко наступает носком туфли на ногу Гепарду, и тот карикатурно айкает. — Так вот. Я поднимусь, чтобы сказать… Чтобы… Посмотреть на звёзды, на карту миров, на Белобог, каким его видят другие. И вернуться. Я останусь в Белобоге, Гепард. Тут моё место. Тут мой дом.

    — И теперь тебя отсюда никто не выгонит… — на выдохе добавляет Гепард, смелее прижимая Сервал к себе.

    Сервал часто-часто кивает — и сумрачная комната подёргивается мутной поволокой. Слёзы жгутся в глазах, теснят рыданиями грудь, и брат, успокаивающе скользнув ладонью по спине, шепчет:

    — Можешь даже вытереть слёзы об этот мундир.

    Сервал Ландау смеётся сквозь слёзы и послушно прижимается к широкой груди брата, пока он бережно целует её в макушку, как она когда-то давным-давно, в детстве, и на душе вдруг становится удивительно спокойно.

    Ей больше некому и нечего доказывать.

    Ей хочется просто жить.

    Жить там, где должно жить Ландау. В Белобоге.

  • Молчание

    Вика приходит снова, как и семь дней подряд до этого, плотно прикрывая за собой белую пластиковую дверь. Только на этот раз не в форме, не в гражданском — в человеческом (её принадлежность к погонам выдает разве что запись в журнале посещений, сделанная слишком уж аккуратным почерком студентки-санитарки). В мягком свитере и серых джинсах её легко принять за одну из посетительниц городской женской консультации: девушку, дочь, мать, подругу — сестру.

    Вика знает не понаслышке, как важно в такие моменты видеть перед собой человека: лицо, способное слушать, сопереживать — выражать хоть какое-то эмоции, а не молча требовать ответов. Поэтому без слов присаживается на край стула рядом с кроватью: Вере всё ещё не рекомендовано вставать. Вера прижимает к груди потрёпанного плюшевого мишку и ворчит ему в ухо:

    — Я же сказала, что не буду ничего говорить. Не буду давать никаких показаний!

    О таком — не говорят. И Вика не настаивает.

    — Хорошо, — легко соглашается она, придушивая жаркий порыв гнева, — я просто пришла тебя навестить.

    — Серьезно?

    Большие тёмные глаза Веры, обрамленные пушистыми ресницами, смотрят на неё с недоверчивой надеждой, а не скепсисом, который старательно она вворачивает в голос. Вика кивает. И с улыбкой — от напряжения подрагивают уголки губ — рассказывает о своих студенческих годах и парнях.

    Парне. Одном. Единственном.

    Вика делится этим уже без какой-либо надежды на результат.

    О таком не рассказывают: хранят в секрете до тех пор, пока результаты анализов не бросят в жар, пока в полицию не позвонят из администрации женской консультации и не сообщат о механических повреждениях.

    — Я не хотела, — вдруг прерывает Викин рассказ Вера, подтягивая колени к груди, — оно случайно вышло. Ну то есть…

    «Это моя вина», — слышит Вика свой голос сквозь года за мгновение до того, как это сорвется с искусанных и разбитых губ Веры.

    — Он сказал, что это всего лишь игра. И что всё так и должно быть, и…

    «…что все так делают регулярно и даже по несколько раз в день — только глупенькие боятся», — знает Вика.

    Пальцы скручивают ломкие волосы в пучок, не с первого раза. Покусанные ногти больно цепляются за пряди. Вика шипит кошкой, чьи права только что ущемили.

    — Мы с ним встречались довольно долго…

    «Почти год», — вздыхает про себя Вика, но продолжения не слышит.

    Закашлявшись, Вера тянется в сторону графина с водой; синяки на смуглом предплечье отцветают анютиными глазками, едва заметные бордовые браслеты на коже — слишком привычный след, чтобы задерживать на нём взгляд. Вика торопливо подаёт Вере стакан. Расплескав половину на пол.

    Вера пьёт жадно, рваными неровными глотками, но не отводит от Вики взгляда. Не то следит, чтобы она, наплевав на формальности, не включила диктофон, не то оценивает её как следователя, человека — женщину.

    Стакан едва не разбивается — Вика ловит его почти у пола, ногтями зацепив рисунок маков, и аккуратно ставит на место. Вера пытается залезть под одеяло.

    — Так вот, мы встречались целых три месяца. И он говорил, что всё серьёзно, что он…

    «Никогда не встречал такую, как я», — уголки губ опускаются; Вика медленно, надавив на запяточную часть, стягивает кеды.

    — Он был прав, по-своему, — Вера растопыривает пальцы; под ногтями эпителия не было: она не пыталась отбиваться, даже не думала. — Я соглашалась с ним. Он напоминал мне, что делал для меня…

    «Водил в кино…»

    — Заказывал суши.

    «Давал попользоваться компьютером», — Вика подтягивает колено к груди и устраивает на нём подбородок. Смотрит на Веру, как Алёнушка в мутную воду, и видит своё отражение.

    — Водил на скалолазанье.

    «Подкармливал батончиками».

    — Заказывал доставку цветов, — Вера качает головой головой, — справедливо было бы, чтобы и я, со своей стороны, хоть что-нибудь сделала.

    — А неужели… — Вика заходится в кашле, и почти сразу видит перед собой стакан воды в мелко трясущейся Вериной руке; сделав пару глотков, продолжает: — Спасибо. И прости, пожалуйста. Так вот, неужели же ты ничего не делала?

    Вера ведет плечом.

    Вика знает — делала: наверняка, нет-нет, да готовила, приободряла его, поддерживала, баловала милыми подарками, угождала, уступала — да любила, в конце концов, наивно и слепо, как дура.

    — Перед тем, как всё… случилось, — Верин голос понижается до мышиного писка, пальцы трясутся, Вика накрывает их своею рукой. — Он… Он думал, что я меркантильная, а мне его деньги нужны и не были вовсе. Но я не хотела. Не так. Так мне было страшно. Он сказал, он попросил…

    «Докажи, что я тебе важен и нужен», — говорили его светлые глаза, жадно пожирающие её, обнаженную.

    — А я… А я… Я не хотела. Я отбивалась. Но когда всё случилось, он… Он сказал, что всё так и было задумано и что мне должно было быть… Больно. Он убедил, что… Что я сама его попросила об этом.

    — Что я сама его попросила об этом.

    Слова срываются с языка лёгким эхом, припечатывающим к месту. Вику мелко трясёт вместе с Верой. Приходится стиснуть зубы, чтобы не стучали, и мягко привлечь к себе Веру. Она утыкается лбом ей в плечо и сопит — терпит, сдерживает эмоции, пока ещё их выпускать на волю опасно. Вика неровно гладит её по непослушным кудрям.

    Хорошо, что в палате никого. У проницательных женщин постарше возникли бы вопросы: отчего у следователя покраснели веки и тушь потекла по виску вниз.

    — Ты не виновата, — шепчет Вика, прикрывая глаза. — Если ты точно сказала нет, если ты говорила, что не готова, ты не виновата. И уж точно никто не позволял ему ограничивать твою свободу против твоей воли, доводить тебя до больничной койки. Никакая игра, никакое действие не может быть совершено против твоей воли.

    — А как же сессия? Или работа? Это разве не виды насилия?

    Вера, шмыгнув носом, отодвигается, а Вика смеется: это другое. У Вики, конечно, на кончике языка самый главный вопрос — ради которого она (и ещё половина полиции по распоряжению отца девочки) и кружит коршуном вокруг Веры восьмой день — но она терпеливо молчит. Вера в задумчивости жамкает кудри и вдруг поднимает на Вику глаза. И в этом прищуренном взгляде и гордо вздернутом носе Вика, пожалуй, узнает начальника военчасти, приезжавшего ругаться к её начальству.

    — У него было восемь дней. — Вера выплёвывает слово за словом. — А он так и не объявился. Даже сраного букета не прислал. Не спросил, как я, даже ни через одну из подруг. Даже его друг приходил, под окнами стоял, его не пустили, но он мне моего мишку принес. Из его квартиры. Я у него в черном списке. Виктория Сергеевна, я готова говорить под протокол.

    — Уверена? — спрашивает Вика, извлекая из чехла лаптоп; шаблон протокола — всегда на рабочем столе.

    Вера кивает. И пальцы начинают мелькать по клавиатуре до зудящего жара в подушечках.

    А когда Вика собирается уходит, Вера окликает её на пороге с неровной, дрожащей улыбкой:

    — Виктория Сергеевна! Вы — чудо-женщина.

    — Это моя работа, — усмехается Вика и торопится выйти вон.

    На улице солнце щиплет глаза, и так слепые от слёз. Оперативник Толя — в панели быстрого набора, самый актуальный контакт.

    — Толь! Толь!

    Едва прекращаются гудки, Вика торопится выдать всю информацию Толе. Прежде, чем её разорвет на мельчайшие пылинки. Запрокинув голову, она шумно дышит в трубку и повторяет, как мантру:

    — Толь! Она назвала. Назвала имя! Толь! Я знаю, кого надо искать! Имя скину.

    Что отвечает ей Толя, Вика не слышит: слишком сильно гудит кровь в ушах. Вика прерывает звонок, падает на скамейку, больно ударяясь копчиком, и складывается пополам, пряча лицо в ладонях.

    — Ты молодчина, Виктория Сергеевна. Только что ж ты трубку кидаешь? Я ж сказал, что тебя жду.

    Над ухом насмешливо звучит мягкий голос, на плечо ложится тёплая ладонь — Вика с визгом соскакивает со скамьи. Мирно дремлющие у дымящихся люковых крышек голуби с нестройными хлопками подлетают на месте, несколько женщин оборачиваются на них. В их глазах — любопытство, осуждение, зависть и даже как будто готовность помочь.

    — Прости, — тихо выдыхает Вика, присаживаясь на край скамьи.

    Толя покорно опускается на противоположный:

    — Виктория Сергеевна, что случилось?

    Вика мотает головой и, зажав губы тыльной стороной ладони, молча всхлипывает. О таком не говорят — такое намётанному глазу видно, поэтому Толя медленно пододвигается ближе.

    — О боже…

    Вика отрицательно мотает головой: в целом, всё вышло не так плохо, как у Веры, но вполне могло закончиться и похуже.

    — Ты поэтому пошла в полицию?

    Вика пожимает плечами. Конечно, поэтому. А ещё потому, что однажды её, пьяненькую, от приставаний спас какой-то мальчишка-пэпээсник.

    — Я ненормальная, Толь, — всхлипывает Вика рвано, стараясь стереть слёзы, которые теперь льются без остановки как будто бы за все годы молчания. — Мне не место… Здесь.

    — А в полиции нормальных нет, — хмыкает Толя, по миллиметру пододвигаясь ближе и ближе, — тут либо идеей ударенные, либо сволочи.

    — И кто я? В твоей иерархии? На последнем слове Вика начинает заикаться. Её морозит от мыслей, слёз и чувств, слишком резко выплеснувшихся наружу.

    — Ты? Ты человек, — Толя улыбается, и кажется, что в ямочках на его щеках хранятся капельки солнца. — А ещё ты дрожишь. Можно?

    Вика затравленно кивает и невольно сжимается, когда Толя накрывает её дрожащие плечи объятиями, как мягким одеялом. Ей это всё так чуждо.

    — Я никому не позволю тебе навредить, обещаю.

    Толя бережно прижимается губами к её макушке. И Вика расслабляется в его руках.

  • Никто не поимеет Шепард

    2186, Омега

    Генерал Петровский должен умереть.

    Это Лея Шепард осознаёт предельно отчётливо, пока обновлённая в бункере Арии программка в инструментроне, перехватив короткий сигнал, подбирает криптоключ. Символы сменяют друг друга со скоростью света, сливаясь в сплошное полотно, и поддавшийся наконец механизм откликается тихим размеренным тиканьем, запуская обратный отсчёт мгновениям жизни Олега Петровского. Ария Т’Лоак, едва дёрнув бровью, окутывает себя мерцанием биотического барьера, и Лея Шепард следует её примеру, хотя вся её концентрация уже трещит по швам.

    Генерал Олег Петровский сегодня умрёт — в этом нет никаких сомнений. Так предписывают все законы.

    По законам войны лишение вражеской армии — а у Призрака целая армия цепных одержимых пёсиков — генерала, а также хорошей базы, сильно упростит ведение если не наступления, то хотя бы контратак.

    По законам офицерской чести генералы не сдаются в плен: они стреляют себе в висок, пачкая мундир и погоны кровью, но не позором. Хотя где офицерская честь — и где «Цербер».

    Даже по законам гуманизма Олег Петровский должен умереть, чтобы и люди, и ксеносы, потерявшие в этой кровавой бойне, деспотии близких, отравленные чистым нулевым элементом, не думали, что об этом позабыли. Чтобы Лея Шепард знала: они сделали всё, что могли, и даже чуточку больше…

    Но прежде всего, конечно, законы Омеги. Жестокие и вполне однозначные — сражайся или умри, ствол в лоб или смерть в подворотне, кровь за кровь, смерть за смерть — Лея Шепард впервые готова их принять, сцепив зубы, перекусав сухие губы до крови, правда, но всё-таки принять. И коротко кивает Арии, когда открываются двери.

    И Ария Т’Лоак, Королева Пиратов, Фемида Омеги, сама Омега, врывается широким решительным шагом в командный центр «Цербера», в свою тронную залу. Она не торопится, отнюдь: она как будто наслаждается каждым ударом тяжёлого каблука о пол, красный уже от неона, не от крови, но Лея всё равно едва поспевает за ней, на ходу вгоняя в «Палача» новый термозаряд.

    Лея Шепард неслышно взбегает по лестнице с одной стороны, Ария Т’Лоак, покачивая бёдрами, поднимается по другой, нарочно медленно, однако Олег Петровский всё равно не успевает доиграть партию. Он проиграл. И его приказ о капитуляции — «всё кончено» — ещё вибрирует эхом под высокими потолками.

    — Коммандер Шепард, я сдаюсь на вашу милость, — торопится выдохнуть Петровский, очевидно, ища защиты у Шепард.

    Лея Шепард дёргает уголком губ в тусклой усмешке и едва уловимо мотает головой. Во-первых, у неё уже не осталось щитов прикрывать преступников, наёмных убийц и просто безумных учёных всех мастей: потерялись где-то за ретранслятором Омега-4. А во-вторых, здесь, на Омеге (да и не только) Ария Т’Лоак точно могущественнее и едва ли прислушалась бы к Лее Шепард, даже если бы она вдруг решила сохранить Петровскому жизнь. Лея Шепард об этом даже думать не хочет, чтобы потом не кусать губы, не топиться в подушке от чувства вины перед Альянсом и собой: Олег Петровский уже мертвец.

    Его дыхание и голос — вопрос времени.

    — Ничего более жалкого слышать мне не приходилось, — хрипит Ария Т’Лоак, хищницей подступая к нему.

    Воздух искрит и сжимается под волнами цвета индиго. Олег Петровский пятится мелкими шажками до тех пор, пока не упирается в стол, и тут же с лёгкого взмаха руки — мощного биотического удара, валится под ноги. Лея Шепард, брезгливо отступая на полшага, уже в который раз за вторые галактические сутки безмолвно соглашается с Арией.

    Он просит сотрудничества с Альянсом, обещает сдать Призрака, и Лея Шепард мнётся с ноги на ногу, выдыхая сквозь зубы. Призрак Шепард нужен. У неё — и от своего лица, и от лица Альянса — крайне много вопросов и претензий. Только «Церберу» веры нет, пускай и на грани гибели (особенно на грани гибели, ведь можно сказать что угодно!), и когда Ария Т’Лоак бесцеремонно локтем отпихивает её, Лея Шепард покорно отступает.

    Генерал Петровский сегодня умрёт. Тонкие пальцы, искрящиеся от энергии, впиваются в его широкую шею. Хрустит под его спиной пластик приборов, руки лихорадочно мечутся по обесточенной панели управления, горло содрогается в хрипах:

    — Но… Я же дал тебе уйти… с Омеги… Я заслужил… снисхождение.

    — Это правда, Ария? — горло давит спазм, словно бы и Лею кто-то придушивает.

    — Да. «Цербер» захватил станцию, но дал мне уйти, — по-змеиному присвистывает Ария, и Лея Шепард понимает, что просит Петровский зря, потому что Ария Т’Лоак не Лея Шепард: её не прельстит информация, не разжалобит старый должок.

    К тому же забрать у Арии Т’Лоак Омегу — это как лишить Джокера «Нормандии» и дурацких приколов, Гарруса калибровки и обострённого чувства справедливости, а Лею жетонов Альянса и фамильного упрямства. Хуже, чем убить: лишить сущности, сердца. Такое не прощают. И Ария Т’Лоак продолжает с упоением впиваться пальцами в генеральскую шею:

    — Чувствуешь, Олег? Это смерть, и она всего в нескольких дюймах. Запомни, каково это…

    Её голос дрожит от наслаждения так, как будто бы она высасывает из него жизнь по капле, по крупице, и мрачный холод, эхо свидания с ардат-якши, скользнувший под кожей, заставляет отвернуться к шахматной партии. Лея морщится, слушая предсмертные хрипы Олега Петровского, и поджимает губы. Она вспоминает реактор, вибрирующий от каждого прикосновения к панели управления, и голограмму Петровского, искусно играющего на натянутых донельзя нервах, вспоминает искалеченных нулевым элементов и экспериментами «Цербера» ксеносов — адъютантов, и Найрин. Её по-туриански скупую, но совершенно не по-туриански мягкую улыбку, растворяющуюся в ослепительной синей вспышке не то взрыва, не то ярости Арии Т’Лоак.

    Лея Шепард стискивает челюсти до туповатой боли. Олег Петровский не может не умереть.

    — Я не буду тебя убивать! — в отчаянии рычит Ария, и Лея Шепард, оборачиваясь, едва не сбрасывает с доски ферзя. И хотя Ария на неё даже не смотрит, повторяет спокойно и уверенно специально для неё: — Я не буду тебя убивать — ради своего партнёра и ради войны с твоим хозяином. Надеюсь, ты будешь полезен.

    Ария Т’Лоак отбрасывает Петровского под стол и брезгливо кривится, подпинывая носком сапога воздух:

    — Забирай его, Шепард. Тебе с Альянсом решать его судьбу. Только убери этот мусор с моей станции.

    Лея Шепард на мгновение забывает, как думать и дышать, чувствуя ритмичную пульсацию одной лишь мысли: Ария Т’Лоак изменила своё решение из-за неё, ради неё. А Петровский тем временем поднимается, совершенно по-генеральски одёргивает китель и позволяет себе чересчур едкий комментарий для того, чья жизнь мгновение назад дрожала биотическими разрядами на убийственно изящных пальцах:

    — Капитан. Я рад, что вы… Оказываете успокоительный эффект на мисс Т’Лоак. Я сам однажды пытался образумить её. С удовольствием послушаю, как это получилось у вас.

    Коротко мотнув головой, Лея поправляет шахматную доску и хмурится:

    — Не заблуждайтесь насчёт своего будущего. Бесед по душам не будет.

    — Почему нет? Насколько я знаю, Альянс обеспечивает своим военнопленным довольно комфортные условия. Кто знает — может, мы с вами ещё станем друзьями.

    Генерал Петровский торжествующе улыбается сквозь усы и расправляет плечи, очевидно, чувствуя себя победителем. Шестиугольник «Цербера» блестит позолотой вызывающе ярко, Лея поудобнее перехватывает «Палач» и сквозь зубы рычит:

    — Никогда.

    И до того, как Олег Петровский скажет что-то ещё, после чего Лею вновь поведут первобытные дико-кровавые ритмы Омеги, она (с молчаливого разрешения Арии) приказывает Брэю его увести.

    Они с Арией Т’Лоак остаются наедине в сердце ликующей, освобождённой, вдоволь напившейся крови Омеги.

    — Я несколько месяцев ждала момента, когда смогу грохнуть его, — признаётся Ария сквозь зубы, но с удивительно мягкой улыбкой, бережно поглаживая перила площадки. — Но стоило несколько часов провести с тобой — и размякла. Ты какую-то заразу несёшь.

    Лея Шепард может сказать Арии Т’Лоак то же самое с точностью до наоборот: несколько часов рядом с Арией напомнили ей, как приставлять ствол к подбородку вместо уговоров, с подозрением относиться к каждой протянутой руке помощи, показали, что значит — держать власть. Однако Арии не нужны ответные откровения, Ария упивается восхищением и властью, так что Лея качает головой:

    — Это не делает тебя слабее.

    Потому что даже сейчас Ария, пускай и в растерянности от собственного милосердия, выглядит Королевой Омеги, восхитительно властной, решительной, последовательной в своих поступках.

    Лее Шепард никогда такой не стать, как ни пытайся.

    — Восхищена твоим упорством, — едва приподняв уголки губ, мрачно усмехается Ария. — Благодаря тебе я вернула Омегу.

    У Леи вспыхивают щёки таким пламенем, словно перегрелись давно прижившиеся импланты, и она облокачивается на перила. Может быть, Ария Т’Лоак и не умеет говорить «спасибо», но это её скупое признание, пожалуй, дороже всякой бесплатной выпивки в «Загробной жизни», запасов нулевого элемента и даже флота наёмником.

    Они обсуждают планы по восстановлению Омеги, словно бы и вправду партнёры: не наёмница на побегушках Королевы Пиратов; не Королева Омеги, использующая офицера Альянса в качестве живого щита; а живущие по диаметрально противоположным законам, движимые разными мотивами, однако готовые практически без опаски подставить друг другу спину партнёры.

    И хотя Ария не жмёт (а Лея и протянуть не пытается) ей руку на прощание, покидая Омегу, Лея Шепард всё-таки чувствует между лопаток благодарно-уважительный взгляд Арии Т’Лоак, взирающий со всех экранов, и даёт обещание сюда возвратиться (как с полгода назад клялась не возвращаться сюда никогда), когда война закончится в их пользу.

    Страницы: 1 2

  • Кривое зеркало

    «Друг друга отражают зеркала
    Друг друга, и взаимно искажая отражение» —
    А что, если не так?
    И правда в том, что зеркала не искажают ничего,
    А отражают искажение?
    pyrokinesis — «я верю только в неизбежность зла»

    Не приближайся к зеркалам, особенно старинным и мутным, особенно сверкающим и звенящим, не вглядывайся в отражение, если не хочешь сойти с ума.

    Это твердили им с детства. Не вглядывайтесь в зеркала, не смотрите в глаза своему отражению долго, иначе увидите мир таким, каким его видели братья-создатели, иначе увидите то, что человеческому разуму не постичь!

    И они следовали этим правилам: заглядывали в зеркала мимолётом, отводили взгляд от собственного отражения, скрывали их в глубине шкафов, закрывали створки трюмо, не оставались с зеркалами один на один.

    Однако однажды Аглае показалось, что что-то попало в глаз, и она, отделившись от группы, подошла к зеркалу в медной раме, изъеденной зелёными коррозионными пятнами, вгляделась в свои глаза — и осколок в груди шевельнулся.


    Аглая сидела на бархатном диване в вип-зоне ночного клуба, закинув ногу на ногу, и ленивым взглядом сканировала гостей. Вот изменщик: прижимает к груди девчонку в коротком платье и с ярким макияжем, а сам оглядывается по сторонам, не заметил ли кто. Вот охотница до лёгких денег: сидит у барной стойки ногу на ногу, как бы невзначай обнажив аккуратную, как фарфоровую, коленку и болтает соломкой в почти закончившемся коктейле. Вот любитель развратного отдыха: пересчитывает толстую пачку денег и глядит на девчонку, что вертится на пилоне. А она, в свою очередь, ненавидит их всех.

    Место похоти, разврата, ненависти — здесь людьми правят звериные инстинкты, и породить такое место было способно лишь истинное чудовище.

    Аглая в изнеможении откинулась на спинку дивана. Волны неонового света сменяли друг друга, до боли обжигая глаза. Биты музыки грохотали в ушах автоматной очередью. Наконец среди посетителей мелькнула фигура в небрежно распахнутом бордовом пиджаке и круглых чёрных очках в золочёной оправе, и Аглая демонстративно взглянула на часы.

    — Опоздал, опять, — вздохнула она вполголоса и закатила глаза.

    Давид легко поднялся по трём ступенькам к ней и пригладил растёрпанные чуть вьющиеся волосы.

    — Прости, меня задержали.

    Из-под горла коричневой водолазки виднелся мазок ярко-красной помады, но Аглая ничего не стала говорить, а только фыркнула и рывком поднялась.

    — Идём. Нас ждут.

    Аглая перепрыгнула через ступеньки и решительно направилась по длинному коридору, освещённому тревожным алым мерцанием: там располагались комнаты для особых развлечений особенных гостей, а в самом конце коридора — кабинет владельца этого заведения.

    — А ты не хочешь обрисовать ситуацию? — едва поспевая за ней, спросил Давид.

    — Если бы ты не опаздывал и не пропускал летучки, был бы в курсе, — отрезала Аглая.

    Они зашли в приёмную, Давид приподнял очки. Он в них походил на слепого, но на самом деле его хрустальные, полупрозрачные глаза, поражённые осколком, видели гораздо больше, чем глаза обычного человека, и воздействовали на них. Одного взгляда Давида хватило, чтобы секретарша собрала все свои немногочисленные пожитки в маленькую красную сумочку и скрылась в красном мерцании коридора.

    Только каблуки глухо застучали по ковру.

    Давид снова надел очки. Аглая, оглянувшись через плечо, подмигнула ему, пусть её одобрение было ему без надобности, и без стука вошла в кабинет.

    Владелец клуба — грузный, но ещё не толстый лысеющий мужчина — сидел в кожаном кресле, откинувшись на спинку стула и разговаривал с кем-то по телефону, договариваясь о крупной поставке девочек кому-то (Аглая успела подумать, что у этого «кого-то» тоже следовало бы поискать осколок), но стоило двери захлопнуться, положил трубку.

    В воздух витали запахи табака и миндаля: на сейфе стоял диффузор, наверное, презентованный ему секретаршей по случаю какого-нибудь празднества. Но для Аглаи воздух пах металлом.

    — Чем обязан? — сурово сдвинул брови владелец, но голос его предательски дрогнул.

    Он знал, чем он обязан, он чувствовал то же, что и они: вибрацию в густеющем воздухе, вязкий запах металла, тонкий перезвон.

    — Вы и сами знаете, чем, — располагающе улыбнулся Давид и задрал очки на лоб. — Не так ли?

    Ещё на заре мира братья-создатели, искусные стеклодувы, соревнуясь в мастерстве, создали зеркала. У одного брата зеркало вышло кривым: всё, что ни было напротив него, обращалось в чудовищное. У другого брата зеркало вышло истинным: оно отражало суть всего, что окажется против него. Эти зеркала долго стояли друг против друга, но однажды в порыве ссоры братья разбили зеркала, и осколки огненным ливнем опрокинулись на землю, и поразили некоторых людей.

    Страницы: 1 2 3

  • Связь

    Между жертвой и преступником всегда есть связь — так её научили. 

    Эта связь может быть тонкой, полупрозрачной ниточкой, липкой невидимой паутинкой, но она накрепко связывает преступника с жертвой: личные антипатии, детские травмы, извращённые фетиши, застарелые конфликты, кровные узы — эта связь есть всегда, и в условиях неочевидности, когда расследование приходится вести, как полагается, а не хватая ещё тёпленького мужа у остывающего тела убитой жены, Вика упрямо её ищет. 

    И находит, к своему сожалению. 

    «А почему она? Почему отец в завещание вписал её, дочь его шалавы, а не собственного сына? — искренне возмущался мужчина, заколовший сводную сестру на её же дне рождения и исчезнувший из толпы пьяных развесёлых гостей, которым было всё равно, что праздновать — лишь бы наливали. — Ну и что, что у неё детей трое? Она на пособия так жила, как мне и не снилось. А я мужчина! Мне деньги нужны! Я эту хату сброшу и дельце своё открою. В биткоин вложусь». Вика слушала его молча, съедая вязкую помаду с медовым привкусом с губ, и пальцы стучали по клавиатуре громче и злее, лишь бы поскорее закончить протокол и сбыть с рук это грязное мерзкое дело. 

    Не грязнее, впрочем, тех, что были, и тех, что будут. 

    Люди не меняются. Охочие до лёгких денег и недвижимости, ведомые слепыми эмоциями и глупой самонадеянностью, они обманывают, подставляют, предают, убивают — мучают своих близких, лгут себе и в конце концов оказываются в её кабинете, чтобы Вика продолжила терзать себя и гоняться, как собака за хвостом, за призрачной справедливостью.

    Надев тёмно-синюю форму, на которой бурых пятен, посаженных неаккуратным движением на месте преступления, не видно, повязав на шею алый-алый галстук, как пионерский, из детских фильмов, Вика чеканит шаг. Грудь разрывает желанием спасти, защитить всех несправедливо обиженных, униженных, оскорблённых, растерянных и преданных, по осколкам собирающих привычный мир, как когда-то собирала она, но её душат слёзы. Жизнь снова и снова — насмешками обвиняемых, скепсисом пострадавших, ненавистью родственников каждой из сторон — наотмашь бьёт её по лицу.

    Однако люди не меняются, не меняется и Вика, поэтому всё всегда заканчивается одинаково. Операм — благодарность, обвиняемому — клетка, суду — дело, а Вика, растирая пересохшие от бумажной пыли и чуть вибрирующие после дрели подушечки пальцев друг о друга, трясётся в маленьком автобусе, прячет форму под безликим чёрным плащом и мечтает уволиться и не знать того, что знает теперь. 

    Квартира встречает Вику влажным запахом осени (она опять не закрыла окно утром) и зябким сумраком. Замок защёлкивается, и Вика сбрасывает тугие туфли, стягивает жёсткую форму и подставляет утомлённое тело и гудящую голову прохладным струям воды, пока зубы не начинают стучать друг о друга: напор горячей воды всё ещё до смешного слаб.

    Укутавшись в большое махровое полотенце, Вика бродит по квартире в темноте: на обшарпанной двери над домофоном с оплавленными кнопками со вчерашнего дня висел кусок объявления о плановых работах на электросетях. За окном, усеянном крупными каплями тихого редкого дождика, нагнавшего её на остановке, — тоже тьма. Весь район обесточен и от этого кажется неживым. 

    Есть Вике после подобных дел всегда не хочется, а сегодня ещё и не приготовить: электроплитка и микроволновка без сети не работают, а холодильник размораживать почём зря не хочется. Наощупь переодевшись в шёлковую пижаму, Вика зажигает свечи. Две старые, оплавившиеся, одна ароматическая — подарок Даны на день рождения. Вика забирается с ногами на диван, кутается в плед и бездумно таращится на пляску огней, на скольжение продолговатых уродливых теней брошенных на журнальном столике безделушек — резинок, браслетов, заколок, — по кухонному гарнитуру. 

    Ноги мёрзнут. Темнота подбирается к центру квартиры уродливыми щупальцами спрута, хочет схватить за пятку, утащить во мрак, и Вика поджимает пальцы на ногах. Деревянный фитилёк аромасвечи трещит, как ветки в костре. От свечки нежно пахнет взбитыми сливками, ванилью и карамелью, да только эти запахи быстро растворяются в вязком запахе осени. Из окна тянет прелой листвой, влажным асфальтом, по подоконнику стучат капли, а электричество, видимо, включать никто не собирается.

    Вика теснее кутается в плед и полушёпотом подбадривает себя:

    — Ну ничего. Вспомни, как в грозу в лагере пробки выбило ночью. 

    Гремела, грохотала, лютовала за окнами непогода, дети (а тогда ей ещё доверили отряд помладше) просыпались и бежали к ней, по случайности оставшейся дежурить в ночь, а она гладила их по голове и бормотала, что в грозе нет ничего страшного, хотя у самой сердце сжималось, едва слышались громовые раскаты.

    Сейчас не гремела гроза, никто не плакал, не жался к груди, подрагивая всем телом, но Вика всё равно беспокойно ёрзала, пытаясь устроиться на маленьком диванчике поудобнее. Дождик неравномерно тарабанил по окну, совсем как обвиняемый постукивал пальцами по столешнице в кабинете.

    «У вашей сестры, — нахмурилась Вика в ожидании, пока старенький принтер прогреется и пустит протокол на печать. — Осталось трое маленьких детей. Вы не думали, кто ими займётся?» Обвиняемый сощурился, прицокнул языком и усмехнулся: «Ну она же где-то откопала оленя, который её с прицепом взял. Вот пусть этот прицеп дальше и тащит». «Он мужчина», — процедила сквозь зубы тогда Вика и поторопилась подсунуть ему протокол на подпись.

    Вика жмурится, пытается отогнать навязчивые воспоминания прошедшего дня, но они возвращаются и накрывают её ледяной волной тревоги, оседают мурашками вдоль позвоночника, дрожью в пальцах, пощипыванием в носу. И Вика, как в полубреду, тянется к телефону и открывает контакты. Листает список вызовов долго-долго, прежде чем находит нужный — и нажимает, пока не передумала.

    Длинные гудки тянутся долго, заставляют дышать тяжелее и громче. Вика перекладывает трубку из руки в руку, накручивает на палец кисточку пледа и уже хочет всё бросить, но трубку наконец снимают.

    — Привет! — за грубоватым голосом слышен грохот посуды и гул воды.

    От привычного кухонного шума тревога улегается, и Вика выдавливает из себя непринуждённую улыбку, как будто её кто-то увидит:

    — Привет, мам! Что делаешь?

    — Ужин готовлю. Быстрее говори, что надо, — раздраженно бормочет мать и отворачивается от трубки, чтобы прикрикнуть на младших: — Заглохните вы уже! Хватит реветь из-за пустяка, Муська! Подумаешь, ударил. Нечего было ноутбук у Вадьки отбирать, вот и огребла. Сама виновата, знаешь ведь, что ему нужнее!

    Слова, готовые вылиться слезами облегчения, каменеют в глотке, и Вика едва-едва выдавливает задушенный писк:

    — Ничего. Просто… Рада была услышать.

    Мать угукает и отключается, а Вика бросает телефон рядом с собой и утыкается лбом в колени. 

    Её тошнит и потряхивает — сидеть одной в полной темноте и снова и снова вспоминать непроницаемые водянистые глаза обвиняемого невыносимо, но это её выбор — так сказала бы мать, если бы не бросила трубку.

    Деревянный фитилёк начинает побулькивать, утопая в расплавленном воске. Теперь пахнет вовсе не сладкой ванилью, а горьким дымом костров и золой. Вика поднимает голову и краем глаза замечает, что у неё звонит телефон. Поставленный на беззвучный, он едва ощутимо вибрирует под боком, тускло мерцает экран. На голубом фоне белые буквы со смайликом кота на конец: «Котов».

    Повертев телефон в руках, Вика всё-таки снимает трубку.

    — Виктория Сергеевна, ты как?

    В голосе Толи столько мягкого беспокойства, что Вика опускает тонну вопросов и ошарашенно шепчет:

    — Привет! Я… Да… Нормально.

    — На тебе просто лица не было, когда ты уходила. Что делаешь?

    — Сижу, — хмыкает Вика и, поправив плед на плечах, зачем-то уточняет: — В темноте.

    — А чего свет не включишь?

    — У нас его во всём районе отключили. Мрак беспросветный…

    — Хочешь, приеду?

    Вика гулко сглатывает. Сердце подскакивает к горлу и, кажется, замирает там. Вика не просто хочет — Вике отчаянно нужно, чтобы на этом потёртом диване рядом сидел кто-то, кому она бы положила голову плечо, и чтобы в этой отсыревшей студии стало немножко теплее. Но она заправляет за ухо прядь волос и спрашивает с небрежной усмешкой:

    — Зачем?

    — Привезу горячей еды. Ты ведь наверняка не ужинала. Устроим ужин при свечах!

    — Угадал, — глухо смеётся Вика. — Не хочу тебя напрягать, если честно.

    — Спуститься вниз и купить горячий вок через дорогу, чтобы потом поужинать с тобой, куда приятнее, чем валяться на диване и таращиться в телефон. И совсем не в напряг.

    — Правда?.. — в голосе предательски звякает надежда, Вика прикусывает кончик ногтя и бормочет вполголоса: — Тогда захвати ещё свечек. Мои… Почти потухли.

    В жидком воске в панике трепыхаются затухающие огоньки. Толя на том конце трубки протяжно вздыхает, и Вике кажется, что сейчас они думают об одном и том же.

    — Держись, солнышко. Я скоро приеду, — выдыхает он. — Ещё повербанк захвачу.

  • Откровение

    Откровение

    художник: нейросеть

    Она не мессия.

    Она — Зверь Апокалипсиса, вышедший из-под земли, прошедший сквозь шторм и вернувшийся из вышедшего из берегов моря.

    Она копьё Лонгина, пронзающее сердце мира.

    Она бич Божий — всего лишь глупое, жестокое орудие в руках умелого палача, вспарывающего раны мира, вспарывающее небеса и землю, заставляющее мир рыдать, стонать и биться в агонии.

    Она — никто.

    Лэйн поняла это, когда затрепетавшая в груди сила — сгусток энергии столь колоссальной, что закружилась голова, что подкосились ноги, что задрожали пальцы, —вырвалась из груди, чудом не размолов рёбра, и сотрясла мир громом, и зажгла небеса.

    Вырывая копьё Лонгина из ослабевших рук Грега и ныряя в последнюю дверь коридора собственных мыслей, Лэйн не думала, что вернётся.

    Но думала, что этой жертвой сумеет искупить свою вину перед миром, поможет склеить его заново, пусть не идеально, но как сумеет, по-человечески: скотчем, изолентой, ржавыми гвоздями — всем, что окажется под рукой.

    Теперь искупать вину было не перед кем.

    Проклятая Донован была права: не стоило верить книге, не стоило ожидать от небес снисхождения или благоговения — небеса всегда были жестоки и безразличны к людям. Но теперь Лэйн уже ей об этом не скажет, как не скажет ничего и никому.

    Мир пал. Испарялся на глазах. Растворялся, сгорал в кровавом огне.

    А Лэйн стояла на вершине горы и сжимала-разжимала кулаки, под босыми ногами лежали обломки базы, а слёзы, холодные, отчаянные, катились по щекам и терялись в кровавых разводах на белом платье.

    Она ведь сделала всё, что мог сделать обычный человек, и даже больше!

    Она перевела текст, написанный на чужом языке.

    Она нашла путь, нашла корень, нашла червоточину.

    Она нашла противоядие, нашла избавление.

    Она сама себя напорола на копьё Лонгина. Не зная, что в этом её предназначение, принесла себя в жертву. Без креста, без таблички, без верных апостолов и без предательства.

    Принесла себя в жертву, напоследок подумав, что, может быть, хоть теперь её полюбит кто-то ещё, кроме Грега. Хоть теперь её простят…

    Принесла себя в жертву, чтобы выжил мир.

    Но мир не выжил. Он лежал у ног Лэйн, умирающий в страшных мучениях.

    А ещё у ног Лэйн лежал отряд.

    Лэйн думала, огненные шары сотрут с лица земли всё сущее — испепелят быстрее, чем ядерный взрыв, не оставив даже теней, обратят в звёздную пыль, но её отряд казался нетронутым.

    Они лежали в обломках «Сибири» и ошарашенно таращились в развороченное небо, как будто бы их застали врасплох. До крови обдирая босые ноги и руки, Лэйн спустилась к ним. Сердце, ещё живое и вполне человеческое, пропустило удар, дрожь прошибла колени.

    У Ноа были разбиты очки. Он хмурился, как будто не договорил что-то важное и серьёзное.

    — Тебя перебили опять, да? — грустно вздохнула Лэйн, двумя пальцами закрывая ему глаза.

    — А ты всё-таки жив, — глупая улыбка скользнула по губам, когда Лэйн увидела Лестера, но тут же прикусила губу: — Был… Жив.

    Дмитрий сжимал в объятиях Анну, наверное, и в последнюю минуту был готов пожертвовать своей жизнью ради сестры. Жаль, это их не спасло. Из груди вырвался неровный смешок:

    — Ты ошибалась, Анна. Я всё-таки победила заражение. И даже смерть.

    — А ты… Ты отличный генерал, — Лэйн присела перед Дмитрием на колено и, стянув с него жетоны, надела их. Они плаксиво бряцнули и обожгли кожу холодом. — Ты лучше, чем думал. Ты был прав. Тысячу раз прав, когда не доверял мне. Это всё началось с меня. Это всё…

    Лэйн поднялась, захлёбываясь словами. Собственного языка не хватало, чтобы выразить всю глубину боли, всю горечь вины, сворачивающуюся под языком, и Лэйн просвистела на языке, мёртвом, как весь мир теперь:

    — Mea maxima culpa…1

    Жаль, некому было её исповедать…

    Страницы: 1 2

  • Покой

    Когда к Моране являются гости, её зимний терем на окраине Яви первым приветствует их.

    Коли является Кощей али его посланники — такие же охладелые и оплетённые мраком, как хозяйка, — стёкла позвякивают хрустальной капелью, а половицы поскрипывают тоненько и почтительно. Ничто не смеет нарушить драгоценного молчания. Коли является отец, али кто из Сварожичей, в чьих телесах кипит и плещется жгучее пламя иль малые искры его, терем тревожится. Двери распахиваются с протяжным испуганным скрипом, половицы трещат ветвями, ломаемыми в пургу, окна дребезжат, аки птица в силке.

    Сейчас её терем звучит именно так. По сумрачным прохладным коридорам медленно проходит огонь. Даже холода мышатами съеживаются и прячутся по углам от его тяжёлых сапожищ.

    Морана стоит на балконе, сложив руки под грудью, и северный ветер неугомонным щенком треплет тяжёлый подол её одеяния. Шаги всё ближе. Размеренные, твёрдые и чеканно поцокивающие металлическими каблуками — они ей хорошо знакомы. То шаги грозового воина, многомогучего богатыря, Победителя Змея — Перуна Сварожича. Он ступает по её терему свободно и властно, как по своим хоромам, и за эту бесцеремонность прогнать его хочется люто. Да невозможно — он ведь ей брат и спаситель.

    Когда шаги замирают за её спиной у порога балкона, как бы невзначай пропетляв меж еловых колонн залы, Морана заправляет под убрус непокорные седеющие пряди и неторопливо оборачивается. Учтивое приветствие хрипло раздаётся в перезвоне стекла и завывании множества вьюг. Перун со сдержанной улыбкой коротко склоняет косматую голову, и Морана чувствует его взгляд, осторожно скользящий по белым одеждам.

    — Чем обязана? Ужели случилось что с Даждьбогом?

    — С Даждьбогом? Отнюдь. С тобою, Морана, с тобою.

    Ирония Перуна горчит на языке, как медовуха в день её свадьбы. Морана невольно кривится. Известно ей, какие речи заведёт брат, — те самые, что неустанно льются из уст Сварожичей вот уже вторую сотню лет. О том, что внутри неё тлеет тепло. О том, что ей следует распахнуться навстречу светлым лучам любви братьев, сестёр да супружника. О том, что зачерствело сердце её. О том, что она изменилась. Да о том, что они её вылечат.

    Они словно не в силах понять, что уже ничего не исправить. Ибо сама Морана приняла зло, пущенное Скипер Змеем супротив её воли; сама вплела черноту в силу свою; и тьму, растекающуюся в теле, обуздать пытается тоже сама.

    — Не нужно, — предупредительно качает она головой, и в голосе вибрирует лёд.

    — Я ничего не сказал… — хмурит тёмные брови Перун, но губы всё-таки поджимает.

    Морана смотрит на него утомлённо, кончиками пальцев очерчивая грубоватую вышивку на рукавах платья — обереги на счастье супружества. Перун в раздумьях оглаживает тёмную курчавую бороду, в которой уже начала серебриться мудрость. Он неуместен в Мораниных чертогах. Настоящий сын своего отца, Перун слишком сильно пропитан чистым пламенем, что пугает тени и холода и заставляет их ютиться по углам. Даже алая рубаха, небрежно подпоясанная кушаком, словно горит на нём, разгоняя мороз и сумрак — то, во что кутается Морана, чтобы обрести покой.

    Перун вдруг закатывает рукава и, утомлённо поведя плечами, по-хозяйски входит на балкон. Взор его синих-пресиних очей вскользь задевает Морану и застывает за её спиной. Морана оглядывается.

    За балконом кружит зима. В пелене вьюги и наростах льда мечутся сизые тени людей. Они кутаются в шубы, разжигают костры и коптят избы теплом. Они рубят леса, проливают на снег горячую звериную кровь и возносят бесконечные мольбы о прекращении холодов. Морану тянет к перилам, и подрагивающие, как в опьянении, пальцы впиваются в резное дерево до туповатой боли. Рука Перуна ложится на плечо внезапно, и от её тяжести едва не подгибаются колени. Брат подаётся вперёд, прижимаясь широкой грудью к спине Мораны, и кажется, что она прильнула к раскалённому камню.

    Морана содрогается и ведёт плечом. Только не под силу ей сбросить богатырскую руку. Остаётся лишь качнуть головой и сильнее прижаться к перилам.

    — Взгляни вперёд, Морана, — склоняется к самому уху Перун, и шёпот его раскатом грома тревожит покой в её груди. — Взгляни, что творится с людьми. Они плачут. Они молят о спасении. Они боятся тебя. Они больше не любят тебя, Мара…

    — Даже удивительно. После всего, что я для них сделала, — едко отзывается она и мотает головой, вынуждая Перуна отпрянуть. — К чему напоминать очевидное?

    — Просто вспомни, как было раньше. Как дети с радостью кидались в сугробы, забавлялись со снегом, как росли невиданной красоты цветы, как не зол и не безжалостен был мороз. Как не нёс он смерть на много вёрст окрест. Вспомни радость, что дарила ты, сестра…

    Перун выдыхает, и слышно, как на устах его замирает тихая обнадёживающая улыбка. Морана усмехается в ответ. Усмешка выходит невесёлой.

    Морана помнит. В отличие от сестёр своих, она не забыла ни мгновения своей жизни, не сбежала от злодейств и от сил. И помнит, что никогда не была столь же любима людьми, как вечно счастливая Леля, влюблённая в жизнь, в людей и дурманящий запах первых цветов. Никогда не была почитаема так же, как Жива, чьи загорелые ладони оберегали золотые колосья и кормили всех хлебами. С радостью в круговерть ветров и снежинок давным-давно кидались лишь дети, а остальные сокрушённо качали головами, отсчитывая дни до конца зимы.

    А потом зима принесла боль. Много-много болезней, окоченевших телес и смертей. Вместе с людьми и скотом погибли и последние крохи любви к зиме. И не пробудиться им отныне, не пробиться сквозь толстый слой страха и обид, ибо люди не подснежники. Куда слабее они этих первых смелых цветов.

    — Ты ошибаешься, — горделиво вскидывает голову Морана. — Никогда не была любима ни я, ни зима моя. Всегда люди ждали её конца. Всегда провожали меня с бо́льшими почестями, нежели встречали. Так всегда было и так всегда будет. Такова их природа.

    — Они страдают.

    — Не так, как раньше, — Морана оборачивается, и Перун отступает на пару шагов. — Нет отныне в зиме беззаботного веселья. И диковинных цветов да ягод тоже нет. То правда. Однако страшного мора, и бесконечной зимы, и непробиваемых ледников тоже отныне нет. Пусть будут благодарны за это.

    — Ты можешь дать им больше.

    — Могу. Но зачем? — шепчет Морана, осторожными беззвучными шагами тесня брата к выходу. — Весна им несёт радость. Лето да осень — труды и плоды. Зима принесёт покой.

    Перун глядит на неё из-под густых бровей, и в его ясном взгляде Моране чудится жалость. В груди взвивается вьюга. От неё стынет кровь, голос сипнет, а руки сжимаются в кулаки. Перун тянет пальцы к её щеке и бережно смахивает не то слезинку, не то седой волосок.

    — Я понимаю тебя, сестра. Но люди… Они не поймут. Их век слишком короток, чтобы оценить твой дар. Ты не будешь любима…

    Морана мотает головой. Ожогами на стареющей коже пульсируют прикосновения Перуна.

    — Мне не нужна их любовь, брат мой. Люди того не стоят. Пускай считают меня злой, пускай ненавидят, пускай боятся. Покуда они будут меня уважать — будут жить спокойно. Но если кто посмеет меня оскорбить, обмануть иль обидеть, я клянусь, брат, тебе и всему миру, клянусь всем, что пережила и что мне ещё предстоит пережить, ему придётся горько пожалеть об этом.

    Колючие льдинки многозначительно царапают подушечки пальцев и стелются под ноги тропою инея, что тает у багровых сапог Перуна. Он хмурится, глядя на Морану, поглаживает бороду, и уста его беззвучно шевелятся. Она вскидывает бровь и не может сдержать лукавой ухмылки. Стужа медленно подкрадывается к Перуну всё ближе и ближе, вытесняя прочь жар. И вот уже ему становится неуютно и тесно в Моранином тереме.

    Перун понятливо кивает, и кивок его — почти что поклон. Перун знает, что клятва Моранина не пуста и не людям одним предупреждение. Знает (от сына своего — не иначе), что отныне и до той поры, пока не найдётся тот, кто способен услышать Морану, не будет ей дела ни до кого, кроме себя самой.

    Перун уходит. Немногословно кивнув сестре на прощание, он седлает своего алого коня, факелом пламенеющего в белой пелене, и уносится прочь стремительно и ярко, как молнии его секиры. Запах мороза и хвои разливается в воздухе, а Морана горестно кривит губы.

    Сколько было таких разговоров — и сколько будет ещё.

    Родне есть дело до чувств целого мира.

    А до её — никому.

  • Запеканка из ничего

    август, 2017

    Сегодня долго гулять и шляться по крышам не получилось: ледяной августовский ливень обрушился на парней, загнав под козырёк ближайшего подъезда. Как только первые раскаты грома перестали греметь над головами, Фил предложил продолжить прогулку. Но Артём скептически принял его предложение: рубашка насквозь промокла, а футболка неприятно прилипла к телу. Да и кроссовки начинали подозрительно чавкать. Фил выглядел нисколько не лучше, но гораздо бодрее.

    Помёрзнув под козырьком подъезда, они решили расходиться по домам.

    — Пошли к тебе, — безапелляционно заявил Фил.

    — А ты дома появляешься хоть иногда? — ехидно протянул Артём, доставая из кармана мелочь на автобус.

    — Иногда, — Фил взъерошил мокрые волосы и тут же передёрнул плечами от холода. — Чтобы знали, что живой. И рано меня из собственников квартиры выписывать.

    В квартире было тихо, душно и пыльно. Отец три дня назад уехал на рыбалку с мужиками и с тех пор Артём не очень-то и заботился о благосостоянии квартиры. Завтракал и ужинал он яичницей, а обед пропускал либо за играми, либо гуляя с Филом. Фил небрежно сбросил кеды в ближайший угол и, на ходу снимая белую футболку, почти прозрачную от воды, бросил:

    — Пожрать есть что?

    — А без еды никак? — отозвался Артём, распахивая белую дверь холодильника, увешанную разными стикерами-напоминалками.

    В холодильнике повесилась мышь. В прямом смысле. К решётке под самым потолком за провод была примотана старая компьютерная мышка, которую Артём года два сломал в порыве гнева, а на мышке болтался ярко-оранжевый стикер. Артём приподнял бровь и, усмеяхаясь, отлепил стикер.

    — Если ты нашёл мой подарок, Артём Александрович, значит, дела плохи, — вполголоса прочитал Артём. — Ай да батя… — потерев переносицу, продолжил читать: — И у тебя закончились яйца. Ну, или пришёл ещё кто-то, чтобы пожрать. Список на обороте.

    Артём перевернул лист и присвистнул.

    — Ты чего? — Фил подскочил сзади, вытираясь полотенцем, которое уже где-то нашёл.

    Заглянув через плечо Артёма в холодильник, он расхохотался:

    — Блин, надо матери сказать, что когда у нас кончился её авокадо — это ещё не мышь повесилась. И сколько она тут висит?

    — Видимо, как отец отъехал, — Артём засунул список в карман джинсов. — Свари пожрать, а?

    Фил ещё раз глянул на мышь и хмыкнул:

    — Иди вон, яичницу сделай. Всё равно только ими и питаешься.

    Артём поморщился. На яйца уже даже смотреть не хотелось. Фил ехидненько прищурился.

    — Может, это не потому что я готовить больше ничего не умею, а потому что люблю глазунью.

    — Вот и готовь, — пожал плечами Фил и направился в сторону его комнаты: — А я пока порублюсь.

    Артём захлопнул холодильник, так что коробки на нём покачнулись, и крикнул вдогонку:

    — Чёрт, ну что ты ломаешься, как девчонка? Что — слабо пойти приготовить?

    — А тебе? — ехидно отозвался Фил.

    Артём цокнул. Готовка не входила в список его талантов. Он мог приготовить простейшие блюда так, чтобы они были более-менее съедобными. Но это ему совсем не нравилось. Он часто вспоминал, как вкусно готовила простейшие блюда мама, втайне завидовал кулинарному таланту Фила и с аппетитом уминал его стряпню по несколько порций за раз.

    — А ты научи! — взъерошил волосы Артём.

    Фил на секунду как будто завис. А потом в коридоре послышались нарочито громкие шаги. Игнорируя Артёма, Фил прошёл в кухню и по-хозяйски принялся хлопать дверцами шкафчиков, пару раз заглянул в холодильник, видимо, в надежде, что там появится что-то помимо компьютерной мыши. Он то одобрительно угукал и кивал, то обречённо вздыхал и мотал головой. А потом выставлял на стол какие-то продукты. Остатки вермишели в пачке, недоеденный рис, скисшее молоко, яйца, невесть как затерявшаяся в закромах мука, маленький кусок старого сыра, чёрствый (но хотя бы не плесневый) чёрный хлеб.

    — Вот, — поставив на стол большую миску, победно улыбнулся Фил.

    — И… Что?.. — Артём оседлал стул и побарабанил пальцами по его спинке. — Мы вроде готовить собрались, а не выбрасывать.

    — Ты! И из этого ты будешь готовить.

    Артём сдержанно кашлянул. Фил хохотнул и пафосно продекламировал:

    — Запеканка из ничего! Потрясающее блюдо практически из воздуха!

    — Сам придумал? Долго над названием старался?

    Фил насупился и проворчал, что по рассказам его матери это было фирменное блюдо девяностых. А потом, активно и воодушевлённо жестикулируя, принялся рассказывать, что это универсальное блюдо: главное — соблюдать сочетаемость продуктов. На непонимающий взгляд Артёма пояснил, что не стоит смешивать овощи и фрукты с молочными продуктами, например. А потом быстро оттараторил около десятка способов смешать продукты, лежащие на столе, без вреда для здоровья.

    Артём запомнил запеканку из риса и рожек и гренки.

    Фил вальяжно развалился на одном стуле, ноги закинул на другой и, скрестив руки на груди, принялся командовать Артёмом с особым наслаждением. Артём сперва перешучивался с ним и отчаянно пытался переложить готовку на друга. Но Фил как-то хитро обходил все его попытки и продолжал командовать Артёмом.

    Артём уже начал опасаться, что придётся всё-таки готовить ему в одиночку, когда Фил присоединился. Правда, произошло это лишь тогда, когда Артём перестал справляться: гренки подгорали, вода для макарон кипела и выплескивалась на заляпанную плиту. Фил грациозно оттеснил Артёма от чернеющих гренок и принялся с воодушевлением переворачивать их и даже, кажется, замурчал под нос какую-то мелодийку.

    Артём энтузиазма не разделял. Готовка его замучила уже на этапе придумывания блюда. Артём уже предчувствовал, что запеканка из ничего действительно получится из ничего: все ингредиенты испортятся до попадания в блюдо. А вот Фил настроя не терял и даже подбадривал Артёма рассказами о том, как пару раз едва не спалил дом в процессе жарки мяса.

    Артёму вдруг нестерпимо захотелось шашлыков.

    — Слушай, Фил, — Артём схватил ещё дымящуюся гренку и громко захрустел ею. — Погнали на шашлыки? Речка, полянка, мясо…

    — Пацанов позовём — и вперёд, — легко согласился Фил. — Только, чур, мясо с меня.

    — Конечно! — Артём хлопнул друга по плечу, мысленно выдыхая: он втайне надеялся на такой ответ.

    Через минут пятнадцать парни поставили запеканку в духовку и со спокойной совестью пошли рубиться в игру. Только Фил коротко предупредил, что готовиться запеканка будет минут двадцать при определённой температуре.

    Через десять минут по квартире протянулся запах горелого, горьковатым привкусом отдавшийся на языке. Фил по-собачьи повёл носом и, стянув наушники, сурово поглядел на Артёма. Тот пожал плечами: так мог пахнуть и подгоревший до чёрной корки хлеб.

    — Ну смотри… — предостерегающе покачал головой Фил, и они снова нырнули в игру.

    Через двадцать минут запах стал мощным, и Артёму пришлось достать из духовки запеканку с почерневшими боками.

    Стараясь не обращать внимания на ядовитую ухмылочку молчащего Фила, Артём поставил запеканку на блюдо, распахнул настежь окно, и процедил:

    — Кушать подано. Садитесь жрать. Пожалуйста.

    Фил попробовал запеканку, прокашлялся и, щедро полив её кетчупом, оптимистично улыбнулся:

    — Неплохо, правда. Для первого раза. Моя первая запеканка была такой же.